Глава 10. Подавление Кронштадтского восстания. Рождение любви: «Котофей и Собака». Литературные бои. Последнее выступление Блока. Преследования Короленко

Кронштадт отчаянно сопротивлялся. Город почти ежедневно бомбили. Семнадцатого марта восстание было подавлено. В этом нелепом, кровавом мире Нина жила странной жизнью: она всё сильнее привязывалась к Александру Степановичу, открывая в нем новые черты, ей близкие. Порой она удивлялась своей любви к нему, а временами всё вдруг казалось неверным и зыбким. Не могут долго длиться такие отношения, думалось ей. Она писала ему письма, если не удавалось встретиться три-четыре дня — на дежурстве нередко приходилось подменять заболевших, задерживалась дома.

«19.III.21 г. Лигово. Сашенька, родной мой! Не беспокойся, что меня не будет в понедельник. Дело в том. что дежурить я должна до 10½ понедельника, а поезд последний уходит в 9 ч. 14 м.

Буду во вторник, в 11—12 дня. Соскучилась, сердце мое с тобою. <...> Нина.

По телефону с Петроградом не соединяют. Не знаю даже — удастся ли послать это письмо из барака».1

Письмо без даты, но, видимо, двадцатые числа марта: «Мой родной Сашенька! Пишу тебе и как будто говорю с тобой. <...> Сейчас сижу в дежурке, пахнет лекарствами, больничной чистотой. Я чувствую себя сестрой милосердия в косынке и халате, то есть казенным человеком, но не жестким, холодным, а мягким, ласковым и добрым ко всем, лежащим на моем попечении; и богатым своей внутренней жизнью, своей любовью. <...> Буду на жизнь смотреть так же ясно, спокойно и весело, как сегодняшний весенний день. Это еще твоя комната много портит настроение. Она возбуждает и обостряет чувства, но не дает тишины ясной, тишина ее томительная, прислушивающаяся. Ты смеешься — я вижу, как заиграли у тебя лучики у висков. А это правда. И знаешь, от чего? От электричества, от света искусственного, горящего день и ночь. Без электричества же будет темная яма. <...> Поболтала — зовут к больным. Целую крепко в висок. Нина».2

Не всегда всё ладилось, не всегда они понимали друг друга — еще не привыкли. «Александр Степанович <...> для меня еще старший, — вспоминает Нина Николаевна. — Я застенчива и вся в себе. Иногда ранимо встречаю некоторые черты его характера».3

«Лигово, 6.IV.21 г.

Сашенька, милый ты мой, хороший, единственный, уже тоскую по тебе и считаю дни и часы, что остались до вечера пятницы. А вчера мне казалось, что у тебя на сердце села муха. Сегодня это не кажется, только очень хочется тебя видеть, притулиться около тебя и помолчать. <...> Письмо получишь, должно быть, в пятницу утром, когда спать будешь — целую тебя сонного.

Нина твоя».4

В именины Александра Степановича — 23 апреля — Нина поздравила его домашним письмом, положив его под подушку. Впоследствии такая форма общения — письма-поздравления, покаянные письма, письма-шутки — станет обычной в семье Гринов.

«Тебя благодарю, мой родной, хороший, — писала Нина. — Нет, не скажешь словом "благодарю" всего, что не может вместиться в душе, — за всю твою ласку, нежную заботу и любовь, которые согрели меня и дали мне большое, ясное счастье. <...> Люблю тебя очень сильно и нежно».5

Мир, в котором они начинали осваиваться, всё более становился их миром, оазисом доброты, света, игры и узнаванья друг друга. По вечерам Грины уходили из Дома искусств, чтобы бродить улицами и парками города. Была весна, теплые, влажные ночи. Иногда задувал ветер с Ладоги, и они оставались дома, у печурки, разговаривали, читали. Обычно Александр Степанович читал Нине вслух, а она это очень любила.

Появились домашние прозвища: Нину Александр Степанович окрестил «Котофеем»; в этом имени совместилось и внешнее сходство — в веселые минуты она надувала щеки, тараща глаза, настоящий котенок — и от ее обособленности. — «Ты та самая киплинговская кошка,6 которая гуляла сама по себе», — не раз говорил ей Грин.

Себя он раз и навсегда назвал «Собакой». Имя возникло на именинах Александра Степановича, которые праздновали в Лигово. В подарок зятю Ольга Алексеевна вручила письменный прибор покойного мужа. Грин прибора не взял — чугунный, слишком тяжел: но выбрал из него чернильницу и собаку, лежащего пойнтера, и не расставался с ними всю жизнь.

— Обрати внимание на этого пса, Нина, — рассматривая подарок, сказал он, — ты не находишь, что между нами есть некое сходство? Выражение морды угрюмое и достойное.

Имя «Собака», которым Грин стал подписываться в записках, Нина смягчила; она называла Александра Степановича «Собик», «Собуся».

Быт в семье складывался соответственно времени. Подлинным кладом в этой сфере была Ольга Алексеевна: у нее и запасы были, и приготовить она умела из ничего, и выменять. Одной из материальных — почти духовных — проблем в семье был чай. Для Александра Степановича крепкий чай был условием нормальной, налаженной работы; он, как вспоминает Нина Николаевна, «очень любил чай, хороший, правильно и свежезаваренный на самоваре, в толстом граненом или очень тонком стакане. Любил, чтобы чай был не только хорош, но и красив. Он был его подсобным рабочим средством».7

Получив паек, Грин передавал немного чайной заварки для тещи, тоже чаевницы. Нина отказывалась и не брала — ему-то чай нужен для работы, а мать обойдется морковным. Александр Степанович настаивал. Нина соглашалась, украдкой оставляя чай.8

Сохранилась записка: «Родная детка моя! Чай, данный мною тебе, я нашел в дальнем конце верхнего ящика, в конверте. <...> Так как этот пустячок — не что иное в сути своей, как выражение светлой и милой твоей любви — сижу и капаю слезами от радости. Но чай ты возьмешь. Весь навсегда твой Пёска. Пёс. Саша».9

Теща и зять подружились; они нравились друг другу: она ему — хозяйственностью, доброжелательным, уютным спокойствием, верностью устоям; он ей — тем, что охотно помогал в ее лишенном мужской заботы доме, всё умел и — почтительным к ней отношением. «Видно, что дворянин», — говорила Ольга Алексеевна.

Оба без памяти любили Нину. Александр Степанович, не слушая ее возражений: — «Тебе надо работать, Саша», — выходил встречать ее к вокзалам и провожал через весь город то в Лигово, то на работу, то с дежурства.

Когда они приходили в Дом искусств, он помогал ей раздеться, кормил и укладывал, как ребенка, в постель. Нина мгновенно засыпала, вечером просыпалась отдохнувшая; в комнате было темно, Александр Степанович сидел около печки, подкладывая в нее скомканные листы гроссбухов. В белой до пят ночной рубашке, сонная, Нина становилась на теплый ковер и, держась за плечо Грина, смотрела на желтые блики из поддувала.

— Ты мой столбик беленький! — говорил, глядя на нее, Александр Степанович. — Радость моя нечаянная!

Во всём мире они были одни, словно очерченные магическим кругом.

А снаружи продолжались бои; в литературной жизни Петрограда событием стал выход первого номера альманаха «Дом искусств», а гвоздем его — статья Евгения Замятина «Я боюсь».

«Современные писатели разделяются на юрких, неюрких и пролетарских, — писал автор. — Юркие знают, Когда петь сретение царя и когда серп и молот. Неюркие молчат. Пролетарские пытаются быть авиаторами, оседлав паровоз. <...> Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во "Всемирной литературе"10 несомненно переводил бы Бальзака и Флобера; Чехов служил бы в Комздраве. <...> Страшно за настоящую литературу, которую принуждают быть католически правоверной. Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее — ее прошлое».

Во второй книге редактируемого им журнала «Печать и революция»11 Луначарский обрушился не только на Замятина и на альманах, его напечатавший, но и на обитателей Дома искусств с яростью, явно продиктованной оскорбленным самолюбием.

Отнес ли он к себе слово «юркий»; обиделся ли как драматург, пьесы которого не находили поклонников в Доме искусств; затронуто ли было в его душе самолюбие советского культуртрегера,12 каковым, несомненно, он почитал себя, — но Луначарский забыл о том, что он джентльмен и рыцарь — едва ли не наиболее воспитанный и гуманный член ЦК.

«В Петербурге, — писал он, — существует Дом искусств, вокруг которого объединились все существующие там литературные силы. Может быть, я преувеличиваю, когда говорю "все", ибо в журнале "Дом искусств" нет следа участия пролетарских писателей и тех, кто непосредственно к пролетариату примыкает. Скажем поэтому так: все — представители старой дореволюционной литературы.

Дореволюционная литература, по правде сказать, начинает напоминать допотопную литературу. Прошел какой-то катаклизм, и эта старая флора и фауна, оказывающаяся сгрудившейся на каком-то острове, оставшемся от старого времени, враждебно смотрит на окружающее, сильнейшим образом страдает от неродной атмосферы, стремится, конечно, отстоять свое право на существование и, разумеется, питает твердую веру в то, что, в общем и целом, старое время, когда она роскошно распускалась, несомненно, лучше нового, в котором она хиреет. <...> Само собой разумеется, что представители старой флоры и фауны смешивают свою допотопность с вневременностью, и для них захирение их формы является, вообще, страшным ударом по литературе и искусству. Впрочем, я этим вовсе не хочу сказать, что там, где потоп прошел и где видны какие-то хаос и разрушения, уже цветут сказочные сады, но всё же там пробивается очень мало свежей зелени, и распустилось большое количество чудесных красных цветов, однако для понимания этой весны не дано жителям "кельи искусства" почти ровно никакого зрения и обоняния».

Можно представить ироническую реакцию обитателей Дома искусств на вялые, громоздкие и — увы! — не очень грамотные периоды, вышедшие из-под возмущенного пера наркома просвещения.

Статья его, помимо личных обид, отражала дух времени — после кронштадтских боев возросла подозрительность, участились аресты, обыски.

Дом искусств продолжал жить своей жизнью.

Одиннадцатого апреля состоялся юбилейный вечер Николая Степановича Гумилева, которому через четыре дня — пятнадцатого — исполнялось тридцать пять лет.

Юбиляр прочел три новых стихотворения: «Души» (известное впоследствии под названием «Память»), «Канцону вторую» и «Молитву мастеров».

В стихах прозвучало предчувствие близкой смерти и спокойное ее приятие.

Я угрюмый и упрямый зодчий
Града, восстающего во мгле.
Я возревновал о славе отчей,
Как на небесах и на Земле.

Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо. Но всё пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.13

Новый путь, новая ступень, ожидание новой души — врученной посланцем Божьим (Лев и Орел — символы апостолов Марка и Иоанна).

«Канцона вторая» — как будто не о том, но всё о том же:

Маятник, торжественный и грубый,
Времени непризнанный жених,
Заговорщицам-секундам рубит
Головы хорошенькие их.

И совершенно прямолинейно стихотворение «Молитва мастеров»:

Лишь небу ведомы пределы наших сил.
Потомством взвесится, кто сколько утаил.
Что создадим мы впредь, на это власть Господня,
Но что мы создали, то с нами посегодня.

Всем оскорбителям мы говорим: Привет!
Превозносителям мы отвечаем: Нет!
Упреки льстивые и гул молвы хвалебной
Равно для творческой святыни непотребны.

Вам стыдно мастера дурманить беленой,
Как карфагенского слона перед войной.

Горькие и зрячие слова эти прозвучали на юбилее после приветственных речей. Грин, скорее всего, присутствовал на вечере. Нина Николаевна не раз говорила о том, что Гумилева Александр Степанович глубоко уважал и любил как поэта.

В том же апреле, двадцать пятого числа, состоялся большой вечер Блока. Из воспоминаний Евгения Замятина: «Последний его печальный триумф был в Петербурге, в белую апрельскую ночь. <...> Доверху был полон огромный Драматический театр. И в полумраке шелест, женские лица — множество женских лиц, устремленных на сцену. Усталый голос Чуковского — речь о Блоке — и потом освещенный снизу, из рампы, Блок — с бледным, усталым лицом. И в тишине — стихи о России. Голос какой-то матовый, как будто уже издалека — на одной ноте. И только под конец, после оваций — на одну минуту выше и тверже — последний взлет. Какая-то траурная, печальная нежная торжественность была в этом последнем вечере Блока. Помню, сзади голос из публики:

— Это поминки какие-то!»14

Странным образом совпало прощанье Петербурга с двумя поэтами, столь разными — и в то же время чем-то друг другу близкими. Часто имена их произносились рядом. «Блок и Гумилев» — так названа одна из глав книги Ходасевича «Пантеон». Обоих оплакала Цветаева в стихах, обращенных к Анне Ахматовой:

Кем полосынька твоя
Нынче выжнется?
Чернокосынька моя,
Чернокнижница!

Дни полночные,
Век твой таборный...
Все работнички
Разом забраны.

Где сподружники твои,
Те сподвижницы?
Белорученька моя,
Чернокнижница?

Не загладить тех могил
Слезой, славою.
Один заживо ходил,
Как удавленный.

Другой к стеночке пошел
Искать прибыли
(И гордец же был — сокол!)
Разом выбыли!

Высоко твои братья!
Не докличешься!
Яснооконька моя,
Чернокнижница! «15

Волны, вызванные Кронштадским восстанием, продолжали катиться по стране. Наверху вспоминали о Короленко, этом упрямце, осмелившимся высказывать всё, что он думает о новой власти, прямо ей в глаза. Был посажен в тюрьму помощник и любимец писателя, его зять — Константин Иванович Ляхович. Короленко хлопотал в Полтавском ЧК, ему отказали в просьбе отпустить Ляховича на поруки. «Мой зять, — писал Владимир Галактионович одному из друзей, — человек смелый и честный, всегда высказывающий откровенно свои мнения, был 16 марта арестован и в тюрьме заразился тифом... Чувствую, что этот удар сократит мою жизнь...»

Шестнадцатого апреля Константин Иванович скончался. Короленко оказался прав — он недолго прожил после этой потери.

Примечания

1. ...это письмо из барака». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 192.

2. ...Целую крепко в висок. Нина». — Там же.

3. ...черты его характера». — РГАЛИ. Ф. 127.

4. ...Нина твоя». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 192.

5. ...Люблю тебя очень сильно и нежно». — Там же.

6. ...киплинговская кошка... — Образована от фамилии автора рассказа «Кошка, которая гуляла сама по себе» — Р. Киплинга.

7. ...рабочим средством». — РГАЛИ. Ф. 127.

8. ...украдкой оставляя чай. — Любопытна юмористическая сценка о покупке чая в феодосийской лавке Ниной Грин, описанная А. Грином. См. в кн.: Крымский альбом 2001: Альманах. [Вып. 6]. Феодосия; М.: Издат. дом Коктебель, 2002. С. 159—160.

9. ...Пёска. Пёс. Саша.». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 69.

10. ...во «Всемирной литературе»... — Издательство организовано в августе 1918 г. по инициативе М. Горького. Выпускало две серии книг: основную (большого формата) и народную (малого формата).

11. ...журнала «Печать и революция»... — Русский советский ежемесячный журнал критики и библиографии. Возник как орган Госиздата в Москве в 1921 г. (См. Примеч. 237). В состав редколлегии до 1929 г. входил А.В. Луначарский. В июне 1930 г. журнал был закрыт.

12. ...советского культуртрегера... — Ироническое наименование человека, усердно и прямолинейно пытающегося насаждать культуру и просвещение.

13. ...орла, летящего к нему. — Стихотворение Н. Гумилева «Души». (Примеч. автора).

14. Это поминки какие-то!» — Журн. «Русский современник», 1924, № 1. (Примеч. автора).

15. Яснооконька моя, чернокнижница!» — Стихотворение М. Цветаевой «Ахматовой» (1921). (Примеч. автора).

Главная Новости Обратная связь Ссылки

© 2019 Александр Грин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
При разработки использовались мотивы живописи З.И. Филиппова.