Д.А. Клековкин. «Двойственность героев Ф. Достоевского и А. Грина»

Исследователи творчества Грина считают дореволюционный период его деятельности (1907—1917) только подготовительным перед написанием знаменитых романов, таких как «Золотая цепь», «Дорога никуда», «Блистающий мир», «Джесси и Моргиана» и т. д. Например, В.Е. Ковский так характеризует его ранние реалистические рассказы: «...Грин, до конца жизни выступавший в двух ипостасях — реалиста и романтика, утрачивал этот уже вполне выработанный, блестяще отточенный почерк всякий раз, когда изменял романтизму. Больше того, его реалистические произведения просто не могут быть поставлены в один эстетический ряд с лучшими творениями Грина-романтика. И если мы их в работе рассматриваем, то только с точки зрения общего движения писателя к романтической концепции действительности, начавшегося именно отсюда»1.

Нам кажется, что реалистические рассказы Грина, которые созданы до больших романтический произведений, — наиболее интересное и недооценённое явление в его творчестве. И везде, где в его ранних произведениях показаны сложные трагические герои, страдающие от противоречий, прежде всего в самих себе, а также и в обществе окружающих их людей, мы видим влияние творчества Достоевского, который жил и творил до А. Грина, но духовно с ним связан. Именно из произведений Достоевского, из его надломленных жизнью, но не сдающихся героев, борющихся с самими собою и вечно терзающихся неразрешимыми душевными сомнениями, родились герои ранних рассказов Грина. Об этих трагических, внушающих симпатию своей жаждой познания истины и душевной неустроенностью людях очень точно сказал Лев Шестов: «Это и есть область трагедии. Человек, побывавший там, начинает иначе думать, иначе чувствовать, иначе желать. Все, что дорого и близко всем людям, становится для него ненужным и чуждым. Он еще, правда, связан до некоторой степени со своей прежней жизнью. В нем сохранились еще кой-какие верования, к которым его приучили с детства, в нем еще отчасти живы старые опасения и надежды. Может быть, не раз в нем просыпается мучительное сознание ужаса своего положения и стремление вернуться к своему спокойному прошлому. Но "прошлого не вернешь". Корабли сожжены, все пути назад заказаны — нужно идти вперед к неизвестному и вечно страшному будущему. И человек идет, почти уже не справляясь о том, что его ждет. Ставшие недоступными ему мечты молодости начинают казаться ему лживыми, обманчивыми, противоестественными. С ненавистью и ожесточением он вырывает из себя все, во что когда-то верил, что когда-то любил. Он пытается рассказать людям о своих новых надеждах, но все глядят на него с ужасом и недоумением. В его измученном тревожными думами лице, в его воспаленных, горящих незнакомым светом глазах люди хотят видеть признаки безумия, чтобы приобресть право отречься от него. Они зовут на помощь весь свой идеализм и свои испытанные теории познания, которые так долго давали им возможность спокойно жить среди загадочной таинственности происходящих на их глазах ужасов. Ведь помог же идеализм забыть многое, неужели его сила и очарование исчезли и он должен будет уступить пред натиском нового врага?»2

В отличие от романтических образов, таких как Друд, Гарвей, Давинант, которые совсем не мучаются проблемой выбора нравственного идеала, герои ранних рассказов гораздо сложнее и описаны более подробно и психологически реалистично. Персонажи реалистических рассказов Грина («Приключения Гинча», «Марат», «Маленький заговор») всегда терзаются внутренними душевными противоречиями. Грин создает их вполне реалистическими и правдоподобными. Он показывает тех людей, которые могут существовать в действительности, а не фантастических чудо-богатырей, таких как Грей и Друд из более поздних произведений. Именно поэтому таких героев, духовно несовершенных, вечно находящихся в разладе с самими собой, но этим и обаятельных, интереснее исследовать. Хотя есть и другое мнение учёных. Например, уже упомянутый нами В.Е. Ковский считает, что действительность изображена в реалистических рассказах Грина слишком упрощенно и схематично: «Объединенные общим негативным настроением, реалистические рассказы Грина не были проникнуты глубоким и последовательным пониманием существенных, коренных черт действительности, собственным представлением о месте и возможностях человека в ней. Писатель рисовал схематичную и в значительной степени натуралистическую картину мира, элементы которой не были приведены во взаимодействие и выверены единым масштабом изображения. В дальнейшем мы увидим значительный схематизм и в зрелых произведениях Грина, произведениях романтических. Но там схема становится основой широкой перепланировки мира, тогда как в реалистических рассказах она лишь упрощает существующее, не переделывая его»3.

На наш взгляд, точка зрения данного исследователя не отражает всего многообразия раннего творчества писателя. Ведь если герой твёрдо знает, что есть добро и что есть зло, и не сомневается, как ему поступить в сложной ситуации, то он становится невыносимо скучен и однообразен. Таких героев очень точно охарактеризовал Н.А. Кобзев: «Если последующие герои романтика будут более органично включены в стихию синтетического мира, то положительный герой первого романа совершенно свободен от каких бы то ни было зависимостей "земного" бытия. Его исключительные мотивы сродни титанизму. Он один противостоит миру зла. Подобные мотивы свойственны и романтическому искусству прошлого. Эстетическое "парение духа" стало возможным только в обстановке полной победы духовности над миром голого чистогана». Новый романтический герой А. Грина — это поистине прекрасный человек. Моральный кодекс его характеризуется нравственным совершенством и стоической незыблемостью. О героях гриновского романа (в собирательном смысле) можно сказать словами автора: это люди из «розовой стали»4.

Реалистические герои Грина кажутся нам более интересными для наблюдения, чем кристально чистые и во всем положительные, но совершенно однообразные романтические герои.

Рассмотрим один из реалистических рассказов писателя, характерный для его раннего творчества, — «Приключения Гинча». Главный герой рассказа, чиновник далёкого уездного города Лебедев, по просьбе своего приятеля-революционера берёт на сохранение бомбу, предназначенную для совершения террористического акта, хотя сам не состоит в подпольной организации. Бомбу находит полиция у дома Лебедева, и его объявляют в розыск. Он скрывается в Петербурге, живёт по поддельным документам, берёт звучную фамилию Гинч и участвует во множестве разнообразных приключений. По мнению В.В. Харчева, «жизнь предложила герою всё, чем обычно жили романтические герои Грина, — возможность риска, борьбы, любви, дружбы, искусства, богатства, приключений. Он ничего не осуществил и всё испакостил»5.

Многие исследователи Грина не видят в характер Лебедеве противоречивых свойств, а характеризуют его только как мелочного и самовлюбленного эгоиста, заботящегося о своем благе, но не страдающего и не думающего о вечных вопросах бытия.

По мнению В. Ковского, «Лебедев никогда и ничем не увлекался. Перед читателем человек без страстей и симпатий, постоянно симулирующий то и другое, — своего рода маленький Самгин, хорошо замаскировавший собственную безликость и в избытке наделенный комплексом неполноценности»6.

На наш взгляд, исследователь не прав в оценке этого раздвоенного и слабого, эгоистичного, но ищущего любви героя. Автор в начале рассказа характеризует его неоднозначно. С одной стороны, «лицо, взятое на прокат из модных журналов». С другой стороны, взгляд Гинча «выражал серьёзное большое страдание»7.

Ключ к пониманию его психологии лежит в эпизоде с Марьей Игнатьевной:

«Только-то, — сказал я, сконфуженный ее усилиями отдалиться от меня на словах. — Никуда вы не уйдете, сокровище. Вас везет грязный, заскорузлый сын деревни по грязной земле, а в том, что я вас люблю, — есть красота.

Я перегнулся к Марье Игнатьевне и, полный трусливой хищности, опасаясь, что девушка закричит, но в то же время почти желая этого, как истомленный жарой, стал расстегивать левой рукой теплую кофточку. Она не сопротивлялась; в первый момент я не обратил на это внимания, а потом, возненавидев за презрительную покорность, принялся тискать весь ее стан. Девушка, прижав руки к груди, сидела молча. Я видел, что губа ее закушена, и вдруг холодность ее сделала мне противными всех женщин, улицу, себя и свои руки; отняв их, я зябко вздрогнул, остыл и увидел, что мы подъехали к хмурому пятиэтажному дому.

Я слез, заплатил извозчику; девушка продолжала сидеть в той же позе, как бы окаменев; присмотревшись, я заметил, что правая ее рука медленно, словно крадучись, застегивает пальто.

— Сойдите же, — сказал я.

— Я хочу, чтобы вы ушли. — Зубы ее стучали. — Уйдите.

— Мария Игнатьевна, — сказал я и замолчал. Невольная тоска налила мне ноги свинцом, я говорил сдавленным, виноватым голосом. — Мария Игнатьевна, ведь я ничего...

— Извозчик, вероятно, заинтересован, — быстро произнесла она. — Уйдите, слизняк.

Я открыл рот, не будучи в силах сказать что-либо, сердце быстро забилось. Девушка сошла на тротуар и, поспешно склонившись, исчезла под цепью калитки. Я нырнул за ней, догнал ее у черной дыры лестницы и взял за руку.

— Мария Игнатьевна, — уныло проговорил я, стараясь идти в ногу, — вы способны сделать безумным святого, а не то что меня. Простите.

Она не отвечала, взбегая по ступенькам; я спешил вслед, наступая на подол платья. В третьем этаже девушка остановилась, повернулась ко мне и вызывающе подняла голову. В свете керосинового фонаря лицо ее было изменчивым и прекрасным; лицо это дышало неописуемым отвращением. Чувствуя себя гнусно, я упал на колени и с раскаянием, а также с затаенной усмешкой, поцеловал мокрый от дождя ботинок; запахло кожей.

— Мария Игнатьевна, — простонал я, подползая на заболевших коленях, стараясь обхватить ее ноги и прижаться к ним головой, — молодая душа простит. Я люблю вас!

— Отойдите, — глухо произнесла она. — Дайте мне подумать.

Я встал, но она уже была на подоконнике и, нагнувшись, отнесла руки назад; большое окно лестницы мгновенно нарисовало ее фигуру, по контуру изогнувшегося тела желтели освещенные окна квартир. Я зашатался, застыл; в миг все чудовищное выросло передо мною: сознав, что надо отойти, сбежать хоть бы пять ступенек, я тем не менее, пораженный ожиданием кровавой тяготы, стоял, крича хриплым голосом.

— Что вы делаете со мной? Я уйду, уйду, ухожу!

В то же мгновение ноги мои вдруг обессилели, задрожав; окно мелькнуло платьем, а внизу, подстерегая падение, шумно ухнул двор, и отвратительно быстро наступила полная тишина. Чувствуя, что меня тошнит от страха и злобы, я поспешно сбежал вниз и, с холодным затылком, плохо соображая, что делаю, выбежал к калитке, закрывая руками голову, чтобы не увидеть» (С. 109).

Лебедев хочет любить и жалеть Марью Игнатьевну. Он понимает, что эта девушка очень добрая, хрупкая и слабая, совсем перед ним беззащитная. Но одновременно с этими чувствами ему, в силу какого-то странного духовного противоречия, она кажется смешной свой наивностью, и поэтому он «упал на колени и с раскаянием, а также с затаенной усмешкой, поцеловал мокрый от дождя ботинок; запахло кожей» (С. 112).

Это душевное противоречие никогда не оставляет Лебедева. «Затаенная усмешка» над всем добрым и прекрасным вечно живет в нем вместе с болью сердца. Трагедия его в том, что леденящий душу цинизм коверкает его характер. Жить с пустой душой Гинчу становится скучно, хочется ярких переживаний, жгучих страстей, но испытать все это с ледяным сердцем невозможно. Невольно вспоминаются строки Лермонтова:

И ненавидим мы и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови8.

Бешеная жажда жизни при холодном сердце определяет особенности характера Гинча.

В нем видишь подпольного человека Достоевского, который каким-то чудом оказался в другом временном измерении. Диалог Лебедева и Марьи Игнатьевны вызывает в памяти разговор письмоводителя с проституткой Лизой из «Записок из подполья» Достоевского: «...душу, значит, продала, а к тому же деньги должна, значит и пикнуть не смеешь. А умирать будешь, все тебя бросят, все отвернутся, — потому, что с тебя тогда взять? Еще тебя же попрекнут, что даром место занимаешь, не скоро помираешь. Пить не допросишься, с ругательством подадут: "Когда, дескать, ты, подлячка, издохнешь; спать мешаешь — стонешь, гости брезгают". Это верно; я сам подслушал такие слова. Сунут тебя, издыхающую, в самый смрадный угол в подвале, — темень, сырость; что ты, лежа-то одна, тогда передумаешь? Помрешь, — соберут наскоро, чужой рукой, с ворчаньем, с нетерпением, — никто-то не благословит тебя, никто-то не вздохнет по тебе, только бы поскорей тебя с плеч долой. Купят колоду, вынесут, как сегодня ту, бедную, выносили, в кабак поминать пойдут. В могиле слякоть, мразь, снег мокрый, — не для тебя же церемониться? "Спущай-ка ее, Ванюха; ишь ведь "учась" и тут верх ногами пошла, таковская. Укороти веревки-то, пострел". — "Ладно и так. — Чего ладно? Ишь на боку лежит. Человек тоже был али нет? Ну да ладно, засыпай". И ругаться-то из-за тебя долго не захотят. Засыплют поскорей мокрой синей глиной и уйдут в кабак... Тут и конец твоей памяти на земле; к другим дети на могилу ходят, отцы, мужья, а у тебя — ни слезы, ни вздоха, ни поминания, и никто-то, никто-то, никогда в целом мире не придет к тебе; имя твое исчезнет с лица земли — так, как бы совсем тебя никогда не бывало и не рождалось! Грязь да болото, хоть стучи себе там по ночам, когда мертвецы встают, в гробовую крышу: "Пустите, добрые люди, на свет пожить! Я жила — жизни не видала, моя жизнь на обтирку пошла; ее в кабаке на Сенной пропили; пустите, добрые люди, еще раз на свете пожить!.."

Я вошел в пафос до того, что у меня самого горловая спазма приготовлялась, и... вдруг я остановился, приподнялся в испуге и, наклонив боязливо голову, с бьющимся сердцем начал прислушиваться. Было от чего и смутиться.

Давно уже предчувствовал я, что перевернул всю ее душу и разбил ее сердце, и, чем больше я удостоверялся в том, тем больше желал поскорее и как можно сильнее достигнуть цели. Игра, игра увлекла меня; впрочем, не одна игра...»9

Герои «Записок из подполья» и «Приключения Гинча» страдают одним и тем же душевным недугом: раздвоением личности. Они хотят жить полной насыщенной жизнью и не могут, так как циничны, трусливы и не обладают сильной волей. При этом они умны и проницательны. Например, когда Лебедев во время своих петербургских скитаний встречается случайно с революционером, между ними происходит любопытный разговор, в котором Лебедев раскрывается как хороший психолог:

«Он проскользнул в соседнюю комнату, и я опять услышал понурое бормотанье. Это продолжалось минут пять, затем вместе с моим знакомым я увидел худенького, обдерганного юношу, малокровного, с чрезвычайно блестящими глазами и резкой складкой у переносья. Он прямо подошел ко мне; хозяин квартиры, потоптавшись, куда-то скрылся.

— Здравствуйте, товарищ, — сказал молодой человек. — Вы на него, — он метнул бровями куда-то в бок, — не обращайте внимания: жалкий человек.

Осунулся. Выдохся.

— Вы к какой партии принадлежите?

— Я не принадлежу ни к какой партии, — ответил я, — я просто попал в глупое положение.

Он поморгал немного, улыбка его стала натянутой.

— Вам нужен паспорт? Но у нас с этим сейчас затруднение. — Он шмыгнул носом. — Но... может быть... вы... все-таки... хотите работать?

— Нет, — сказал я. — Извините.

— Почему?

Вопрос этот прозвучал машинально, но я принял его всерьез.

— Потому что не верю в людей. Из этого ничего не выйдет.

— Выйдет.

— Я не думаю этого.

— А я думаю, что выйдет справедливость.

Я пожал плечами. Я чувствовал себя старше этого наивного человека с печальным ртом. Он вынул портсигар, закурил смятую папироску и выжидательно смотрел на меня.

— Я тоже не люблю людей, — сказал он, прищурившись, точно увидел на моем воротнике паука. — И не люблю человечество. Но я хочу справедливости.

— Для кого?

— Для всех и всего. Для земли, камней, птиц, людей и животных.

Гармония.

— Я вас не понимаю.

Он глубоко вздохнул, пожевал прильнувшую к губам папироску и сказал:

— Вот видите. Например — гиена и лебедь. Это несправедливо. Гиену все презирают и чувствуют к ней отвращение. Лебедь для всех прекрасен. Это несправедливо. Комок грязи вы отталкиваете ногой, но поднимаете изумруд. Одного человека вы любите неизвестно за что, к другому — неблагодарны. Все это несправедливо. Надо, чтобы изменились чувства или весь мир. Нужна широта, божественное в человеке, стояние выше всего, благородство. Простой камень и гиена не виноваты ведь, что они такие.

— Это — отвлеченное рассуждение, оно не имеет силы. Вы сами понимаете это.

— Мне нет дела до этого. — Его бледное лицо покрылось красными пятнами.

— Мир должен превратиться в мелодию. Справедливость ради справедливости. А паспорт я вам достану. Вы Мехову сообщите свой адрес; да он, кажется, хочет и ночевать вас устроить где-то. Прощайте» (С. 81).

Гинч чувствует себя старше и мудрее этого «наивного человека с печальным ртом». Ему понятно, что справедливость не ради людей, но только лишь для воплощения идеи не нужна никому, и деятельность, направленная для воплощения этих идей, абсолютно бессмысленна. Желание «общественно полезной деятельности» рано или поздно незаметно переходит в желание властвовать безгранично над людьми, оправдывая свой произвол общим благом, как это делает Шигалёв в романе Достоевского «Бесы». Он считает возможным «разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться в роде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, в роде как бы первобытного рая, хотя впрочем и будут работать»10.

Об идее «вечной гармонии» рассуждает и герой «Записок из подполья»: «Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Но отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос? Вот это скажите-ка! Но об этом мне самому хочется заявить два слова особо. Не потому ли, может быть, он так любит разрушение и хаос (ведь это бесспорно, что он иногда очень любит, это уж так), что сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете, может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может быть, он только любит созидать его, а не жить в нем, предоставляя его потом aux animaux domestiques (домашним животным), как-то муравьям, баранам и проч., и проч. <...>

Но человек существо легкомысленное и неблаговидное и, может быть, подобно шахматному игроку, любит только один процесс достижения цели, а не самую цель. И кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать — в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. <...>

Вы верите в хрустальное здание, навеки нерушимое, то есть в такое, которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить»11.

Нельзя не согласиться с мнением Гинча и письмоводителя Достоевского. Людей невозможно заставить жить, повинуясь любой, даже самой разумной системе, придуманной самыми умными головами. Для этого человечество слишком любит свободу, и не нужно ему «хрустальное здание», где нельзя будет даже «кукиш в кармане показать».

О состоянии духовного мира героев, подобных человеку из подполья Достоевского и Гинчу Грина очень точно написал Ницше в работе «Так говорил Заратустра»: «Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребенком становится лев. Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжелому и самому трудному стремится сила его.

Что есть тяжесть? — вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.

Что есть трудное? — так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей.

Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать свое высокомерие? Заставить блистать свое безумие, чтобы осмеять свою мудрость?

Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?

Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?

Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь?

Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых жаб?

Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению, когда оно собирается пугать нас?

Все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.

Но в самой уединенной пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне.

Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.

Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? "Ты должен" называется великий дракон. Но дух льва говорит "я хочу".

Чешуйчатый зверь "ты должен", искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, "ты должен!".

Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: "Ценности всех вещей блестят на мне".

"Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность — это я. Поистине, "я хочу" не должно более существовать!" — Так говорит дракон.

Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержный и почтительный?

Создавать новые ценности — этого не может еще лев; но создать себе свободу для нового созидания — это может сила льва.

Завоевать себе свободу и священное нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужно стать львом.

Завоевать себе право для новых ценностей — это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя.

Как свою святыню, любил он когда-то "ты должен"; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи.

Но скажите, братья мои, что может сделать ребенок, чего не мог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать еще ребенком?

Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения.

Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир.

Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом верблюд и, наконец, лев ребенком»12.

Гинч и письмоводитель достигли второй ступени духовного развития: состояние «льва». Они понимают абсурдность всех идей, которые вдохновляют «верблюдов» и избавились навсегда от «горба верблюда», именуемого общественно-политическим сознанием, ориентированным на выдуманные кем-то догматические постулаты, однако не смогли достичь третьей ступени самосовершенствования, и не стали детьми, не обрели горячие человеческие сердца, чтобы в них жили подлинно человеческие желания любви к людям, к красоте мира и познанию. Но они обладают свободой от навязываемых человечеству «великими умами» утопических идей, смелостью духа и ясностью мыслей.

Вызовом всем сторонникам строгих и нерушимых порядков и незыблемых общественных догм звучит монолог Лебедева, обращенный ко всем «тяжковидам»: «...я почувствовал, что глубоко ненавижу всех этих расколотых, раздробленных, превращенных в нервное месиво людей, делающих харакири, скулящих, ноющих и презренных.

— Тяжковиды! — шептал я, стиснув зубы. — Яд земли, радостной, веселой, мокрой, солнечно-грязной, черноземной, благоухающей! Что вы хотите, что? Легко жить надо, а не разбивать голову!

— Тяжковиды проклятые! — сосредоточенно повторил я и кликнул извозчика. И от мысли о множестве бесцельных, беспризорных существований, рассеянных по мощному лицу земли в виде уличной пыли, которую ежечасно стирает рука жизни, чтобы ярче блестели румяные щеки дорогой нам планеты, что-то соколиное сверкнуло во мне; я гордо поднял голову и утешился. "Благодарю тебя, боже, за то, что не создал меня таким, как этот мытарь", — задумчиво, серьезно сказал я, сел на извозчика и снял шляпу. Небо выяснилось, пахло смоченной дождем мостовой; над головой ясно и как-то значительно блестели кроткие звезды» (С. 113).

Грин создавал образ Гинча под большим влиянием идей Достоевского. Проблемы, которые писатели ставили перед собой в «Записках из подполья» и «Приключениях Гинча» одинаковы: даже при светлом уме, желании любить, жить ярко и красиво, — это невозможно для тех, у кого отсутствует горячее сердце, сила воли и смелость в исполнении всех своих стремлений.

Письмоводитель и Гинч не смогли найти на «солнечно грязной, черноземной благоухающей» земле счастья, но зато не стали теми «муравьями», про которых сказал устами своего героя Ф.М. Достоевский:

«Вот муравьи совершенно другого вкуса. У них есть одно удивительное здание в этом же роде, навеки нерушимое, — муравейник.

С муравейника достопочтенные муравьи начали, муравейником, наверно, и кончат, что приносит большую честь их постоянству и положительности»13.

«Муравьиной» нивелировке герои Достоевского и Грина не поддаются и остаются яркими индивидуальностями.

Примечания

1. Ковский В.Е. Романтический мир Александра Грина. М.: Наука, 1969. С. 18.

2. Шестов Л. Избранные работы. М.: Раритет, 1995. С. 24—25.

3. Ковский В.Е. Указ. соч. С. 25—26.

4. Кобзев Н.А. Роман Александра Грина. Кишинев: Штиинца, 1985. С. 15.

5. Харчев В.В. Поэзия и проза А. Грина // Грин А.С. Избранные произведения. Киров: Волго-Вят. изд., 1975. С. 65.

6. Ковский В.Е. Указ. соч. С. 26.

7. Грин А.С. Приключения Гинча // Грин А.С. Собр. соч.: в 6 т. Т. 2. М.: Правда, 1980. С. 68. Далее ссылки на это издание в тексте в круглых скобках с указанием страницы.

8. Лермонтов М.Ю. Стихотворения. М.: Худож. лит., 1989. С. 89.

9. Достоевский Ф.М. Записки из подполья // Достоевский Ф.М. Собр. соч.: в 15 т. Т. 4. М.: Наука, 1990. С. 528.

10. Достоевский Ф.М. Указ. соч. Т. 7. С. 379.

11. Достоевский Ф.М. Указ. соч. Т. 4. С. 474—475.

12. Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Избранные произведения: в 2 т. Т. 2. М.: Астрель, 2010. С. 29—32.

13. Достоевский Ф.М. Указ. соч. Т. 4. С. 475.

Главная Новости Обратная связь Ссылки

© 2018 Александр Грин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
При разработки использовались мотивы живописи З.И. Филиппова.