Глава восемнадцатая

Ты в поля отошла без возврата.

А. Блок

Он не пошел в цирк.

Он остался дома. В отличном настроении сел к столу и попробовал заняться работой — начать роман под названием «Бегущая по волнам». Давно, много лет назад, захотелось ему написать нечто, отличное от всех существующих жанров, смешать реальное с фантастическим, науку с вымыслом, героев своих поселить в море на корабле, создать чудесное вне традиций морских приключенческих романов; языком вещи вполне реалистической рассказать о явлениях почти сказочных, но всюду выдерживая тон повествователя, желающего не поражать, а, наоборот, о чуде и тайне говорить так, как в обычной беллетристике говорят о загородной прогулке и сборах на службу.

Писать роман мешала материальная необеспеченность, жизни мышья беготня, засасывающая работа в еженедельниках, многие иные обстоятельства, совершенно непонятные людям трезвых, практических профессий. А вот сейчас, при материальной неустроенности, непонимаемый и непринимаемый всерьез, Грин увидел роман свой стереоскопически выпукло и ясно. Глухонемая трижды подчеркнула давно найденное название, бытие цирковой артистки связалось с бытием писателя, замысел, подобно яблоне, стал расти в стороны, его плоть стала менее по-гриновски условной, а чудеса и тайны переходили в роман без усилий со стороны сюжетных дел мастера.

Оставалось построить все не совсем так, как было в жизни, требовалось, сохранив аромат подлинности всего пережитого, создать нечто автобиографическое, нечто схожее с Гофманом, но отредактированное Бальзаком и украшенное рисунками художника, который приходился бы сродни Врубелю.

Грин, представляя себя в роли заказчика иллюстраций к своему будущему роману, рассуждал так:

— Меня мог бы иллюстрировать Врубель, но несколько исправленный Федотовым. Гогена попросим, чтобы он раскрасил рисунки. Тогда — получится как раз то, о чем я мечтаю.

...Сегодня он написал одну страницу и остался недоволен тем, что у него вышло. Он не догадывался, что роман этот будет им написан несколько лет спустя, при обстоятельствах, вовсе исключающих какие-либо воспоминания о глухонемой. Сегодня он ошибался. Ему показалось, что достаточно одного волнения для того, чтобы приступить к работе. Грин волновался потому, что преждевременно развязал узлы, им же самим завязанные на скамье Летнего сада. Для художника гибельно любопытствовать там, где нечто, происходящее в личной жизни его, сходно с характером его творчества.

Грину хотелось бы, чтобы глухонемая уехала куда-нибудь, и немедленно. Чтобы она написала ему примерно следующее: «Я неповинна в том, что происходило чудесного с вами. Я вовсе не глухонемая. Я притворщица. Я говорю и слышу».

Через два месяца он и в самом деле получил письмо от нее из Парижа. Она подробно описывала свои гастроли. Не без таланта она рассказала о своем визите к знаменитому Лоруа, который берется вернуть ей голос. Только голос, речь, язык. В длиннейшем постскриптуме глухонемая поведала Грину о приключениях своей сестры, вздумавшей мистифицировать самого Президента Республики.

В июне того же девятьсот четырнадцатого года Грин получил от Суходольской открытку из Москвы. Она писала:

«Мой дорогой волшебник Грин!

В самом скором времени мы увидимся. С первого августа я решила отдыхать до следующего августа. О дне приезда дам телеграмму. Что написали нового, кроме маленькой новеллы, напечатанной в «Аргусе»? Почему Вы не печатаетесь в солидных, известных и уважаемых журналах? Привет от Катюши. Моя старая нянька — Вы не забыли старухи из квартиры № 7? — до сих пор очарована Вашим послушанием.

Ваша Бегущая по волнам».

— Ты уже не Бегущая по волнам, — произнес Грин. — Теперь ты ничего не можешь. Ты — моя знакомая...

Для еженедельной газеты, выходящей по понедельникам, Грин написал маленький рассказ «Операция хирурга Дефо».

В этом рассказе глухонемая Вета любила человека, чудесно возвратившего ей слух и способность речи. В этом рассказе, написанном наспех, кое-как, Грин беспечально прощался с той женщиной, которая из сна, тайн и загадок вошла в его бытие, и поэтому, быть может, он вовсе не думал о форме, он пренебрег ею, и рассказ получился вялый, не живой.

Грин прочел вслух написанное, исправил некоторые прилагательные, остался недоволен работой своей. Свернул рукопись в трубку, сунул в грудной карман и направился в редакцию газеты.

На Садовой его окликнул высокий человек европейского вида, — он гордо нес голову свою, барственно постукивал тростью. Грин сконфуженно поздоровался со своим литературным отцом-крестным. Виктор Сергеевич Миролюбов, впервые напечатавший Грина, редактировал «Ежемесячный журнал», на его страницах печатались Бунин, Куприн, Блок. Журнал считался передовым и чистым, каковым он и был в действительности. Редкий номер его не подвергался штрафу или конфискации за противоправительственное направление статей, печатавшихся в нем. Грин любил и уважал Миролюбова безмерно, а поэтому, возможно, и не захаживал к нему на Серпуховскую, боясь грозных распеканций и строгой критики.

— Куда вы торопитесь, голуба? — спросил Миролюбов. — Есть у меня к вам маленькое дельце. Завернем-ка в Юсуповский садик. Угодно будет?

Грин послушно, как школьник, сел на скамью. Миролюбов помедлил, стоя разглядывая Грина. Когда-то, в дни молодости, Виктор Сергеевич пел в провинции и потому, наверное, в осанке его сохранилось нечто театральное. Он щурил красивые большие глаза и пальцами левой руки поглаживал мягкую, клинышком, бородку.

Миролюбов сел рядом с Грином, концом трости написал на песке дорожки: мне нужен хороший рассказ. Грин прочел. От сердца отлегло. Он поднял глаза, взглянул на Миролюбова, улыбнулся.

— Я написал рассказ для этой, как ее, Масловской газетки. Той, что по понедельникам выходит.

— При себе?

— При мне, Виктор Сергеевич.

— А ну, позвольте. Нечто Гриновское? Иностранное, с Гнорами и Моорами, да?

Грин подал Миролюбову рукопись. Спичкой, валявшейся подле ног, написал на песке: для Вас не подойдет. Миролюбов прочел.

— А это мы увидим. Так. Вета. Дефо... Забавно. Робинзон Крузо, значит, а?

— По-вашему, Виктор Сергеевич, ежели в рассказе есть Илья, то непременно Обломов, а ежели Пушкин, так обязательно тот, который Евгений Онегин. Нельзя так!

— Придираюсь? Ну, ничего. Только вы скамейку не трясите. Гм. Глухонемая. Так. Со специалистами поэтому поводу говорили? Напрасно, голуба.

— У меня, Виктор Сергеевич, иначе. У меня своя реальность.

— Оно хорошо. За это и люблю, только... Гм. Двенадцатый век, индусы... Так.

— Напечатают, — сказал Грин. — Целиком подвал займет.

— То-то и оно, что напечатают. Гм. Гас убивает Дефо. Н-да. Действительно, в подвал, как вы изволили заметить. Получите, голуба.

Миролюбов протянул Грину его рукопись:

— Для меня не подходит.

— И слава богу. Маслов сегодня же в набор пустит.

— А вы обрадуетесь? По совести скажите!

— Плакать-то чего же, Виктор Сергеевич? По совести! Пишу как умею. Иначе не могу.

— В том-то и дело, что можете, голуба, — строго произнес Миролюбов. — Хорошо можете. А этот Дефо, — тот, который у вас в грудном кармане, — чепуха, дерганье таланта.

— Ну?

— Не «ну», а так точно! Я насквозь вас вижу, Александр Степанович! Попалась вам на пути глухонемая, вот и избываете какую-то страничку в своей жизни.

Он замолк. В круглом пруду Юсуповского сада плескалась рыба. Нянюшки и мамаши покрикивали на детей, паиньки и шалуны катали желтые обручи, втихомолку дрались за кустами.

— Вы это правильно, Виктор Сергеевич, — сказал Грин, и ему захотелось, чтобы крестный отец его подольше сидел на скамье, строже разговаривал с ним и не таился бы, а выкладывал все как на ладони. «Умница, — подумал Грин. — У нас таких редакторов раз-два, и обчелся».

— Рентген у вас прекрасно работает, — сказал Грин. — Знаете вы меня как облупленного.

Миролюбов рассмеялся:

— Люблю я вас, голуба, потому и знаю. И потому не люблю этих ваших имитаций. Не люблю, и жду от вас большего. Вы это можете. Одарены вы щедро.

— Спасибо, Виктор Сергеевич. У меня на сердце потеплело. Я к Горькому не так давно ходил, дома его не застал, письмо оставил, и до сих пор ответа нет. Своего, знаете ли, адреса не написал ему. А жаль.

— А вы теперь у него побывайте. Горький — писатель правильный. С ним вам хорошо бы потолковать.

— Схожу. А что все-таки делать мне, по-вашему?

— По-моему, вам не следует угождать вкусам «Огоньков» и «Синих журналов».

— Да я...

— Не перебивайте! Они вас впустили к себе, они вас и подпортили. Немного, но ощутительно. Начали вы им угождать. Вот этот ваш Дефо — недоносок. Повторяю еще раз: дерганье таланта. Вы, по-моему, реалист, но реальность ваша несколько сказочна. Волшебна и поэтична. Это хорошо. Вы писатель праздничный. Перед вами большая дорога. А вы, голуба, сворачиваете в канавки, в бурьян да крапиву.

Помедлил и сказал:

— Вам нужно романы писать. В рассказах, к тому же, вы жметесь. Теснота у вас в рассказах, и торопитесь вы. Для Масловых работаете. Ох, подпортили вас, голуба! Голову вам пригибают, а вы имеете право высоко держать ее!

— Спасибо, Виктор Сергеевич, — от души произнес Грин. — Советчиков у меня нет. Илья Абрамыч что скажет? Маслов — он возьмет и тиснет, всего и разговору. В контору пойдешь — сто рублей готовы.

— Сто рублей и я вам отпущу, — пообещал Миролюбов. — И напишите для меня сказку. Вашей реальности хочу от вас, понимаете? Не имитации, отнюдь... Вы это что же делаете?

Грин слазал в карман за рукописью, развернул ее и с удовольствием явным разорвал — крест-накрест. Взглянул на Миролюбова. Тот задымил короткой толстой сигарой.

— Пусть будет один Дефо, — сказал Грин, пуская обрывки бумаги по ветру. — Тот, который Робинзон Крузо.

— Хорошая книга, — сказал Миролюбов. — И вы такую можете написать. А что касается глухонемой, то...

— То? — Грин даже ногой притопнул. — То?

— Избыть ее надо вне литературы вашей, вот как я думаю. Кое-что и до меня дошло. А не жаль рассказули?

— Я для вас, Виктор Сергеевич, напишу, — весь вспыхнул от сжигавшей его радости Грин. — Мне бы от разноцветных журналов уйти!

— А вы им высший сорт давайте. Что мне, то и им. А потом и большая литература примет вас. Вот увидите. Не фокусничайте только. Ну, раз фокус показали, два показали, и довольно. Валерий Яковлевич тоже с бледных ног начал, а до чего дошел! Как прекрасно работает! Большой поэт из него выйдет. Да и вышел уже. Ну-с, вам куда? Проводите-ка меня до Невского.

Взял Грина под руку, и они пошли нечетной стороной Садовой, — оба высокие, длинноногие, умный редактор и талантливый писатель.

— Вы мне дадите небольшую вещицу, голуба, к пятнадцатому августа. На лист, полтора. Простите, что я вас учу, но вы пишете, я печатаю. Следовательно, могу требовать. Хочу получить такую вещь, которая...

— Приготовлю, Виктор Сергеевич. Есть у меня темка — пальчики оближете!

— Только никому и никогда не говорите о своих темках, голуба. Творческая мысль, должна зреть втайне. От болтовни всегда что-то теряется. Терпеть не могу, когда писатели хвастают своими замыслами. Блок, например, помалкивает. Напишет — прочтет, принесет, покажет. Бунин терпеть не может анонсирования своих рассказов. Ну, а за авансом приходите завтра. Сотенку отпущу. Больше не выйдет. Денег у меня мало. В мае пятьсот штрафу уплатил. Так как же, могу рассчитывать на вас?

— Даю слово, Виктор Сергеевич!

Грин сдержал слово. Он написал рассказ раньше срока и передал его секретарю Миролюбова. По улицам Петербурга с песнями шли запасные. Первые плакаты с карикатурными изображениями Вильгельма Второго расклеивали на домах и заборах. С Варшавского вокзала ежедневно отправлялись воинские эшелоны. Грин ожидал повестки, и она пришла.

В канцелярии воинского начальника на Фонтанке, 90 Грина продержали шесть часов, потом вместе с другими выпроводили на двор. Старший писарь встал на табурет и объявил, что всем тем, кого он сейчас назовет по фамилии, нужно явиться завтра сюда, в проходные казармы, к восьми утра. Толпа в двести человек окружила писаря. Ивановы, Петровы, Семеновы, Власовы, Парфеновы выкрикивали «я» или «здесь», получали из рук писаря солдатскую справку и уходили домой. Грин из любопытства ближе подошел к писарю; ему нравилось, как тот, раскалывая воздух ребром ладони, по слогам произносил:

— Ту-ма-ков!

— Го-ро-ди-щен-ко!

И вдруг старший писарь отрывисто крикнул:

— Гриневский!

Отзыва не последовало.

— Гриневский! — еще раз крикнул писарь.

— Я здесь, — последовал ответ. — Только, господин писарь, мне нужно на фронт, а вы собираетесь мотать меня по казармам!

— Забирай документ и иди выяснять на комиссию, — сказал раздатчик справок и вручил Грину длинную, узкую полоску бумаги. Грин взял ее и поднялся туда, откуда его только что выпроводили. Там он отыскал комнату, в которой переосвидетельствовали калек и больных. Грин разделся. Над ним принялись смеяться:

— Освободят! На этакие ходули рейтуз не сыщешь!

— На войну идти не хочется, друг милый?

— Пойду куда угодно, только я хочу с умом, с толком, а не так, куда господин старший писарь пожелает, — отозвался Грин.

На комиссию вызвали всех раздевшихся, Грина не вызывали. Он сам себя вызвал и вошел в комнату медицинского осмотра. Встал, как полагается, и произнес:

— Вовсе освобожденный от военной службы уроженец города Вятки Александр Степанович Гриневский, по профессии писатель, печатаюсь под фамилией Грин. Разрешите доложить?

Председатель комиссии, военный врач в чине подполковника, оглядел членов комиссии и несколько конфузливо сказал:

— Пожалуйста!

— Мои документы были отобраны писарем в соседней комнате для включения меня в список на осмотр, но случилось так, что я угодил в число отправляемых на Охту, в Первый запасный пехотный полк.

— Чего же вы хотите? — мягко спросил председатель комиссии.

— Порядка и разума, — ответил Грин. — Я русский человек. Я люблю мою родную землю. Прошу отправить меня на фронт. Стрелять умею.

— Подойдите, голубчик, — сказал председатель и приставил к груди Грина стетоскоп. — Дышите. Глубже. Не дышите. Повернитесь. Не дышите. На что жалуетесь?.. Очень хорошо, но вы в строй не годитесь. Что же нам делать с вами? Вот вы говорите — писатель, а я вас, простите, не знаю, не читал.

— Как ваша фамилия? — спросил рыжеусый капитан. — Грин? Не слыхал!

— Услышите, — пообещал Грин. — Я не виноват. Я печатаюсь часто и почти всюду, как раз в тех журналах, которые вы все, господа, очень любите.

— Возраст? — спросил капитан.

— Тридцать четыре года.

Грина попросили на минутку выйти и, кстати, одеться. Только через полчаса комиссия вынесла решение: Гриневского, Александра Степановича, не годного к строевой службе, писателя по профессии, направить в ведомство императрицы Марии на соответствующее использование.

— Только там неинтересно. Связи у вас имеются? — спросил председатель комиссии.

— Связей у меня нет, и вы, очевидно, меня не поняли, — раздраженно произнес Грин.

В канцелярии ему вернули паспорт; на бумажку, изготовленную комиссией, поставили печать.

— С богом! — сказал старший писарь и почтительно козырнул.

Ведомство императрицы Марии предложило Грину работу: придумывать подписи к лубкам, выпускаемым издательством при ведомстве. Грин охотно согласился, оставил свой адрес. Через три недели он зашел узнать, когда же ему дадут обещанную работу.

— Была, да другому поручили, — сказали Грину. — Зайдите недели через две.

Грин пришел через месяц, в конце октября. Главный редактор издательства предупредил его, что работа предстоит пустяковая, на каких-нибудь сорок — сорок пять минут.

— Снимите пальто, Александр Степанович, — сказал он Грину, — садитесь сюда. В этом конверте вы найдете дюжину фотографических карточек. Их необходимо расположить в том порядке, какой вы сами найдете наиболее желательным, удобным. Понимаете? Важно только, чтобы все это расположение не вылезало из рамок вот этого картона: это подлинная величина карточки, которая будет напечатана нами в количестве двух тысяч экземпляров.

— Ну, я расположу, а что дальше? — спросил Грин, высыпая снимки из конверта.

— А дальше вам нужно будет придумать текст. Перед вами фотографии сестер милосердия, погибших на фронте. Следует дать что-нибудь трогательное, от сердца. Займетесь?

— Займусь, — сказал Грин и приступил к расположению.

Эту пожилую даму в черной косынке — в правый верхний угол, этот аристократический профиль — в левый угол. Так. Веером он расположил четыре снимка с наиболее молодых и миловидных.

— Самую красивую помещу в центре, — решил Грин. — Эту? Нет. Не эту ли? Вот, пожалуй!

Он встал. Холод прошел по спине, и жаром опахнуло голову. На столе перед ним лежала фотография глухонемой. Ему показалось, что этого не может быть. Вера Суходольская в роли сестры милосердия! Глухонемая сестра милосердия, — может ли это быть? А почему бы и нет? Ухаживать за ранеными может и та, которая не говорит и не слышит. Лишь бы не молчало сердце. Но неужели нет на свете глухонемой?

С опустошающим чувством личной потери, большого горя Грин прошел, с карточкой в руках, в комнату редактора.

— Вы точно знаете, что эта женщина убита на фронте? — спросил Грин. — Вот эта, Вера Суходольская?

— Знаю, — ответил редактор. — На обороте вы увидите дату смерти. Вот, смотрите: «11 сентября 1914 года. Восточный фронт». Вы были знакомы с убитой?

Грин молча кивнул головой и направился к своему столу продолжать расположение. Ему было нехорошо. Невыносимо грустно. Пальцами, вдруг похолодевшими, разместил снимки на картоне.

Глухонемая в центре.

Она глядела в глаза Грину и еще глубже... Он не в состоянии был придумать текста, дать то, что могло бы быть немедленно одобрено. Но он отыскал слова глубокие, мудрые, вещие. В прямоугольнике под фотографией Веры Суходольской он написал печатными буквами:

МОЛОДОСТЬ И КРАСОТУ НЕЛЬЗЯ УБИТЬ
НЕПОПРАВИМО ДОБРО
ЗЛО ТАЛАНТА НЕ ИМЕЕТ

1944 год

Главная Новости Обратная связь Ссылки

© 2019 Александр Грин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
При разработки использовались мотивы живописи З.И. Филиппова.