Глава 16. Назначена пенсия от Союза писателей. Последние дни. Смерть Грина. Письма Вере Павловне. Похороны на старокрымском кладбище

За несколько дней до этого, двенадцатого июня, в последний хороший день, Нина написала Вере Павловне: «Сердечно простите, что так давно Вам не отвечаю, но очень было тяжело. И сейчас еще тяжко, но появился все-таки какой-то просвет. <...> С месяц назад у Саши пошла горлом кровь. <...> Врачи сказали, что наступило катастрофическое истощение, организм потерял силы на борьбу с болезнью, и что Саша умирает... Бог мой, как мне стало тяжко. Да я и сама видела, что это смерть. <...>

А у меня ко всем бедам как раз и безденежье. Мама свезла обручальное кольцо в Торгсин, на коньяк сменила икру, продала муку (это быстрее всего продается), купила трех кур, и я стала поить его очень крепким бульоном и молоко давать с коньяком. Затем врачи велели немедленно перевезти его в другое помещение. Это здесь очень тяжело, так как в Старом Крыму районное управление с прошлого года и страшный жилищный кризис. Я и перед тем уже искала квартиру, так как доктора давно велели сменить жилье. <...> Тогда я за треть цены продала быстро единственную свою драгоценность, за которой Саша очень следил, боясь еще зимой, что я ее продам, и на эти деньги купила крошечную хатку на земляных полах на высоком месте, на юг окном. И перевезла туда Сашу. Сегодня пять дней, как это случилось; приехали доктора из Феодосии. Посмотрели Сашу и сказали, что ему лучше. <...> Только сегодня сердце мое отошло от тисков. Только бы Бог дал мне силы его вытянуть.

В день переезда получили письмо от Союза, что пенсия назначена с 1-го июля (!?) 150 р. в месяц. Почему с 1-го июля — не понимаю.

Я Саше про покупку хатки ничего не говорила, пока не перевезла его. Он очень обрадовался, а я боялась, что будет браниться. <...> Еще неделя покажет — действительно ли это выздоровление, и тогда я успокоюсь. Оттого я и не писала. Кроме того, приходилось очень много ходить по разным делам и ночами плохо спала, боясь, что Саша умрет, было трудно думать, в голове куча слов, а связных мыслей нет.

Спасибо Вам, дорогая Вера Павловна, за посылку, чай какой-то очень хороший — это был первый чай, выпитый Сашей за две недели с удовольствием».1

Нина верила и не верила Яковлеву. Она ждала Нания, который уехал на две недели в командировку — в Симферополь. В период ухудшения здоровья Александра Степановича в апреле они договорились о консилиуме на тридцатое июня: из Харькова в Феодосию должен был приехать известный фтизиатр — профессор Струев. Один прием морфия уже значительно облегчил состояние Александра Степановича — он повеселел, хорошо спал, и Нина стала сомневаться — как ни доверяла она Яковлеву, а всё же он был молод и мог ошибиться.

Александр Степанович лежал на воздухе, под орехом, спал или разговаривал с рабочим лесхоза Константином Ипатьевичем Бойко. Грины знали этого человека еще с тех пор, как впервые жили на даче у Шемплинских. Он был природно умен и добр. Сейчас Александр Степанович пригласил его к себе, чтобы посоветоваться о саде. Константин Ипатьевич приходил с дочерью — Семилетней Мусей — Мурашей, как прозвали ее Грины, их любимицей, сероглазой, миловидной, спокойной девочкой.

Константин Ипатьевич любил помогать Гринам по хозяйству, а теперь делал, к удовольствию Александра Степановича, работы в их саду. Нину радовали приходы отца и дочки Бойко — они отвлекали Александра Степановича от его болезни и, напротив, заставляли думать о будущем — порядке в саду и около дома. Нина ждала результатов из санатория — Яковлев взял всё для анализов на рак. Девятнадцатого июня она пишет в дневниковых записях: «Перелить мою кровь? Радий?» Через два дня анализы подтвердили диагноз Яковлева. Александра Степановича взяли под морфий.

«19.VI. <...> С сегодняшнего дня, — пишет Нина в записях, — Сашу взяли под морфий. Почти всё время спит. Жалею теперь, что весь май мучила его просьбами о пище. Не знала, как велики его страдания. Утром проснулся веселый, что нет мучения. Обсуждал, какие розы посадим у южной стороны дома. <...> Выражал удивление Нанию, что не нашел у него "катара".

— Я теперь ясно вижу, что он сторонник только физических методов лечения, а Яковлев, спасибо ему, любит фармакологию, оттого и дал мне успокоительное. Как обидно, что до осени не встану.

— Почему ты так думаешь?

— Да чувствую.

Если Бог мне поможет, скрою от него, что у него рак. Он всё стал о жизни говорить, об исправлении сада, о будущем огороде. Не хочет на улицу. "И здесь в комнате воздуха много". Сегодня Троица, посыпала пол травой, очень нравится. Спит с десяти утра, ничего не ел. В три проснулся и с устало блаженным лицом сказал: "Ниночка, как хорошо отдохнуть и поспать, не страдая. Я могу поспать? Мне это нужно? У меня сейчас ничего не болит"».2

Известие о назначении пенсии скорее оскорбило, чем обрадовало Гринов — это действие Союза писателей слишком походило на милостыню: минимальный размер и только с первого июля, то есть почти через год после заявления Александра Степановича. «Братья-писатели, видимо, считают меня симулянтом, — горько сказал Грин после очередного письма из Союза, где правление требовало новых справок, подтверждающих его болезнь. — И, протянув столько времени, — облагодетельствовали».

После телеграммы Нины о том, что писатель Грин умирает от истощения, Союз долго молчал. Неожиданно, незадолго до их переезда в домик, Нина получила двести пятьдесят рублей по адресу: «Вдове писателя Грина Надежде Грин».

«На почте меня знали и деньги выдали, — пишет в воспоминаниях Нина Николаевна, — но адрес меня огорчил и возмутил бесконечно. Прямо на почте написала короткое, злое письмо о том, что их поспешность неприлична. Впоследствии я узнала, что это запоздалый ответ на мою телеграмму, о которой узнали писатели и пошли в Союз, где потребовали немедленной высылки денег. Среди них особенно возмущался Осип Мандельштам; благодаря ему и были посланы эти двести пятьдесят рублей.

Александру Степановичу я, естественно, только сказала, что пришли деньги из Союза. Он очень обрадовался».3

Из дневниковых записей за 19 июня: «Все время вспоминает различные предметы и вещи из далекого прошлого. "Как хорошо тогда было! Страшный у нас, Ниночка, нынче год!" <...> Просила у него прощения, что так в мае мучила его просьбами поесть.

— Верь, что мне за всё это время две вещи были мучительнее всего: выход на улицу — так я от него ослабевал — и еда; здесь в комнате хорошо — всё равно, что на балконе со стенками.

20.VI. <...> Села около него, ласково и слабо погладила по голове, взяла руку, поцеловала, и слезы навернулись.

— Может, Яковлев сказал тебе страшные слова?

— Нет, просто сердце стосковалось по нежности.

— Да, засохли мы с тобой, голубчик. Ничего теперь не хочу, как лежать в покое и безволии. Даже о своем саде перестал думать».4

Нина договорилась с местным фотографом, чтобы сделать снимок Александра Степановича. Чтобы ничего плохого не заподозрил, она решила сказать ему, что по поручению Союза писателей фотографируют всех крымских писателей.

«20.VI. <...> 4 ч. дня. В два взял морфий. Спит, выражение лица усталое и измученное. Губы сложены, как у обиженного мальчика, всегда одно из самых трогательных и нежных выражений. <...>

21.VI. <...> Вчера остро захотел к морю, вспомнил запах его, плеск волны. <...> Немного погодя: "Тяжко тебе, я ведь вижу, как все мои слова и движенья играют на твоей душе".

— А зачем ты-то обо мне заботишься. Ты больной — я о тебе должна.

— Вот и трудно нам с тобой, что наша любовь всё усложняет дело ухода и дело выздоровления. Мы очень любим друг друга, а потому всё время в состоянии душевного напряжения помощи друг другу.

Вспоминали жизнь в Отузах, как рокотало камушками море, какие мы были жадные к жизни. <...> Потом разговор перешел на Питер, сначала на Тихонова. Удивилась я — почему Тихонов хорошо к Саше относится.

— Группа Тихонов, Слонимский и несколько других ценят и любят меня как писателя. <...> Жену Тихонова знаю еще до замужества. Она несколько раз заходила ко мне. Из восторженных. <...>

Говорил о Тарченко и его попытках.5

— Почему меня круче не попробовали?

— Потому что, посмотрев, увидели, что ты одинок, за тобой никого. (Что-то густо зачеркнуто. — Ю.П.). — Пожалуй, это самое верное.

Очень ослабел к вечеру. Настолько исхудал, что сегодня я его на руках переложила на кровати, подняв. Это мужчину-то в 2 аршина 8 с половиной вершков».6

Вспоминает Мария Васильевна Шемплинская: «Болел Грин долго. Когда я незадолго до его смерти зашла к Нине Николаевне, она печально сказала:

— Если бы вы знали, каким легким стал Александр Степанович! Я сегодня сама смогла перенести на кушетку».

«22.VI. <...> Был фотограф. Сделал, как я просила. 24.VI. придет снимать. Саша поверил его словам. "Пусть, — говорит, — писатели посмотрят — каков я". <...>

— Знаешь игру в "тепло и холодно"? Давай сыграем? Где находится предмет, который может приблизить момент страха?

— Пистолет?

— Нет.

— Что же?

— Часы.

Сердце у меня сжалось. Но он продолжал:

— Они приближают наступление двенадцати часов, когда я боюсь твоего вопроса: не хочешь ли поесть? <...>

— Что ты сейчас читаешь?

— Твою книжку "Огонь и вода".

— Бездарная обложка.

— Зато рассказы хорошие — "Убийство в Кунст-Фише".

— Да, это один из моих изящных рассказов. Но как тебе не скучно четвертый раз перечитывать?

— Не скучно, ведь я же должна признать, что мой муж очень талантлив.

Улыбнулся.

— А знаешь, у меня на один момент мелькнула мысль — кто ее муж? Так я отвык за болезнь представлять себя литератором. Сколько хороших сюжетов придумал за зиму, а теперь всё забыл. Вообще, память стала ужасная, теперь даже отдельные факты путаю. Логично не могу мыслить — все время в голове проплывают какие-то туманы, чётки, фигуры и мешают сосредоточиться.

Заговорили о поваленном заборе.

— Как встану, наберу досок, камней и сделаю там забор.

Попросил морфия. Прибавила десять капель. Вечером, когда немного воспрял, стал очень мил и ласков, а ласковым Саша может быть, как никто.

23.VI. <...> Какая страшная вещь безнадежность. Она несовместима с душой человека. Вот Саша безнадежен. Умом я знаю это, а вместить не могу. Не чувствую этого. Мне всё кажется, что всё пойдет по-старому, хотя бы как зимой. Вот сейчас он спит с выпяченной нижней губой. Выражение лица как обычно у спящего, и всё мне кажется сейчас обычным. <...> Мыслью я понимаю, а сердцем нет. Ведь я лишаюсь милого своего исстрадавшегося мужа, любимого писателя, а внутри сухо и пусто. <...>

24.VI. Поставила цветы — очень понравились — мелкие красные розы с лилией. <...> В это время зашел фотограф — просил его прийти в четыре часа. <...> В три часа приехал Петр Иванович. Лицо его при виде Александра Степановича так отразило боль и волнение, что у меня сердце замерло. Исследовал Александра Степановича — опухоль, болезненность... <...> Говорит, что он безнадежен, так как началось перерождение почек... <...> Лицо его оставалось таким потрясенным, что я постаралась скорее под благовидным предлогом уйти с ним. Саша при нем вял и равнодушен. Когда Петр Иванович уходил, Саша сказал: "Только Нину Николаевну не очень расстраивайте". <...> Когда вернулась, у Александра Степановича сидел фотограф, которого он принял весьма добродушно, снялся полулежа — сидеть нет сил. <...> Вечером был довольно бодр. <...> Сказал, что должен меня перекрестить на ночь и дрожащей рукой перекрестил, первый раз за четыре недели, и сказал много нежных, ласковых слов. <...> Такой был вечером милый, образ зимнего Саши пробился».7

Пришло письмо от Бориса — ответ на телеграмму Нины: «20.VI.32 г. Дорогая Нина Николаевна! Получил Ваше письмо, <...> что Саша поправляется, что Саше лучше и ночью телеграмму. Я растерялся в отчаянии, что не могу увидеть Сашу — билетов не достать в Крым до начала июля. Всё время думал, что Саша, такой большой и здоровый, выдержит болезнь и встанет. Нина Николаевна! Вами, судя по письмам, овладело такое тяжелое отчаяние, что и я потерял веру в лучшую для него сторону болезни, заскорбил ужасно. Пойду сегодня к Тихонову в издательство, где обещают деньги за июль, покажу им. Эти люди, по выражению их лиц, не верят, что Саша так плох».8

Вечером двадцать пятого числа Нина писала Вере Павловне: «Сегодня получила Ваше письмо от 20.VI. Теперь Вы уже знаете про мое горе. Страшно видеть, как жизнь вытекает из близкого человека! <...> Мысли о смерти ему часто приходят, но я отгоняю их, а он поддается моим словам. Говорит еле внятно, уверяет, что я оглохла. Часто галлюцинирует. Сижу около него круглые сутки, боясь, чтобы с ним чего резкого не сделалось в последнюю минуту. <...> И что это такое со мной происходит, Вера Павловна? Когда в конце мая доктор сказал, что А.С. умирает от истощения (про рак ничего не сказал, да и не думал, видно, тогда), я пришла в жестокое отчаяние. День и ночь плакала, на коленях умоляла Сашу есть (это теперь, я вижу, был большой мой грех, он страдал от пищи, а я его мучила), спасаться от смерти. <...> Мне казалось, что я в жизнь тащу его на себе, каждый день ночью у меня припадки печени. <...> А как анализ сказал — рак, вдруг всё словно замолчало внутри. И вот восемь дней хожу, словно смерть не стоит над Сашей, собираю его в дорогу, кажется мне — в Москву, вижу — как он умирает, а внутри покой и только желание покрыть его лаской. <...> За одно благодарю Бога, что я закрываю его глаза, а не где-нибудь одинокий, в больнице он умирает. И мне иногда кажется, что это у меня душевный цинизм — нет ни отчаяния, ни боли, только тяжелая тишина внутри...»9

Из дневниковых записей Нины: «27.VI. Проснулся довольно веселый и разговорчивый. Попросил кофе по-турецки. Выпил две чашки. Сидела, прислонив голову к его коленям. Выпростал руку из-под одеяла, положил мне на голову и тихо поглаживал.

— Хороший ты у меня человек. Болезнь сделала наше существование чем-то нереальным. <...>

Получила из Издательства писателей книги Саши.10 Принял довольно равнодушно. <...> Поинтересовался, что написано на первом листе. Более уверенной рукой перекрестил меня на ночь. <...> Может быть, Бог утешит меня. <...>

28.VI. Проснулся довольно бодрый, с окрепшим голосом. <...> Яковлев остался при своем взгляде и был жесток: когда я сказала, что А.С. сегодня лучше, он сказал: "Это бывает перед смертью". Мне было тяжело. Пришли еще Сашины книжки (17 экз.). Я предложила послать одну Борису с надписью. "Но я же не могу писать". Продиктовал. Видно, хочется ему встретиться с Борисом. Велел отломить веточку сливы и вложить в книгу. <...> Уговаривала его немного попить молока. "Плохой ты доктор и плохая сестра. Мне больше всего нужен покой. Ничего не болит, тихо внутри — ну, и лежу". <...>

29.VI. <...> Уходила на почту — он спал. Пришла — не спал. Сначала был очень раздражен на меня, видимо, что я уходила, а потом отошел и попросил поцеловать руку.

— Дружок ты мой милый. Не смотри на меня такими просящими глазами, надо быть мужественной, всё переносить спокойно.

Что у него пробегает в мыслях? Уж очень горька бывает улыбка.

30.VI. В десять часов утра был консилиум — профессор Струев, Наний, Яковлев».11

Нина Николаевна вспоминает: «Сердце исходило жалостью, тоской, безнадежностью. Провожая врачей к калитке, я от них услышала: "Ваш муж при смерти. Через одну-две недели наступит конец".

Вот и всё. Значит, кончилось мое счастье. Больше не чувствовать мне нашей общей душевной слиянности, которую никакая боль, никакая горечь, никакая обида не могли затмить. Никогда не испытать мне больше той гармонии, в какой я жила с Александром Степановичем эти одиннадцать лет. И одна забота легла на душу — не омрачить его последние дни своей печалью.

В остальные дни я не отходила от Александра Степановича, боясь потерять каждую минуту близости с ним. Вдруг он захочет что-нибудь мне сказать, а меня не будет рядом, и ему станет горько».12

Пришли письма от Новиковых «26.VI.1932 г., ст. Минутка Сев.-Кавк. ж-д. Милая Нина Николаевна, вчера получил письмо из Москвы, где нам сообщают, что какая-то дама13 звонила по телефону о болезни Александра Степановича. Было очень больно услышать, что всё так серьезно. Мне очень казалось, что с весною его здоровье должно по-настоящему поправиться, и я ждал благополучной весточки от Вас. Ужасно и то, что Москва так преступно медлительна с помощью и хлопотами относительно пенсии А.С.

Из Москвы я уехал сюда (на работу, взяв командировку) еще в конце апреля, но, пока я был там, много раз справлялся и пытался подтолкнуть это дело. Я знаю также, что один наш знакомый написал по этому поводу письмо Горькому, но, по-видимому, никакого эффекта не получилось.

Здесь со мной Ольга Максимилиановна и Марина. <...> Пробудем здесь, вероятно, весь июль, а потом возвратимся в Москву.

Милая Нина Николаевна, если хоть сколько-нибудь может поддержать мысль о том, что другие люди чувствуют всю горечь Вашего состояния, то поверьте, как мы все трое душою с Вами. Если это не потревожит больного, передайте искренний привет милому Александру Степановичу. Крепко жму Вашу руку. Искренне Ваш Иван Новиков».

К письму Ольга Максимилиановна сделала короткую приписку, полную доброты и тревоги. В тот же конверт Новиков вложил письмо для Александра Степановича. Нина прочла его умирающему Грину в день просветления — 5 июля: «28.VI.32 г. Милый Александр Степанович, не писал Вам страшно давно, но это не значит, что мы не думали о Вас в Вашей тяжелой зиме. И у нас она была нелегка! <...> Живем тут крайне просто и непритязательно, то есть хорошо. Вы ведь знаете эти места? Минутка — это кусочек Кисловодска, но отдаленный, среди гор. При нашей комнате есть небольшая терраса с диким виноградом, садик — он же огород: во дворе чудесная рыжая собачка, простенькая, но трогательная очень своей голодноватою лаской и простодушием. Хозяйка доит коз, а у соседа пронзительные крики ушастого ослика. Солнце то щедро, то прячется за тучи.

Тут есть и люди, очень милые. Я ведь мало читаю — за недосугом, а потому редкие прочитанные книги особенно волнуют. Очень мне понравился один роман Тагора "Крушение". Похож на сказку, и на жизнь. Чем-то напомнил отчасти и Вас: долгие странствия, разлука, поиски, и щемит сердце, и недовскрытые чувства. Я чуть трогаю Вашу клавиатуру, неполно, но всё же ощущаю Ваши мелодии, как я их воспринимаю: густые облака и сквозь них луч — солнечный, и в луче зажигается зелень влажной листвы.

Марина захватила с собою Вашу "Дорогу никуда". Я даю ее с осторожностью, чтобы не потерять. Но нельзя не дать, потому что эти молодые читатели любят Вас — очень. И эту книжку особенно. С ней спорит только "Бегущая по волнам". Все наши шлют Вам сердечный привет».14

Благодаря письму Ивана Алексеевича Грин перед смертью услышал то, чего хотел и ждал в последние месяцы — голос друга, добрые слова о своем творчестве. Пятого июля Нина записывала: «Проснулся бодрый, говорит совершенно сознательно, но слабо. Рассуждает. Руки крепче. Сам держал стакан. Попросил священника — причастился. Устал, но тих и покладист».15

«За три дня до смерти Александр Степанович захотел пригласить священника. Не прямо сказал он мне об этом: посмотрел на икону, висевшую в углу, и говорит: "Мы, Нинуша, еще молебен в новом доме не служили, надо было бы отслужить". В его желании я увидела ощущение им приближающейся смерти.

Привела старенького священника греческой церкви — отца Владимира, который ежедневно, в совершенно пустой церкви служил с псаломщиком полную службу. (Вскоре отец Владимир был арестован. — Ю.П.) Предупредила его, что он идет к тяжелому больному, который, должно быть, захочет причаститься. Так и оказалось. Когда я пришла со священником, Александр Степанович, не говоря о молебне, попросил меня на минуту выйти из комнаты — ему надо побеседовать с батюшкой. Тот хотел стать на колени перед ним для исповеди. Александр Степанович заволновался, вызвал меня звонком и попросил дать священнику скамеечку. Уходя, отец Владимир сказал мне, что Александр Степанович исповедовался и причастился.

После его ухода мы зашли к Александру Степановичу — он позвал меня и мать. Мы поцеловали его. Он усадил меня рядом и стал рассказывать беседу с отцом Владимиром:

— Батюшка предложил мне забыть все злые чувства, и в душе примириться с теми, кого я считаю своими врагами. Я понял, Нинуша, о ком он говорит и ответил, что нет у меня ненависти ни к одному человеку на земле».16

Близкая приятельница Нины Николаевны17 рассказывает в дневнике об исповеди Грина более подробно: «19 января 1939 г. Вечером Нина Николаевна Грин, рассказы об А<лександре> С<тепановиче> Г<рине>. <...> Исповедь А.С.Г.: Священник сказал: "Не нужно иметь злобу, нужно простить врагам, нужно, чтобы их не было". Он [Грин] посмотрел на него и ответил: "Вы думаете, я очень не люблю больш<евиков>, нет, я к ним равнодушен"».

Нина — Вере Павловне: «Не знаю, улучшение это или очередной обман — но сегодня он меньше бредит. Захотел, чтобы был отслужен молебен. Я позвала священника, и Саша причастился. Может быть, Бог поможет. И я чувствую себя такой виновной перед ним — меня часто одолевает желание покоя, отдыха, и только чувство долга и угрызения совести заставляют делать всё, что нужно. <...> А я здоровая — он ведь одиннадцатый месяц лежит, а не я, я же и отдыха хочу».18

«7.VII.32 г. <...> Пока писала Вам то письмо, что сюда же вложено — положение Саши резко ухудшилось. Вчера были опять доктора и категорически заявили — безнадежен, <...> неделя жизни — это максимум. Да сегодня я и сама вижу, что всё бесполезно. <...> Доктора говорят, что Саша не страдает, так он обессилен. Я же сижу около него уже много часов, и мне кажется, что он очень мучается — иногда из его груди раздается такой мучительный вздох. Бедный Саша. Так он мечтал о весне, о лете, а теперь ему всё равно.

Вы пишете — не плачьте, не убивайтесь. Увы, Вера Павловна, я давно не плачу, а внутри меня покой. Быть может, это от усталости — я девятую ночь не сплю — Саша ночью очень беспокоен. Не знаю».19

«8.VII. Сегодня месяц, как я Сашу перевезла в наш дом; какая это была для него радость. Агония длится уже около суток. И очень мучительно. Сердце, сравнительно крепкое, упорно держит Сашу на земле. Он без сознания. Я Вам оба письма посылаю, потому что не могу снова писать. Сейчас пишу, чтобы раскружить голову — очень кружится, и всё мутится. И так тяжко, а тут еще приходится думать и беспокоиться — где найти доски и гвозди, ничего здесь нет, хоронят людей, завернув в простыню. Я не могу так Сашу, чтобы голова болталась. На его долю и болезнь тяжелая досталась, и смерть нелегкая. Утром с трудом, парализованным языком простонал: "Помираю!"»20

«11.VII.32 г. Восьмого числа в 6 ч. 30 мин. вечера умер Саша, милая Вера Павловна. Агония длилась сутки. Умер очень тихо — отошел. Я всё время крепко держала его за руку и гладила по голове, чтобы ему было легче. Утром вспрыснула морфий, чтобы, хоть и без сознания, но не было у него болей. Он сразу перестал стонать и только тяжело дышал. В гробу лежал с блаженно-тихим, спящим лицом, все удивлялись. А я еще более удивлялась числу людей, его провожавших. <...> Провожало человек двести — читателей и людей, просто жалевших его за муки. Те же, кто боялся присоединиться к церковной процессии, большими толпами стояли на всех углах пути до церкви. Так что провожал весь город. Батюшка в церкви сказал о нем, как о литераторе и христианине, хорошее, доброе слово. Всю дорогу до церкви и в церкви пел хор, составившийся из церковного и каких-то приезжих читательниц Саши. Литераторов, конечно, никого не было... <...> Я всё в том же состоянии, даже на похоронах не могла заплакать. И обычно похоронная служба меня потрясает. А тут все слова ее относятся к моему умершему другу, а я холодна, он ушел навсегда — а я спокойна. А насильно плакать я не могу. Единственно, что мне всё время хотелось, чтобы Саше было легче и лучше».21

Из воспоминаний Марии Константиновны Гончаренко, дочери Константина Ипатьевича Бойко, жительницы Старого Крыма: «В 1932 году Александру Степановичу стало совсем худо. Он лежал на кровати, глядя на лес и горы. Рядом сидела Нина Николаевна; она всё время гладила его руки. Я сидела на скамеечке возле Нины Николаевны. Когда Александру Степановичу стало совсем плохо, она попросила меня выйти погулять в сад. Во дворе сидело несколько человек — Ольга Алексеевна, родственники, соседи. Я, хоть и маленькая, понимала, что смерть близка и со страхом ждала, что из комнаты Александра Степановича сейчас раздадутся плач и крики. Но ничего этого не было. Через некоторое время на крыльцо вышла Николаевна и сказала: "Александр Степанович умер". Она была бледна, как изваяние и не плакала. Незадолго до смерти Александр Степанович попросил моего отца — когда похоронят, чтобы около могилы посадили рядом саженец дикой сливы — алычи — росшей под его окном. Ему хотелось, чтобы около него была частица дома и сада, любимого им. Предсмертная просьба его была выполнена. Отец выбрал место на кладбище. С этого места были видны лес, горы, а в ясные дни — море. Гроб Александра Степановича везли на линейке. Впереди сидел кучер, я и Нина Николаевна поместились по обе стороны гроба. Отец дал мне держать маленькое дерево алычи. Колени мои были прикрыты клетчатым пледом Александра Степановича. Когда могилу засыпали землей, отец в стороне от нее посадил алычу, так любимую Грином».22

Душа семилетнего ребенка была потрясена. На всю жизнь память Марии Константиновны — Мураши — сохранила во всех подробностях этот день. Всё совпадает с письмом Нины Николаевны. Но бесценен рассказ о происхождении знаменитой алычи — огромного дерева, растущего над могилой Грина. Нина Николаевна забыла, откуда оно появилось — это было естественно для нее, измученной бессонными ночами, бесконечно усталой, потерявшей самого близкого человека. Через много лет она рассказывала, что дерево это выросло из случайно оброненной косточки.

Мария Васильевна Шемплинская пишет в воспоминаниях: «Грина похоронили под алычой», — то есть под уже взрослым деревом. И только в рассказе Марии Константиновны круг неожиданно замкнулся — любимая Грином дикая слива, росшая под его окном, и алыча над могилой — одно.

Нина — Вере Павловне: «Внутренне всё время разговариваю с А.С. Привыкла ведь за одиннадцать с половиной лет всяким ощущением, впечатлением, мыслью с ним делиться. И только теперь почувствовала всю остроту и горечь утраты. <...> Очень тяжело — на всём, на всём остался Сашин последний усталый взгляд, я чувствую его на вещах; в одежде осталось ощущение его тела — а его нет».23

На последней странице «Известий» за 20 июля 1932 года среди прочих объявлений, заключенных в траурную рамку, было напечатано:

В Старом Крыму после долгой и тяжелой болезни
умер писатель
Александр Степанович Грин,
о чем жена извещает друзей и читателей.

«Литературной газете» выпало поместить некролог. Задача, по-видимому, была нелегкой. Что писать? Как? С одной стороны в некрологах хулить покойных не положено. Но хвалить писателя, которого даже попутчиком не назовешь? Книги которого изымались из библиотек как идеологически вредные...

Пренебрегая штампами, газета опубликовала нечто совершенно бесцветное — и для умершего не оскорбительное, и для себя безопасное. Под плохо пропечатанным портретом Грина в капитанской фуражке редакция сообщала:

«8 июля в Старом Крыму умер после продолжительной болезни член ВССП Александр Степанович Грин. А.С. Грин родился в 1880 г. в г. Вятка, в семье земского служащего, поляка, отбывшего ссылку за участие в восстании в Польше в 1883 году. В 1905 году в Петербурге был напечатан первый рассказ А. Грина "В Италию" в "Биржевых ведомостях". В дальнейшем различными издательствами было выпущено 25 книг А. Грина».

«Некролог» изобилует фактологическими ошибками: в шести его строках допущено четыре грубых погрешности. Неверно указано место рождения писателя, название первого его рассказа,24 год начала литературной деятельности, число вышедших книг сокращено почти в два раза.

Так отозвался орган Союза писателей на смерть Грина — за этими строками стоят и молчание Горького на два письма умирающего писателя, и равнодушие Союза, тянувшего с пенсией и санаторным питанием, и срамной лист помощи, когда только Вересаев отозвался, послав собрату двести рублей.

Но как ни тяжелы были болезнь и кончина Александра Степановича, они были и легки — с неомраченной совестью, согретый заботой и любовью самого близкого человека умер Александр Грин. Через полтора года после смерти Александра Степановича, 30 ноября 1933 года, Нина Николаевна писала Калицкой: «С душой же плоховато. Тяжело мне, Вера Павловна. <...> Никто, даже мама, не знает, как мне часто бывает тяжело. Очень я привыкла, живя с А.С., и к большой, беспредельнейшей нежности к себе — и к заботе о другом. <...> Вы знаете, я со смертью А.С. опять потеряла свою простоту и непосредственность в отношениях с людьми, какие у меня были при нем. <...> Как рано ушел Александр Степанович... <...> Для души, чтобы не загонять в себе мрачно хотя бы чисто человеческую нежность, работаю сейчас в клинике проф<ессора> Бурденко; это мозговая хирургия. И интересно, и в работе себя забываю. Но всё же это не заполняет душевного одиночества».25

Примечания

1. ...судовольствием». — РГАЛИ. Ф. 127, Оп. 4. Ед. хр. 46.

2. ...ничего не болит"». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 188.

3. Он очень обрадовался». — РГАЛИ. Ф. 127.

4. ...перестал думать». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 188.

5. ...и его попытках. — ЧК? (Примеч. автора).

6. ...в 2 аршина 8 с половиной вершков». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 188.

7. ...образ зимнего Саши пробился». — Там же.

8. ...Саша так плох». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 90.

9. ...тишина внутри...» — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 4. Ед. хр. 46.

10. ...писателей книги Саши. — Имеется в виду экземпляры «Автобиографической повести». (Примеч. автора).

11. ...Струве, Наний, Яковлев». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 188.

12. ...станет горько». — РГАЛИ. Ф. 127.

13. ...что какая-то дама... — Имеется в виду Александра Васильевна Новикова, читательница. (Примеч. автора).

14. ...сердечный привет». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 202.

15. Устал, но тих и покладист». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 188.

16. ...человеку на земле». — РГАЛИ. Ф. 127.

17. Близкая приятельница Нины Николаевны... — Имеется в виду О.М. Новикова.

18. ...и отдыха хочу». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 4. Ед. хр. 46.

19. Не знаю». — Там же.

20. ...простонал: "Помираю!"» — Там же.

21. ...чтобы Саше было легче и лучше». — Там же.

22. ...любимую Грином». — ФЛММГ. КП 6201. Д. 2320.

23. ...а его нет». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 4. Ед. хр. 46.

24. ...первого его рассказа... — Автор имеет в виду рассказ-агитку «Заслуга рядового Пантелеева». Напечатан в 1906 г.

25. ...не заполняет душевного одиночества». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 4. Ед. хр. 46.

Главная Новости Обратная связь Ссылки

© 2019 Александр Грин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
При разработки использовались мотивы живописи З.И. Филиппова.