Старый Крым. Последние годы (1930—1932)
Нина Николаевна Грин писала о том времени: «1930. Феодосия. Опять А.С. из-за безденежья едет один в Москву. Зиму провели отчаянно. Книги не продавались, с "Мыслью" шел безнадежный суд. Летом (в июле) поехали в Москву вдвоем, прожили тяжело 2 месяца, досуживаться с "Мыслью" поехали в Ленинград, где жилось бесконечно тяжело: суд, нужда, вино, горечь и любовь. А. С. так много пил и, клянясь каждый день, что не будет больше, снова пил, что я сказала ему, что нашла себе место и уйду от него, если он не даст мне отдыха».
Жена Грина чувствовала себя совершенно одинокой — ни пожаловаться, ни искать сочувствия ей было не у кого. А главное — она понимала, что сделать с этим что-либо уже невозможно. Алкоголизм Грина стал необратимым, и никакие договоренности более не действовали: «Просила Александра Степановича: "Сашенька, ну будь другом, не попей водки неделю. Дай мне отдохнуть. У меня внутри так смутно, нехорошо, сумбурно. Я отдохну, душевно укреплюсь, и будет мне легче". Он обещал. Видела — обещал искренне, страдая за меня. Но огонь алкоголизма уже разгорелся в нем бурно и пожирал его. Часто с горечью я думала: "Вот опять Питер показывает мне свои злые когти"».
В самые тяжелые минуты ей хотелось умереть. «"Для чего жить? — спрашивала себя. — Если прекрасное уходит из жизни и нет сил и уменья бороться за нее. Если каждый день начинается с водки и кончается водкой?" Но представляла себе, что Александр Степанович после моей смерти станет пить еще больше. Никто его не поддержит... Мысль о моей смерти будет глодать его, заставлять пить, он опустится на дно и, может быть, умрет несчастный, голодный, грязный и пьяный в какой-либо канаве, трущобе, так как не за кого будет ему держаться на этом свете. И бедная, красивая его душа будет горько и мучительно страдать».
Гринам все же удалось выиграть дело и отсудить у Вольфсона семь тысяч рублей. К сожалению, почти все съела инфляция 1930 года. Выплаты денег приходилось дожидаться, они по-прежнему жили в Питере, и вот тут ее терпение лопнуло. «Ты, Сашенька, послушай. Я долго и терпеливо переносила твое пьянство. До тех пор, пока мы не выиграли дело. Но ты продолжаешь безудержно пить. Переносить это дальше я не могу, я устала. Очень тебя еще люблю, но кроме любви во мне есть чувство собственного человеческого достоинства... Не хочу и не могу быть женой вечно пьяного мужа. Ты сначала пострадаешь, так как все-таки любишь меня, но потом вино утешит тебя, утолит твою печаль... Я уступаю дорогу вину».
Она сказала, что нашла в Ленинграде работу и в Феодосию не вернется, он рыдал, держа ее за руки, а она оставалась твердой, потому что знала, что два часа его раскаяния ничего не изменят. «Молча провели мы вечер. Я рукодельничала, читала. Он, лежа на диване, много курил. На сон распрощались как обычно. Сна не было, я слушала, как беспокойно он ворочается в своей постели».
Грин не пил после этого две недели. Затем сорвался и запил злее прежнего, уже ни от кого не таясь.
Поздней осенью 1930 года, расплатившись с долгами, они оставили Феодосию и переехали в Старый Крым, который полюбился им летом 1929-го. Там не было моря, не было курортников, но было много зелени и садов, и жизнь была намного дешевле.
Весной 1931 года он в последний раз побывал в Коктебеле у Волошина. Отправился туда пешком через горы, о чем позднее писал Новикову: «Я шел через Амеретскую долину диким и живописным путем, но есть что-то недоброе, злое в здешних горах, — отравленная пустынная красота. Я вышел на многоверстное сухое болото; под растрескавшейся почвой кричали лягушки; тропа шла вдоль глубокого каньона с отвесными стенами. Духи гор показывались то в виде камня странной формы, то деревом, то рисунком тропы. Назад я вернулся по шоссе, сделав 31 версту. Очень устал и понял, что я больше не путешественник, по крайней мере — один; без моего дома нет мне жизни. "Дом и мир". Все вместе или ничего».
Весной заболела острым воспалением печени Нина Николаевна. Грин вместе с Ольгой Алексеевной ухаживали за больной. Александр Степанович продолжал пить, и мать Нины Николаевны, которая долго ни во что не вмешивалась, не утерпела и высказала все, что о зяте думает. «Грин возмутился на эти речи и потребовал, чтобы она не вмешивалась не в свое дело. Мать ответила, что не ее делом это будет, когда я выздоровею, а пока, раз Александр Степанович, мол, не печется о моем здоровье так, как надо — пьет, она сама будет беречь мое здоровье».
Стали жить отдельно: Нина Николаевна с Грином в одном доме, мать в другом. Но по-прежнему ужасно тяжело. Публикация книг Грина практически остановилась. «Вы не хотите откликаться эпохе, и, в нашем лице, эпоха Вам мстит», — говорили ему в издательстве «Земля и Фабрика». А он писал Горькому: «Алексей Максимович! Если бы альт мог петь басом, бас — тенором, а дискант — фистулой, тогда бы установился желательный ЗИФу унисон». Горький молчал. Грин пытался как-то приспособиться и был готов засесть за книгу о чае. О чае, правда, не написал, но работал над «Автобиографической повестью»: «сдираю с себя последнюю рубашку».
«С душевным страданием и отвращением писал Александр Степанович свои автобиографические повести. Нужда заставляла: в то время его не печатали. Политцензура сказала: "Больше одного нового романа в год ничего напечатано быть не может". Переиздания не разрешались. Это были тяжелейшие 1930—1931 годы. Но и эту книгу душевного страдания и вновь — в процессе написания ее — переживаемых горестей своей трудной молодости Александр Степанович не дописал — не хватило сил.
Название "Автобиографическая повесть" дано издательством. Грин озаглавил ее "Легенды о себе". "Они столько обо мне выдумывали легенд, что и эту правду, несомненно, примут за выдумку, так предупредим же событие, назвав ее 'Легенды о себе' и описав жизнь столь серую и горькую". И когда издательство прислало договор для подписи с другим названием книги, он ухмыльнулся горько и сказал: "Боятся смелости или думают, что читатель усомнится — настоящая ли это автобиография. Людишки... ничему не верят и даже моей болезни"».
Грин писал свою самую мрачную, опрокидывающую его предыдущую прозу вещь в свое самое мрачное время. Начало и конец его жизни сомкнулись. Он писал о голоде, безденежье, болезнях, об обманутых ожиданиях и разочарованиях, и все это снова окружало его на склоне лет: в Крыму все было по карточкам, продукты продавали только в торгсине в обмен на золото и серебро или меняли у крестьян из окрестных деревень на носильные вещи, белье и мебель. Грин перестал быть в своей семье добытчиком. Жили на то, что удавалось обменять на черном рынке двум женщинам, и это угнетало пятидесятилетнего Грина.
«Автобиографическую повесть», благодаря поддержке Николая Тихонова, напечатали в 1931 году в «Звезде». Но, доведя действие до своего освобождения из тюрьмы, Грин бросил писать про себя и принялся за новую книгу. На этот раз не для денег — для души. И про душу. Он начал писать роман «Недотрога». В его основу легла легенда о «чудо-цветах», которые расцветали при появлении доброго человека и увядали, если рядом оказывался злой. «В этом романе должно было быть много горечи от столкновения "недотрог" с действительностью, но никакой плаксивости, уныния, так как эти люди с обостренной душевной чувствительностью и любовью ко всему в жизни истинно красивому, чистому и справедливому настолько привыкают таить в себе все чувства, что редко заметны окружающим. И лишь гибель их может иногда косвенно указать на пережитые ими страдания», — писала Нина Николаевна Грин.
В середине мая 1931 года они оставили дом на улице Ленина и сняли квартиру на Октябрьской, в частном саманном доме ближе к лесу, с окнами на север. Возле дома был небольшой огород, и с разрешения хозяйки Грин посадил на нем помидоры, огурцы, бобы. «Все росло плохо. Он сердился и выливал на грядки неимоверное количество воды. Бобы пропали. Не знала я тогда, что это болезнь терзала нервы А.С., и, не видя причин перемены нашей, такой стройной жизни, очень мучилась душевно».
Все, что можно было продать, они продали. Оставались только золотые часы, которые подарил Александр Степанович Нине Николаевне в 1927 году. Надо было снова ехать выбивать деньги, заключать договоры и брать авансы. С трудом наскребли на дорогу ему одному, и летом 1931 года Грин поехал в Москву. В последний раз. Пил он там по-страшному, пил так, что не мог сам написать письмо домой, и под его диктовку писала перепуганная его видом жена Новикова Ольга Максимилиановна. Пил так, что падал пьяный у забора Дома красной профессуры, работницы общежития КУБУ вели его под руки, он бранился, кричал, брыкал ногами, и заведующая общежитием Мария Николаевна Синицына, которую Грин уважал и обычно слушался, была вынуждена сказать: «Александр Степанович, мне очень жаль, что я должна огорчить Нину Николаевну, но я принуждена немедленно послать ей телеграмму; попрошу ее приехать и успокоить вас. Вы стали невыносимы».
21 августа 1931 года Грин вернулся домой. «Лицо одутловатое, небрит, глаза мутны, неряшлив, вены рук набрякли, руки дрожат». Жена не стала ни о чем спрашивать, уложила его в кровать. «Во сне у него было лицо обиженного мальчика». Утром он отдал ей 600 рублей и сказал: «А литературные наши дела совсем плохи. Амба нам. Печатать больше не будут. Продать сборник рассказов — и нечего думать».
Грину оставалось надеяться лишь на помощь от Союза писателей. Осенью он подал заявление о пенсии.
«Теперь мне 51 год. Здоровье вдребезги расшатано, материальное положение выражается в нищете, работоспособность резко упала. Уже два года я бьюсь над новым романом "Недотрога" и не знаю, как скоро удастся его закончить. Гонораров впереди — никаких нет. Доедаем последние 50 рублей. Нас трое: я, моя жена и ее мать, 60 лет, больная женщина. О состоянии нашего здоровья, требующего неотложного лечения, прилагаю записку врача Н.С. Федорова, пользующего нас уже более года». Ответа ему не было. Грин написал письмо Горькому, в котором просил о помощи, как просил в 1920-м. Ответа не было.
«Из обещаний Союза помочь А.С. ничего не было выполнено, кроме посылки телеграфом 250 рб. на имя "вдовы писателя Грина Надежды Грин" в мае 1932 года, когда А.С. еще был жив», — записала Нина Николаевна в своих комментариях к письмам Шепеленко.
В мае 1932-го Грин еще не умер, но был уже на исходе. Он почувствовал себя плохо весной 1931-го. Обратились к старому, заслуженному врачу Федорову. Тот не нашел ничего серьезного: небольшое раздражение и увеличение печени, но с алкоголем велел покончить. Грин только усмехнулся. «Еще в молодости мне этим грозил врач, лечивший меня от алкоголизма, а я все живу и живу!» В конце августа, после того, как Грин, вернувшись из Москвы, потерял сознание, пришлось звать Федорова снова. Выслушав больного, врач нашел воспаление легких, но на рентген почему-то не послал. А температура не спадала всю осень.
«"Это расплата, алкоголизм требует к ответу, — сказал он однажды жене. — Я хочу, чтобы ты поняла, что я считаю нормальным свое теперешнее состояние. Мне 52 года, я так изношен, как не всякий в таком возрасте. Ты знаешь, что жизнь грубо терла меня, и я ее не жалел. За водочку, дружок, все расплачиваются. Твой отец тоже расплатился. Жаль мне тебя — беззащитен ты, мой малыш, а книги мои не ко времени. Трудно тебе будет. Я внутренне готов к тому, чему быть предстоит. И больше об этом, родная, говорить не будем". Это был первый и последний раз, что Александр Степанович так твердо и отчетливо заговорил о своей смерти».
Весной он уже почти не вставал. Чтобы выносить его в сад, наняли сильную женщину Степаниду Герасимовну. Болезнь сильно изменила Грина. Он стал интересоваться здоровьем посторонних людей, чего прежде не делал никогда. «Куда делась его строптивость и грубость 31 года? А. С. в постели стал чудеснейшим из людей. И почти год его лежания не сделал его ни капризным, ни нетерпеливым. А. С. с марта не хотел есть, таял на глазах, рак еще не был определен. Он сам говорил, что без еды можно умереть, а есть не хотел. После этой записки 6 дней он ел все, что я давала. А потом со слезами попросил не мучить его пищей».
Записка, которую упоминает Нина Грин, в архиве сохранилась:
«Сашечка, милый!
Если ты не хочешь больше жить — скажи мне это прямо, я тогда ничем тебя тревожить не буду. Делай все как хочешь. Но, если хочешь жить, то надо к этому приложить какое-то усилие. Если у самого нет сил сделать это усилие, отдайся на мою волю, я ничего тебе кроме добра не желаю. А так терзаться я больше не могу. Твоя любящая Нина».
«Поистине эти месяцы были лучшими, чистейшими и мудрейшими в нашей жизни», — писала Нина Николаевна о последних месяцах жизни мужа. Он умирал без ропота и кротко, никого не проклиная и не озлобясь. Только от темного, с окнами на север дома на Октябрьской улице, где они тогда жили, очень устал и мечтал о переезде. Золотые часы, которые Нина Николаевна берегла на самый черный день, весной 1932 года она обменяла на маленький саманный дом с земляными полами, принадлежавший двум монахиням. Домик этот на улице Карла Либкнехта с окнами на юг и стал последним земным пристанищем Александра Степановича Грина.
Дешевый саманный домик с земляными полами. В сущности — сарай...
«— Тебе, Сашенька, нравится здесь?
— Очень. Давно я не чувствовал такого светлого мира. Здесь — дико, но в этой дикости — покой. И хозяев нет.
— Хорошо бы такой домик иметь нам... — говорю я.
— Конечно, хорошо, да разве можем мы об этом счастье теперь думать — бедняки мы горькие...
— Так что, если бы у нас была возможность, ты бы купил его?
— Ну, купил бы. Да что ты, Котофей, ко мне, как следователь, пристаешь?
Тогда, вынув из кармана фартука купчую, подаю ее Александру Степановичу: "Читай и на меня не сердись".
С недоумением он развернул документ, начал его читать, и вдруг розовая волна радости охватила его бледное лицо. Он поднял на меня заблестевшие глаза, схватил мои руки, долго держал их молча, прижав к глазам, и крепко, крепко поцеловал».
А через несколько дней после переезда у Грина началась сильная рвота. Нина Николаевна позвала Яковлева, врача из санатория.
«— У вашего мужа рак желудка. Я это увидел, как вошел в комнату. Года два работал в клинике профессора Оппеля, и у меня есть некоторый опыт в распознании раковых больных даже по внешнему виду.
Хотелось кричать от боли — ведь это же полная безнадежность, а мне надо было молчать, чтобы в открытые окна Александр Степанович ничего не услышал, надо было сделать спокойное лицо. Я только тихо сказала врачу: "Пошлите меня в аптеку".
По дороге врач сказал мне, что он уверен, почти уверен, что это рак.
— А операция?
— Безнадежно. Далеко зашедший случай».
Через несколько дней Грина осмотрели трое докторов, а потом в саду, под большим ореховым деревом прошел консилиум, на котором с диагнозом согласились все. «Вчера я долго говорила с врачами — от чего же умирает Саша. Они все-таки находят, что от рака, но где зарождение его — в легких ли, в желудке или печени метастазы, или наоборот, сказать ничего нельзя без рентгена. Такой бурный темп истощения, говорят они, бывает только при раке...» — писала она в эти дни Калицкой.
В тот же день пришел почтальон и принес бандероль с двадцатью экземплярами «Автобиографической повести», только что вышедшей в Ленинграде. Грин подарил врачам по книге. Последний раз в жизни.
«Мне никогда не забыть этой страшной картины: смертельно бледный Александр Степанович, и на белом одеяле вокруг него разбросаны синие книжки "Автобиографической повести" — тяжелое начало встретилось с не менее горьким и тяжким концом талантливого, светлого, жизнелюбивого писателя. Где справедливость?»
За два дня до смерти он попросил, чтобы пришел священник. «Он предложил мне забыть все злые чувства и в душе примириться с теми, кого я считаю своими врагами. Я понял, Нинуша, о ком он говорит, и ответил, что нет у меня зла и ненависти ни к одному человеку на свете, я понимаю людей и не обижаюсь на них. Грехов же в моей жизни много и самый тяжкий из них — распутство, и я прошу Бога отпустить его мне».
«Он все время в забытьи. До последней сознательной минуты, когда язык его еще не был парализован, он говорил о разных мелочах будущей жизни. Сердце, сравнительно крепкое, упорно держит Сашу на земле», — писала Нина Николаевна Калицкой 8 июня 1932 года.
Умер Грин вечером того же дня. В половине седьмого. Летом в Крыму нельзя затягивать похороны, и хоронили назавтра. «На кладбище — пустынном и заброшенном — выбрала место. С него видна была золотая чаша феодосийских берегов, полная голубизны моря, так нежно любимого Александром Степановичем... В тот тяжелый для Крыма год даже простой деревянный гроб было трудно достать. Я обтянула его деревянный остов белым полотном и обила мелкими вьющимися розами, которые Грин, вообще очень любивший цветы, любил больше всего».
«Я думала, что провожать буду только я да мама. А провожало человек 200, читателей и людей, просто жалевших его за муки. Те же, кто боялся присоединиться к церковной процессии, большими толпами стояли на всех углах пути до церкви. Так что провожал весь город. Батюшка в церкви сказал о нем, как о литераторе и христианине хорошее доброе слово... Литераторов, конечно, никого не было, хотя я написала о тяжелой болезни Саши Максу Волошину в Коктебель, где Дом литераторов... Как странно мне, единственно, что острой иглой впивается мне в сердце, это мысль о том, что никогда я больше не услышу и не увижу, как плетется пленительное кружево его рассказа... На всем остался Сашин последний, уставший взгляд».
А.С. Грин за две недели до смерти. Июнь 1932 г.