Глава десятая. Быть самим собой
Не раз в жизненную борьбу и судьбу гриновского героя вторгалось необъяснимое волшебство в зловещем или в счастливом выражении. В «Крысолове» обостряет действие и оттеняет главную мысль фантасмагория ночных видений, в «Таинственной пластинке» — фантастическая власть искусства, в «Силе непостижимого» — влияние гипноза, в рассказе «Белый шар» — внезапное действие атмосферного электричества, решившее исход драмы. Чудом действенного добра сбывается мечта девочки Ассоль.
Красота и добро побеждают, и автор приглашает своего собеседника-читателя верить в такой исход всей своей «детской» душой.
И все же, с течением времени, не утрачивая своей чистоты и доверчивости, герой взрослеет. Не возраст здесь играет роль. Детское остается за героем до седых волос, и мудрость «седых волос» присуща ребенку. В свои шестнадцать лет герой «Дороги никуда», наивный и бесхитростный Тиррей Давенант, которому снились «замки и облака», с мудростью пожившего человека говорит пройдохе отцу: «Я понимаю, вы неудачник».
Грин опирается на свойство человеческого сознания «восхищаться порядочностью, если ее атакуют», а порядочность прозорлива. Устами героя говорит автор, и автор уже не просто подчиняет путь героя предопределенной победе добра, а показывает трудный процесс борьбы за такую победу. Это не скепсис, а «повзросление» самого художника.
«Детское живет в человеке до седых волос», но оно не вытесняет и того, что присуще седым волосам. Если бы это было не так, романтическое творчество Грина свелось бы к слащавой идиллии.
Трагическое приходит с мудростью седых волос. «Орт Галеран, мой друг! Вы совсем белый, да и я такой же — внутри», — слова двадцатипятилетнего Давенанта, прикованного произволом и болезнью к тюремной койке. «Я хотел так сильно, как, видимо, опасно желать...»
Тиррей Давенант гибнет из-за «сложного характера и сильных чувств», доказав на примере, какие непростые вещи прямота и стойкость, как сложен и труден путь человека, постоянно и естественно согласующего свои поступки с высотой нравственных принципов.
Максимализм, ставший нормой? Именно. Только вне гиперболического фона, вне условных обстоятельств, способствующих или препятствующих замыслам героя.
Величие души, убежденность, температура страстей остаются на прежней высокой шкале, внутренний мир героя, его чувства не только не деградировали, а закалились и окрепли.
Новое в этой книге романтика — беззаветное служение человека красоте и добру в простоте и сложности житейского окружения. Такой поворот темы и такая позиция романтического героя были бы невозможны в раннем творчестве Грина. В той действительности он и не искал Давенанта, или, точнее, там он его не увидел.
Тиррей Давенант упорно тренируется в стрельбе, пока не становится первоклассным стрелком. В гриновской образной символике это означает способность нападать и защищаться. «Жизнь ловила его с оружием в руках», и одним из злостных охотников на его чистую душу явился изощренный проповедник легких путей «возвышения», фигляр и циник Франк Давенант. Отец поучал: «Есть два способа быть счастливым; возвышение и падение. Путь к возвышению труден и утомителен». Оказалось, что отец, пропавший без вести и нашедший сына, когда о нем щедро позаботились чужие люди, вовсе не мечтатель, переселившийся в иной мир «под трель волшебного барабана», о чем фантазировал Тиррей, а пьяница, грязный пройдоха. От этой, жуткой подростку, реальности исходил «развязный смрад». В бесстыдном, потрепанном лице сосредоточилось для него все отрицательное жизни. Давенант ощутил смертельную угрозу в наставлениях отца, в попытках вмешаться в свою судьбу: «все кончится, я уже буду не тот!» Протест против искажения красоты носит остродраматический характер.
Контраст между мрачной фигурой и грязной жизнестойкостью бродяги и «трехдневным ослепительным знакомством» с семьей Футрозов, с их яркой красно-желтой гостиной, как бы вобравшей ослепительные и нежные краски живого мира, символизировал «переход из одной жизни в другую, от надежд — к неизвестности, от встречи — к прощанию».
Писатель усиливает краски не для того, чтобы смаковать боль и унижение человека. Это его прием живописи словом, обнажающий всю глубину мужества сильных натур в их устремлении к цели, наперекор препятствиям. И его манера говорить о горечи, о противоестественности страданий. Роман писался не о беззащитности добра, а о его защите.
В основу романа «Дорога никуда» положен конфликт между великими запросами человеческого духа и преградами, которые воздвигает жизнь на пути дерзающего героя. Пожизненная тема Грина — нравственный подвиг человека — звучит в этом романе трагически.
Сверстник Давенанта, Санди в романе «Золотая цепь», полно удовлетворяет свою жажду сказки. Давенант рано сталкивается с болезненной изнанкой жизни, и всякое соприкосновение чистой мальчишеской души со злом вызывает бурю гневных реакций. По контрасту не менее бурны реакции мальчика на красоту и добро.
Реальность не перебивается фантастическим планом. Большое мужество — единственное чудо, какое оставляет герою сюжет. Формирование личности происходит вне благоприятного стечения обстоятельств. Наоборот, обстоятельства постоянно требуют от мальчика, юноши и взрослого Давенанта предельной траты нравственных сил, предельного напряжения воли. Во всем блеске своего зрелого таланта Грин рисует трудный путь познания мира и верность героя своему нравственному долгу.
Есть в «Дороге никуда» немало ситуаций, которые могли бы войти в реалистический роман. Жизнь еще более многослойна, чем в «Бегущей по волнам», мотивировки и вовсе конкретны. Но в целом осмысление и изображение действительности осталось прежним, и Грин не отказался от характерного построения сюжета на сцеплении и основе случайностей.
«— Случайность... Случайность! — отозвался Гравелот после короткого раздумья о словах живописца вывесок. — Случайностей очень много. Человек случайно знакомится, случайно принимает решения, случайно находит или теряет. Каждый день полон случайностей. Они не изменяют основного направления нашей жизни. Но стоит произойти такой случайности, которая трогает основное человека — будь то инстинкт или сознательное начало, — как начинают происходить важные изменения жизни или остается глубокий след, который непременно даст о себе знать впоследствии... Все, что неожиданно изменяет нашу жизнь, не случайность. Оно в нас самих и ждет лишь внешнего повода для выражения действием».
Изменился характер случайностей на пути романтического героя — они объяснимы, — но не их назначение в сюжете.
Первой счастливой случайностью была встреча Давенанта с дочерьми Футроза, доброго и влиятельного человека и человека действия. По совету Галерана, литератора и завсегдатая кафе, где служил Давенант, они берут на себя «роль случая» и просят отца дать Давенанту занятие, более отвечающее его качествам, чем работа в кафе. «Будем как Аль-Рашид», — решили девочки. «Почему бы и нет?» Судьба мальчика начинает звучать сказкой. Второй, несчастливой, случайностью, тут же оборвавшей сказку, было появление Франка Давенанта. Третьей случайностью стало появление Давенанта в гостинице «Суша и море».
Рассуждение Давенанта (Гравелота), сменившего после позорных действий отца имя, но не взгляды, говорит о последовательности писателя и о несменяемости принципов его стиля. По-прежнему было для него главным и решающим вскрытие смысла общечеловеческих ценностей через главную цель героя, через «основное человека».
Давенант знал, что не гостиница была его целью, он жаждал «больших путешествий, связанных с каким-нибудь увлекательным делом». Но он мало задумывался над своим свойством переиначивать жизнь вокруг себя. Это свойство не просто в том, что он решительно перестроил «Сушу и море», превратил захудалый трактир в гостеприимный дом для путников и, начав в шестнадцать лет, «создал живое дело». Это вообще свойство творчества. Обстановка отвечала ему «силой тех взволнованных чувств, которыми он сам наполнял ее».
Символично наименование гостиницы, попавшей во владение Давенанта. Он, по природе своей, принадлежит именно к тем, кто способен изменить и сушу и море, так как видит больше и дальше других и там, где не видят другие.. Это — романтическое привнесение красоты в жизнь, эстетика должного. У Стомадора, прежнего хозяина, «не вышло» и, само собой, вышло у Давенанта. Стомадор, увлекающийся человек без ясной цели, заблудился между «романом и лавкой». Давенант, став «трактирщиком», весь находился во власти «романа».
Появление в «Суше и море» губернаторского сынка Ван-Конета с распутной любовницей и другом-мошенником сразу же послужило контрастом «роману». Развратный Ван-Конет унизил грязной насмешкой «проезжавшую женщину», дочь «живописца вывесок» и невесту. Для такого хозяина, каким был Давенант, создалось положение, когда молчание равно пощечине самому себе, и «трактирщик» ударил сына губернатора «во имя любви». При этом Давенант-Гравелот произнес для себя значительные, а для развязной компании смехотворные слова: «оскорбление любви — есть оскорбление мне». В нем тут же узнали поклонника и «проповедника романтических взглядов». Он не дал сделать посмешище из себя и своих взглядов и потребовал поединка.
«Одержимому» обещают драться, но вечером того же дня устраивают западню.
Его тяжело ранили, схватили и отправили в тюрьму.
Ответив оскорблением на оскорбление наглеца с деньгами и связями, Давенант уже подписал свой смертный приговор. Случай? Но этот случай вытекал из его естественной склонности «сопротивляться нечистоте». Линия наименьшего сопротивления представлялась Давенанту «труднейшим способом, а трудное — легким». Так не может говорить человек, лишенный программы и лишенный энергии. Чем бесстрашнее герой сражается за свои принципы, тем энергичней и изощренней противоборствуют ему враждебные силы. Такой герой не может быть слабым.
Давенант непреклонен и непримирим. Его жизнь и вынужденный уход из жизни не капитуляция, а вызов.
Зрелый Грин учитывает силу сопротивления романтике, но он учитывает и силу самой романтики, когда показывает накал борьбы за спасение Давенанта. Судьба Давенанта будит у окружающих раздумья, протест, жажду действия, вызывает великое и деятельное чувство сострадания.
Подобно тому как в «Бегущей по волнам» различные воплощения этого образа зовут к размышлениям об идеале и к его поискам, так в этом романе сквозной образ дороги, ее малый и большой отрезок символизируют путь борьбы. «Поле борьбы» — тот узкий проход, что рыли к тюремному лазарету от новой лавки Стомадора друзья Давенанта. Поле тяжкой борьбы героя — длинная дорога из Покета в Лисс, «жестокое», как «крик погибающего», но для него «доступное расстояние», чтобы спастись и спасти от лжи. Полем борьбы была и та «короткая дорога» в рассказе Футроза детям и Давенанту, близ которой, в лесу, нашли мертвым каменотеса Гента вместе с его инструментом и его запиской: «Пусть каждый, кто вздумает ехать или идти по этой дороге, помнит о Генте. На дороге многое случается и будет случаться. Остерегитесь».
У живого Гента были странные глаза, не отражавшие ничего, словно слепые. Можно предположить, что он стал жертвой слепого случая. Никто из слушателей Футроза не задумался над описанием глаз Гента. Кроме Давенанта. Но это значит, что сам он был зрячим. Сознательно выбирая свои пути, он не стал «остерегаться».
Всегда быть только собой, — «что может быть скромнее... или грандиознее»? Романы Грина рассказывают о самобытной индивидуальности человека, не желающего и неспособного «уступить в главном».
В трагическом человек Грина — крупный, такой же, как и в других проявлениях своего сильного духа. «Никогда не бойся ошибаться, — говорил Галеран, — ни увлечений, ни разочарований бояться не надо... Бойся лишь обобщать разочарование и не окрашивай им все остальное. Тогда ты приобретешь силу сопротивляться злу жизни и правильно оценишь ее хорошие стороны».
Ответ учителю прозвучал в час прощания навсегда и был правильным: «Об одном я жалею, что меня не было с вами, Галеран, когда вы рыли подкоп». Не было среди благородных людей еще в одном благородном деле, трудность которого Давенант, сам смельчак, хорошо себе представлял. Четверо людей, с риском для собственной свободы и жизни, работали в том состоянии предельного напряжения душевных и физических сил, когда «мысль о цели господствует над всем остальным и создает подвиг».
Они опоздали, Давенант не смог подняться с койки. Но он поднялся над своей трагедией. Такой герой сохраняет основную ценность мира — силу человека, не растраченную под ударами судьбы. С ним остается его нравственное и эстетическое богатство. Остается непоколебленной, пройдя последнее испытание — трагедией, сильная, яркая, исполненная внутреннего достоинства, независимая личность.
«Дорога никуда» — роман о возвышающей силе трагического. Судьба и смерть героя возвысили всех, кто был причастен к этой судьбе. Их «мысли проснулись на всю жизнь».
Встреча с такими людьми, как Давенант, с их образом мыслей и действий, с их нравственными критериями вынуждает человека пересмотреть заново достигнутое, отбросить инерцию понятий и представлений.
Для тех, кто знал Давенанта давно и столкнулся с ним недавно, борьба за его спасение стала важным этапом собственной жизни. Не будь этой пламенной судьбы, не рисковал бы собой тюремный надзиратель и по-старому измеряли бы рублем стоимость человеческой жизни те двое, что нанялись помогать рытью подкопа. Консуэло не узнала бы подлинное лицо своего мужа Ван-Конета. Стомадор не воскликнул бы в приливе любви и гнева: «Для чего же я жил? Теперь ничего не страшно». И постаревший Галеран не ощутил бы прежнюю монотонность своей жизни и вновь вспыхнувшее «безумное» желание «увидеть все вещи во всех домах мира и проплыть по всем рекам».
Сражение за высокие нравственные нормы рождает новые чувства в окружающих и новые силы в самом герое. В тюрьме, «в самом центре остановки движения жизни», мысли Давенанта «упали». Овладев собой, он начал бороться за жизнь — и вскоре ощутил помощь друзей.
Романтический герой притягивает, подтягивает к себе, к своей бескомпромиссной жизненной позиции. Вокруг Давенанта сконцентрировалось «все лучшее человеческих сердец». Умирая, он скажет: «Бой был прекрасен», — и, сожалея об уходящей жизни, не пожалеет о причине трагедии.
Так что же ушло вместе с героем? Ушла идея нравственной красоты? Нет, идея не поблекла, она расцвела новыми красками. Романтическое оказалось жизненным, как всякая перспектива дела, движения, необходимого людям. В числе таких дел — подвиг во имя справедливости.
Страницы, где описан труд людей, боровшихся за спасение узника, и крушение их надежды, два предсмертных свидания с Галераном, томление Давенанта о светлом утешении и приход в тюремный лазарет неизвестной Давенанту молодой женщины с пророческим именем Консуэло («Консуэло» — по-испански значит «утешение») звучат сильно, горько и страстно. Трагическое у Грина — не унылое, сентиментальное, меланхолическое нытье слабого, оно затрагивает мощные струны души.
Писатель защищает отдельную жизнь, защищает для героя право выбрать свою судьбу, верить в свою мечту, поступать по своим нравственным законам. Возврат к эгоцентризму? Ничуть. Да, право жить по законам своей души. Но герой достоин доверия. Его душа формировалась под воздействием красоты, высокой морали, интеллекта, осознанной цели, смелого действия и завершающего испытания — трагизма всепоглощающей борьбы за свою правоту.
В 1929 году вышел роман Грина «Джесси и Моргиана» (писался одновременно с «Дорогой никуда»; роман «Недотрога» остался незавершенным)1. Две сестры, Джесси и Моргиана, одна прелестная, другая уродка, символизируют собой силы добра и зла. Ту же функцию несут в романе два образа, представленные искусством, — прекрасная леди Годива и Джоконда, навевающая «дурную мысль».
В. Ковский, обнаружив эту параллель, охарактеризовал содержание романа как «перелив этического в эстетическое (и наоборот)»2.
В этом романе есть еще один примечательный образ. Это образ эпизодический, но мимо него нельзя пройти, как не прошла пораженная Джесси, отравленная Моргианой. Образ, в котором слияние этического и эстетического идеала выражено так же гармонично, как и в Джесси. Это двойник Джесси во всем — в имени, в наружности, в характере. Вторая Джесси, только с другим цветом глаз. Ее встречает сестра Моргианы в том необъяснимом для себя состоянии, когда ей хотелось «раздражаться». Ее ясный мир затуманился. Начинал действовать яд, а встреча с двойником просветлила душу.
Распространенностью добра и красоты, их органическим присутствием в жизни объясняется загадка появления второй Джесси, как две капли воды похожей на первую. Эту мысль будет развивать Детрей, полюбивший и спасший сестру Моргианы. Такую Джесси, думает он, можно встретить и в старушке, и в девочке, и в зрелой женщине.
Грин снова подчеркивает множественность воплощений своего идеала самой жизнью. Тип Джесси «довольно распространен», такие милые и простые лица, одухотворенные внутренней красотой, встречаются сплошь и рядом. Вот почему появилась вторая Джесси. Ее существование — гарантия, она страхует существование первой, и обе они с новой убежденностью подтверждают мысль автора о распространенности и стойкости романтического типа людей.
Моргиана смертельно ненавидит сестру. За что? За то, что Джесси «особенная».
При всей распространенности своего типа, при всей реалистичности своих запросов Джесси — особенная. «Я есть я, я — сама, сама собой есть и буду, какая есть!»
Образ Джесси — новое и законченное выражение права человека быть самим собой. Ни на какие компромиссы Джесси, как и Давенант, не идет, но, в отличие от Давенанта, ничем не угрожает своему врагу.
Моргиана покушается на ее жизнь лишь за то, что ее сестра такая, как есть. Жертва ни в чем не повинна перед палачом. Моргиану мучает сам факт существования красоты и добра, которых нет в ее собственной жизни. Для нее Джесси как сам «праздник». Сестра олицетворяла «весь тот мир в едином лице», куда Моргиане не было входа».
Зло свыклось с мыслью о насилии над жизнью. Зло покупает, развращает, отравляет ложью. В «Дороге никуда» рисовальщик вывесок и его дочь Марта «подторговали душой», по ее выражению, они не стали показывать в пользу своего защитника Давенанта, получив от сторонников губернаторского сына Ван-Конета деньги на оплату какого-то векселя. И Моргиана мечтает, как она после смерти Джесси купит себе красавца, «как будет он лгать ей тоном, голосом, словами и всем своим существом, постепенно сам уродуясь внутри себя по ее образцу». Моргиана замышляла пытки, «засады, казни и издевательства и применяла их к тысячам... Дьявольские мечты овладели ею, и видения, одно страшнее другого, сменялись в ее ужасных фантазиях».
Разноликое зло в материальном и бесплотном облике атакует человека. Яд, на действие которого рассчитывала Моргиана, влив его в бокал с водой для Джесси, напоминал «скорее внушение, чем отраву», даже при вскрытии, в лабораторном анализе он не оставлял следов. Яд этот действовал медленно, но роковым образом. Это разрушительное действие самой идеи зла. Джесси, жалевшая сестру, которая с такой страстностью погрузилась в свое уродство, избегала исповедей Моргианы, инстинктивно угадывая в них «страшное оружие». А Моргиана им пользовалась нарочито — «во время припадков душевного обнажения». Моргиана — растлитель, она повторяет отца Давенанта, только ее духовное и физическое уродство доведено писателем до своеобразной законченности.
Красота Руны в «Блистающем мире» означала труднораспознаваемое зло; безобразие Моргианы — его очевидность. Да, зло в образе Моргианы персонифицировано — как отступление от правил. В природе попадаются аномалии. «Такое исключение составляла Моргиана Тренган», — пишет Грин.
В последнем романе, введя этико-эстетический конфликт в русло конфликта семейного, писатель говорил не о противоречиях человека и общества, а о типе человека, нужного обществу.
«Низкая или высокая душа» — вот о чем спор Джесси с Моргианой. Мир Джесси восторжествовал. Она осталась жить, погибла Моргиана в результате собственных коварных уловок. Осталось жить добро в этом романе, овеянном сказкой.
Самобытный мир Гарвея, Давенанта, Джесси сохранился нетронутым. Автор вел своего героя через жизненные испытания не к горькой утрате моральных критериев, а к новой крепости духа.
* * *
«Хочу другой жизни, быть может, неосуществимой, но одна мысль о ней кружит мне голову», — так говорит Горн в рассказе 1910 года «Колония Ланфиер». Герой «Дороги никуда»: «...я много мог бы сделать, но в такой стране и среди таких людей, каких, может быть, нет!»
Между двумя этими высказываниями героев Грина пролегло все его творчество. Было ли оно дорогой никуда? За писателя ответило время.
Думая о своей ответственности и о своем восхождении по горней тропе творчества, Грин сказал однажды:
— Когда же сойдутся пути эпохи и мой? Должно быть, уже без меня3.
На донышке горестного размышления — вера в то, что будет в конце концов понят, как хотел и надеялся, что особый мир его книг нужен, что сам выйдет из тени на свет и никто не оскорбит его.
Его имя связывали чуть ли не со всеми приключенцами и маринистами мира, начиная с Джека Лондона и кончая Понсон дю Террайлем. В этом роде писал в тридцатых годах критик Ц. Вольпе4, а в сороковых Грин и вовсе был назван писателем без родины5.
Грин по-своему объяснял происхождение распространенных оценок: «Подумав обо мне, нужно, во-первых — поворошить затасканные, стандартные слова, представления, нужно потрудиться основательно — во-вторых. И хорошо знать мои произведения. Тогда только можно будет обо мне написать что-либо литературно внятное. А то или авантюрное, или Э. По ...я и не думаю уступать требованиям тенденциозным... Иначе нет смысла заниматься любимым делом»6. Письмо издателю, давнее, дореволюционное. Но ведь и после бывало такое, и не один раз...
«Не думаю уступать...»
Человек жаждет раскрыться для жизни, которая пришла и уйдет. Это страстно-нетерпеливое, романтическое ощущение бытия сделало столь пылким и писателя, и его героя.
И Горький начинал как романтик, и море смеялось у него, как пышущая жизнью рыжая рыбачка Мальва, и у Куприна была своя романтическая гавань — Балаклава. И только Грин, едва ли не единственный из русских писателей, проделал обратный путь — от реализма первых рассказов к вершинам романтизма, к созданию своего спутника Земли, своего литературного материка.
«Зачем спутники?» — спрашивали скептики. Им объясняли. Попытки объяснить Грина в послевоенные годы были оценены критикой как непростительная апология, как «культ Грина». А «межпланетная станция» Грина — Гринландия давно, безотказно и чутко реагирует на позывные Земли.
Образы фантастического цветного мира навсегда завладели Грином, но он сумел извлечь из этого «странного мира» совсем не призрачную убедительность, влился своим еще дореволюционным творчеством в работу, смысл которой был сформулирован Блоком в статье «Интеллигенция и революция», и бился за то, чтобы «лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью»7.
Анализируя сходство романтической поэтики двух художников, В. Россельс отмечает и подчеркивает и другое: «Если Блок был в XX веке далеко не единственным романтиком в русской поэзии, то для русской прозы этих десятилетий путь Грина оказался единственным в своей законченности явлением романтизма»8.
Грин большой художник, у него была своя положительная программа. В его произведениях «нет изображения социалистического человека, но мечта Грина о человеческом счастье, его пафос дерзания, страсти и мечты — все это близко и современному человеку. Общий гуманистический пафос, характерный для Грина, участвует в конечном счете в развитии того социалистического гуманизма, который присущ в целом советскому искусству»9.
Каковы идеалы Грина? Что взял Грин у эпохи? Что дал эпохе? Вот что важно и вот что решает в оценке его искусства.
«Взял» — новую правду романтизма, правду социалистического общества и искусства, обрел утверждение воспетых им идеалов, их действенной силы. Получил подтверждение реальности человека, вдохновленного идеалами красоты и правды. Такой человек не пойдет ни на какие уступки и сохранит на всю жизнь незыблемую и деятельную верность своим убеждениям.
«Дал» — силу и яркость мечты, воплощенную в образах мужественных, цельных людей, стремление подниматься до них.
Напомню слова Олеши, у которого находят общее с Грином, — то же сближение реальности и фантастики.
«Я твердо знаю о себе, что у меня есть дар назывить вещи по-иному. Иногда удается лучше, иногда хуже. Зачем этот дар — не знаю. Почему-то он нужен людям. Ребенок, услышав метафору — даже мимоходом, даже краем уха, — выходит на мгновение из игры, слушает и потом одобрительно смеется. Значит, это нужно».
Олеша дважды возвращается к образу Грина — в статье «Литературная техника» и в отрывке воспоминаний, озаглавленном «Александр Грин». В обоих случаях он говорит о редком своеобразии писателя.
«Так называемая интрига не принадлежит к свойствам, возвышающим литературное произведение. Напротив, большинство вещей с интригой чрезвычайно низки по языку, мысли, идее.
Есть другое писательское свойство, перед которым действительно останавливаешься с восхищением.
Это свойство — выдумка.
Я говорю о той выдумке, которая есть у Джека Лондона, Эдгара По, Амбруаза Бирса, Гоголя («Вий»), Уэллса, Пушкина («Пиковая дама»), Александра Грина.
Это писатели-уники. Их очень мало было на земле.
Я назвал имя Александра Грина. Он недавно умер. Я знал его лично, провел с ним много часов. В его обществе я переживал очень сложные чувства. О чем бы мы ни говорили и в какую сторону ни отвлекалось бы мое воспоминание — я не мог расстаться с мыслью, что вот передо мной сидит очень необыкновенный человек. Человек, который умеет выдумывать.
Я тоже писатель, но вот, думал я, писатель, сидящий передо мной, — писатель совсем особого рода. Он придумывает концепции, которые могли бы быть придуманы народом. Это человек, придумывающий самое удивительное, нежное и простое, что есть в литературе, — сказки»10.
Павел Коган, автор слов нашумевшей песни «Бригантина», был откровенно влюблен в символику Грина, в образ романтического моря и воображаемых гаваней. «Снова месяц висит ятаганом, на ветру догорает лист, утром рано из Зурбагана корабли отплывают в Лисс». Это строки из раннего юношеского стихотворения, оно датировано 1936 годом. Впервые сборник стихов погибшего на Отечественной войне поэта вышел в 1956 году.
Д. Самойлов называет поэта «человеком больших преодолений». Атрибуты «гриновской» романтики, пишет Д. Самойлов, «стесняли проявление его сильного политического темперамента»11. Темперамент, конечно, прорывался, но не за счет романтики. В предвоенных стихах Когана романтика обрела свое, суровое лицо. В пророческом стихотворении «Ракета» (1939) космический полет предпринимается
Во имя юности нашей суровой,
Во имя планеты, которую мы
У мора отбили,
Отбили у крови,
Отбили у тупости и зимы.
Во имя войны сорок пятого года,
Во имя чекистской породы.
Во и!-
мя!
Принявших твердь и воду.
Смерть. Холод.
Бессонницу и бои.
Героика натуры и поэзии слились в строчках, которые можно назвать предсмертными (они записаны поэтом в тетради в апреле 1941-го): «И как себе мечтою ни перечь, нам лечь где лечь. И там не встать, где лечь... И, задохнувшись «Интернационалом», упасть лицом на высохшие травы...»
Близко знавший поэта и его поэзию Сергей Наровчатов находит природу ее своеобразия в сочетании мачт стивенсоновско-гриновской бригантины и буденновских клинков. «Причудливо колыхаясь и странно дополняя друг друга, они образовали неповторимый фон, на котором четко рисовались суровые и твердые стихи, написанные в предгрозье о будущей грозе. Открещиваясь от романтики в последние годы своей недолгой жизни, Павел Коган остался романтиком до конца»12.
К.Г. Паустовский, который прошел в своем отношении к Грину стадии сначала безоговорочного преклонения, потом сомнения и, наконец, объективной оценки, описывает в «Золотой розе» первое знакомство с Грином в гимназические годы. Купив в киоске книжку «Универсальной библиотеки» с интригующим названием «Синий каскад Теллури», он стал в тень каштана и залпом прочел ее до конца.
Начав писать, он не пожелал для себя лучшего образца. В первом романе — «Блистающие облака» (название прозрачно напоминает о первом романе Грина) — Паустовский, уже опытный журналист, но начинающий прозаик, настойчиво подтягивал реальный Таганрог к образу гриновского Зурбагана.
Вторичное несет в себе заведомую вялость мысли, подражание безвольно; талант, казалось, истощится в этом подчинении чужой манере. Но талант, если это талант, питается соками жизни, и, значит, внутренний мир художника обновляется непрерывно.
Свое, романтическое опиралось у Паустовского на потребность «искать и находить в окружающем живописные и даже подчас необыкновенные черты»13 и сильно зазвучало в «Кара-Бугазе», когда его интерес к истории сплелся с пристальным изучением новизны.
В таких вещах, как «Кара-Бугаз» и «Колхида», оригинальный романтический мир Паустовского получил почти документальную опору.
Нет, очевидно, людей пристрастнее, чем люди искусства. Найдя себя, нового, Паустовский — был момент — расценил неизменную стойкость Грина как заблуждение. В повести «Черное море» (1936), где под именем Гарта писатель хотел изобразить Грина, говорится, что всю силу таланта Гарт «тратил на гениальные игрушки, а жизнь шла мимо»14.
Да, жизнь шла — и Паустовский-публицист, оспаривая своего Гарта, сказал позже: «Мир, в котором живут герои Грина, может показаться нереальным только человеку, нищему духом»15.
Николай Семенович Тихонов в разговоре описывал Грина как человека с большим сердцем, с юношеской верой в красивую, сильную жизнь.
По убеждению Тихонова, Грин большой писатель и свое место в русской литературе занял по праву.
— Прекрасный талант... Жаль, что к концу своей жизни он был так одинок, заброшен... Теперь он вернулся, его много издают, и его любят читатели разных возрастов.
Тихонов повторил и развил эти слова о своеобразии писателя и человека и о его трудной судьбе в предисловии к отрывку из неоконченного романа Грина «Таинственный круг», напечатанному к 90-летию Грина в «Литературной газете».
Грин покоряет и очаровывает поисками счастья, которое «иногда приходит к людям. Отсюда его мечта о небывалом, о странах, которых нет, о приключениях, которых не было, о добрых и хороших снах, от которых людям становится чище, лучше, свободнее на земле... Он жил в далеком крымском маленьком городке, больной, усталый, одинокий. Это было несправедливо — такая заброшенность по отношению к настоящему писателю и хорошему человеку»16.
Нелюдимый Грин создал картины, сияющие радостью и счастьем. Как же так?
Хочу применить здесь блоковские строки:
Простим угрюмство — разве это
Сокрытый двигатель его?
Писателям знакомо чувство отрешенности перед каждой новой работой. Заново является чувство неуверенности в себе, страх повторения, боязнь не усидеть за столом под натиском жизни. Самоизоляция пишущего — и радость, и наказание, и необходимость.
Грин сотворил слепок земли, собственную страну. Он ее строил, заселял, один управлял ею, он поглощен ею целиком, там живет и тяжко работает. Пространство и время — тут, внутри себя, надо не расплескать, Ему, как писателю Коломбу из рассказа «Повесть, оконченная благодаря пуле», всегда «требовалось резкое напряжение чувств, подобных чувствам изображаемого лица, уподобление». И он оказался добровольным поселенцем вечной творческой ссылки. Этот добровольный плен, всепоглощение работой фантазии часто воспринимались как чудачество или неуживчивость, как непростительная обособленность, вызывая иронию или неприязнь.
Многие думают: романтику легче, чем реалисту, отпустил удила выдумки, и все тут. Но у истинного романтика, — не у того, кто по недостатку вкуса и таланта ударяется в пресловутую «романтическую приподнятость», — извечные муки творчества усугублены сверхзадачей: надо убедить, что невозможное возможно.
С развитием и усложнением духовного мира людей социалистического общества жизненность творчества Грина стала очевидной.
В лучших творениях Грина читатель ищет и находит неотразимые нравственные образцы. При жизни у Грина не было такого большого читателя. В сороковых, пятидесятых, шестидесятых годах, в наши дни его произведения вновь стали необычайно популярными.
Интимный мир гриновских героев сопрягается с широким миром сегодняшней реальности. В.Б. Шкловский назвал Грина «прозаиком чрезвычайным, классиком». Классиком, потому что выдержал испытание временем.
Нетрудно восхищаться чужим совершенством, можно сделать из гриновского героя идола и повод для прекраснодушного поклонения. Такие поклонники у Грина были и есть. Но не на это он надеялся, когда ждал одобряющего голоса читателя, когда ставил перед Друдом крупную цель борьбы, когда посылал Давенанта в гущу жизни, навстречу тяжким испытаниям, когда открыл Гарвею торный путь поисков совершенного идеала.
Задавая себе горький вопрос: «когда же сойдутся пути эпохи и мой?», Грин верил в действенность своих книг, думал, что они способны помочь молодому человеку при выборе жизненного ориентира.
Да, книги Грина в строю. Они живое орудие в борьбе против прагматизма и бездуховности. Они воюют с трусостью, мелким эгоизмом, с самоутешительным ничтожеством жалкого духа — «мы люди маленькие, что с нас взять», воюют и с другой категорией мещан — агрессивными захребетниками, с их бесцеремонной теорией и практикой «жизненного успеха» любой ценой, самоуверенным невежеством, фетишизмом материальности. О женщине, которая была «послушным рабом вещей», Грин сказал еще в своем «Сером автомобиле»: она «жила дурно».
К сожалению, встречаются еще вокруг нас духовно пресыщенные, равнодушные. Глубинный смысл созидания жизни им неинтересен и недоступен. За семью печатями скрыты от них непреходящие нравственные ценности и богатства культуры. Они готовы удовлетворяться поверхностными оценками окружающего, легковесным отношением к жизни, легким чтением, легкой музыкой. В такой аудитории дух гриновского творчества, его борьба за человека для людей, естественно, не имеет и не может иметь успеха.
Но есть другая читательская аудитория — та, в которой сильна жажда героического. У этой аудитории гриновские книги — в числе самых любимых. Рабочим и ученым, летчикам и морякам, монтажнику с БАМа и олимпийскому чемпиону по прыжкам в высоту — всем им близки герои Грина бесстрашием перед опасностью, готовностью к подвигу во имя людей, высотой романтического идеала.
Студенты-третьекурсники Вахтанговского училища взяли для показа на очередном экзамене «Сто верст по реке». Большой рассказ, насыщенный действием, лирическими и философскими отступлениями, трудно интерпретируемый в отрывках. Что привело их к Грину?
Она сказала:
— Поэзия.
Он сказал:
— Драматизм.
Поэзия и драматизм, — своим вечным борением они ранят душу и снова дают ей расти. Это взято Грином у жизни и привнесено им в жизнь.
Писатель, который в ранней юности «испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях», хотел писать о другом и для другой жизни. И вот она настала, и вот что говорят сегодняшние подростки и юноши:
— Я люблю Грина за то, что его герои принципиальные, мужественные люди.
— Мне близок Грин тем, что выступает в своих книгах против пошлости, подлости и мещанства.
Одолеть педанта, смирить, злодея, дать руку смельчаку, отвернуться от труса... Плыть под алым парусом в гуще жизни — значит ставить перед собой серьезные, насущные цели. Определить значение и смысл прекрасного в борьбе за свое счастье и счастье окружающих. Искать.
Мы все чаще читаем, слышим и говорим о путях гармонического расцвета индивидуальных свойств личности для пользы нашего общего дела. Грин по-своему участвует в этом процессе. К нему и от него идут с требовательной мыслью о новой задаче, о движении, о долге.
Свыше полувека гриновская сказка продолжает свою службу этического воспитания, а стойкость этических принципов означает и верность общественным идеалам.
Грина не стало 8 июля 1932 года, а путь к нему ширится.
На его могиле растет дерево. Среди ветвей, как знак признания и обещания, алеют пионерские галстуки. Галстуки цвета жизни, цвета мечты, которая, по верному слову Шкловского, не линяет.
Грин врос в наше время крепкими корнями, след его остался, значит, был крупным, ибо, по его же словам, «малый след скоро зарастает травой».
Примечания
1. О замысле «Недотроги» и о процессе создания вариантов завязки этого большого, многопланового произведения см. в статье В. Россельса «Из неизведанного и забытого», опубликованной в томе 74 «Литературного наследства» (М., «Наука», 1965, с. 647—648), а также в объяснительной заметке Н.И. Грин к наброскам второй главы «Недотроги», опубликованным там же (с. 654—668).
2. В. Ковский. Романтический мир Александра Грина. М., «Наука», 1965, с. 144.
3. ЦГАЛИ, ф. 127. оп. 3, ед. хр. 16, л. 120, об.
4. «Об авантюрно-психологических новеллах А. Грина». — В кн.: А. Грин. Рассказы. Изд-во писателей в Ленинграде, 1935.
5. В. Смирнова. Корабль без флага. — «Литературная газета», 1941, 23 февраля.
6. Цит. по кн.: А.С. Грин. Джесси и Моргиана. Лениздат, 1966, с. 14, 10.
7. А. Блок. Соч. в одном томе, с. 454.
8. В. Россельс. Из неизданного и забытого. — «Литературное наследство», т. 74. М., «Наука», 1965, с. 641.
9. Л. Тимофеев. Советская литература. Метод, стиль, поэтика. М., «Советский писатель», 1964, с. 68.
10. Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., «Художественная литература», 1965, с. 530, 442.
11. «Павел Коган. Стихи. Воспоминания о поэте. Письма». М., «Молодая гвардия», 1966, с. 57.
12. «Литературная газета», 1974, 18 сентября.
13. Константин Паустовский. Собр. соч. в 6-ти томах. т. 1. М., Гослитиздат, 1957, с. 10.
14. Там же, т. 2, с. 106.
15. Там же, т. 5, с. 569.
16. «Литературная газета», 1970, 26 августа.