Два лика Александра Степановича
Существует один рассказ, в котором с потрясающей силой и искренностью Грин дает ключ к тому, как он понимал себя, и как мы должны его понимать. Это рассказ «Безногий»1 (или в другом издании — «Калека»2). Напомним его читателям.
Человек не любит зеркал вообще и особенно зеркал на улице. Проходя мимо одного из таких уличных зеркал, герой рассказа оглянулся на него только потому, что какая-то женщина сказала: «Смотри, калека, дай ему что-нибудь».
Оглянувшись, герой рассказа увидел, действительно, безногого молодого человека, просившего милостыню. Он сидел в тележке-ящике, и его палки лежали рядом.
«Я не люблю калек, — заявляет герой, — из чувства решительного, несколько раздраженного сопротивления, возбуждаемого этими переделанными, заштопанными телами, заставляющими вводить в спокойный и свежий свой мир вид несчастья уродливого, — увы, мы ищем гармонии даже в лохмотьях, картинности — в отравленной угаром мансарде... При виде калеки я делаюсь замкнут, любопытен и холоден. Я был таким и теперь, когда, не желая смущать несчастного, изучал его в зеркале... Калека был мне неприятен и жалок, но я не мог отойти от зеркала, рассматривая его с живейшим и ненасытным интересом...»
Но вот сзади героя проходит женщина, вид которой заставляет его вспомнить, как семь месяцев назад он бывал у нее и у ее сестры: «Я поднимался в четвертый этаж, где мне открывали дверь.
зная, как я звоню, две сестры, — младшая, держа старшую за талию и выглядывая из-за нее с шутливым вопросом: «Чего-с?» Старшая смущалась, но не особенно; есть род приветливого смущения, действующего взаимно, и я, смущаясь сам, радовался тому. Что же разлучило нас?»
Разлучил, очевидно, какой-то дурной поступок, совершенный рассказчиком, такой, что он не хочет сознаться в нем ни себе, ни читателям. Вероятно даже, что скверну своего поступка герой не осознавал до встречи с этой, промелькнувшей мимо него, женщиной и только тут понял всё его безобразие. Иначе нельзя понять продолжения его рассказа: «Я стоял, пытаясь что-то понять, но мысли так разбегались, что я сам — глухое отражение зеркала и звонкий оригинал — улица сзади меня, — всё спуталось в сеть, и беглый, глубокий трепет ошеломления, вызвал, наконец, эту ужасную кристаллизацию, от которой перехватило в горле».
За этим раздается крик подлинного отчаяния: «Так! Это я смотрю на себя, я, забыв, что со мной; у меня нет ног, палки лежат рядом, и прохожие, втянув голову в плечи, посматривают на меня сверху вниз, иногда бросая бумажку... Где же мое сокровище, белое тело мое, мои ноги, которыми всходил я на четвертый этаж, — смущаться, смотря в глаза? Я отвел взгляд от зеркала.
С рыданьем, с злым воем, не удерживаясь, а торжествуя и плача, я — безнаказанный, безногий, погибший, я, в котором всегда два, — беру свои палки.
О проклятое зеркало! Бей его, я бью — раз! И лохмотья стекла остро сверкают на пустом дереве. Невероятно смешно смотреть на это со стороны.
Но мне теперь всё равно. Всё равно».
Я могу, конечно, ошибаться, но мне кажется, что этот небольшой рассказ — самое сильное произведение Грина. В нем нет выдуманных благородных героев, но зато в этом рассказе он с огромной силой и с великой мукой выразил трагедию самого себя.
Трагедия Александра Степановича заключалась в том, что он был нацело расколотый человек: «Я, в котором всегда два». Поразительно то, как он сам это понимал и как от этого понимания страдал. Эти «два», жившие в нем, были удивительно различны. Я бы совершенно не могла понять, как эти два лица уживаются друг с другом, если бы, помимо той нежности, о которой я говорила выше, не было бы в Александре Степановиче еще одной характерной и благородной черты: чувством ли, умом ли, не знаю, но он безошибочно знал, где добро и где зло. Совершенно невозможно допустить, чтобы Грин не понимал, как по совести надо поступить в том или ином случае. Об этом я могу судить по тому, как строго судил он других. Малейшая фальшь, злоба, какая-либо подлая черта были ему не только видны, но и отвратительны. Вот эта-то черта: любовь к чистоте, к правде, мужеству, великодушию и делали Александра Степановича тем Грином, который так мил читателям.
И в область своего творчества творец Грин не допускал своего двойника, Гриневского, не допускал никакого загрязнения. Область творчества всегда оставалась нетронуто чистой и осталась бы такой, сколько бы лет еще ни прожил Грин, сколько бы вещей он ни написал.
Иллюстрацию того, как может ценить всё чистое и мужественное даже совсем падший человек, Грин дает в своем прекрасном рассказе «Наивный Туссалето».3
Существуют у Грина еще другие произведения на тему душевной раздвоенности, например: «Больная душа»4, «Арвентур» (глава из рассказа «Наследство Пик-Мика»)5, «Искатель приключений».
В рассказе «Больная душа» самого Грина нет. Действие происходит где-то в тропическом лесу, в отряде пограничников. Офицер, совершенно нормальный днем, по ночам систематически душит своих же часовых. Его выслеживает другой офицер и убивает.
«Арвентур» ближе всего к «Безногому», только без того трагического самобичевания, которым проникнут «Безногий». «Арвентур» можно назвать стихотворением в прозе. Его надо цитировать почти целиком, лишь с пропусками. Позволяю себе это потому, что редко встречала людей, помнящих это произведение. Рассказ начинается словами: «Это было в то время, когда у человека начинает отцветать сердце, и он мечется по земле, полный смутных видений, музыки горя и ужаса. Тот день запомнить нетрудно, в моей памяти нет дней страшнее и блаженней его, долгого дня тоски...
Пиво согревалось в стакане раньше, чем выпивалось; все было отвратительно. Тоска терзала, улицы наводили зевоту, люди — апатию; сидя на запыленной скамейке, я рассеянно провожал глазами их механические фигуры... Мысли прыгали, как мальчишки, играющие в чехарду. И вдруг — звонким, далеким возгласом вспыхнуло это роковое, преследующее меня слово: «Арвентур». Я повторил его, разделяя слоги: «Ар-вен-тур. Ар-вен-тур».
Оно остановилось, засело в мозгу, приковало к себе внимание. Оно звучало приятно и немного таинственно, в нем слышалось спокойное обещание. Арвентур — это всё равно, как если бы кто-нибудь посмотрел на вас синими ласковыми глазами. Несколько раз подряд, беззвучно шевеля губами, я повторил эти восемь букв. В звуке их был печальный зов, торжественное напоминание, сила и нежность; бесконечное утешение, отделенное пропастью. Я был бессилен понять его и мучился, пораженный грустью. Арвентур! Оно не могло быть именем человека. Я с негодованием отверг эту мысль. Но что же это? И где?
...Арвентур! Слово это притягивало меня. Оно, как нечто живое, существовало вне мысли... В самом звуке слова было нечто, не позволяющее сомневаться в его праве на существование. Арвентур!
...Взволнованный, я напряженно твердил это слово. Какой далекой, полной радостью веяло от него! Чужие страны развертывались перед глазами. Смуглые, смеющиеся люди проходили в моем воображении, указывая на горизонт холмов.
«Арвентур, — говорили они. — Там Арвентур».
...Как мог я годами в сокровеннейших кладовых души выносить это неотразимое слово радости и быть чужим ему?»
Потом рассказчик идет в гости. Сосед начинает с героем разговор, который раздражает того. Герой оскорбляет соседа. Его выводят. Смутное воспоминание о раздвигаемых стульях, возгласы сожаления — вот и всё.
«Я вышел. В передней мне дали шляпу. Легкий, спокойный воздух ночной улицы кружил голову. Слезы душили меня, не принося облегчения. Арвентур! Пусти меня в свои стены, хрустальный замок радости, Арвентур!
...Я не мог двинуться с места; обхватив руками фонарный столб, я плакал от невыразимой тоски. Я боялся думать, страшился оскорбить плоским, ограниченным представлением нетленную красоту слова. Одну роскошь позволил я себе: цепь синих холмов, вершины их дымились, как жертвенники.
«Там Арвентур!» — твердил я...»
Так в одном лице уживаются возвышенный художник слова и самый пошлый скандалист.
«Арвентур» заставляет вспомнить о том поклонении, какое питал Александр Степанович в годы написания рассказа к Эдгару По. В то время он называл этого писателя гением.
У Эдгара По есть рассказ, озаглавленный «Могущество слов».6 Рассказ этот, вероятно, и навеял Грину тему «Арвентура». Но разница между этими произведениями в том, что рассказ Эдгара По полон мистического содержания, а произведение Александра Грина отнюдь не мистично; его «Арвентур» на земном шаре.
Другим рассказом, в котором Грин частично раскрывает и себя, и свою раздвоенность даже в творчестве, является «Искатель приключений».
Аммон Кут, вернувшись из далекого путешествия, останавливается погостить у директора акционерного общества Тонара. «Тонар любил всё определенное, безусловное, яркое: например, деньги и молоко». Тонар и Кут говорят об интересных людях. Тонар сообщает: «Я знаю человека идеально прекрасной нормальной жизни, вполне благовоспитанного, чудных принципов, живущего здоровой атмосферой сельского труда и природы. Кстати, это мой идеал. Но я человек не цельный. Посмотрел бы ты на него, Аммон! Его жизнь по сравнению с твоей — сочное, красное яблоко перед прогнившим бананом.
— Покажи мне это чудовище! — вскричал Аммон. — Ради Бога! Сделай одолжение. Он нашего круга.
Аммон смеялся, стараясь представить себе спокойную и здоровую жизнь. Взбалмошный, горячий, резкий — он издали тянулся (временами) к такому существованию, но только воображением; однообразие убивало его. В изложении Тонара было столько вкусного мысленного причмокивания, что Аммон заинтересовался».
Человека «идеально прекрасной нормальной жизни» звали Доггером. Тонар дает Аммону Куту рекомендательное письмо, и Аммон едет к Доггеру в имение, находящееся в окрестностях прекрасного гриновского города Лилиана. Красивый, «несокрушимый здоровяк» Доггер очень понравился Аммону Куту. Такой же здоровой, красивой и веселой оказалась и жена Доггера — Эльма. И все-таки Аммон Кут, идя с хозяином осматривать его имение, думает: «Не верю Доггеру».
Они любуются птичником и великолепными, могучими коровами; Доггер сам доит корову и угощает Аммона превосходным молоком. Кут говорит: «Вы нашли простую мудрость жизни». «Да», — кивнул Доггер. «Вы очень счастливы?» «Да», — кивнул Доггер. «Я не могу ошибиться?» — «Нет».
...«Смешно, — сказал он — смешно хвастаться, но я действительно живу в светлом покое».
За завтраком Доггер уверяет Кута, что не любит музыки и не выносит живописи. «Я чувствую отвращение к искусству. У меня душа — как это говорится — мещанина. В политике я стою за порядок, в любви — за постоянство, в обществе — за незаметный полезный труд. А вообще в личной жизни — за трудолюбие, честность, долг, спокойствие и умеренное самолюбие... Доггер являл собой редкий экземпляр человека, создавшего особый мир несокрушимой нормальности».
Таковы впечатления, полученные Аммоном Кутом от Доггера днем. Однако ночью Кут убеждается, что его подозрения относительно его уравновешенного и нормального во всех отношениях хозяина справедливы. Он заметил, что Доггер зачем-то ночью прокрался на чердак. Дождавшись, когда хозяин спустился вниз, в свои комнаты, Кут прокрадывается на чердак, озаряет его свечой и с изумлением видит, что оказался в мастерской великого художника.
Перед ним — три картины огромной выразительности. На одной из них женщина стоит спиной к зрителю, готовая вот-вот обернуться к нему. На двух других она уже обернулась. Какова же она? «Всю материнскую нежность, всю ласку женщины вложил художник в это лицо. Огонь чистой, горделивой молодости сверкал в нежных, но твердых глазах; диадемой казался над тонкими, ясными ее бровями бронзовый шелк волос; благородных юношеских очертаний рот дышал умом и любовью. Стоя вполоборота, но открыто повернув всё лицо, сверкала она молодой силой жизни и волнующей, как сон в страстных слезах радости». Эта женщина, как видно из дальнейшего изложения, изображает Ложь Жизни.
Третья картина Доггера пугает Аммона Кута. «В том же повороте стояла перед Аммоном обернувшаяся на ходу женщина, но лицо ее непостижимо преобразилось, а между тем до последней черты было тем, на которое только что смотрел Кут. Страшно, с непостижимой яркостью встретились с его глазами хихикающие глаза изображения. Ближе, чем ранее, глядели они мрачно и глухо; иначе блеснули зрачки; рот, с выражением зловещим и подлым, готов был просиять омерзительной улыбкой безумия, а красота чудного лица стала отвратительной; свирепым, жадным огнем дышало оно, готовое душить, сосать кровь; вожделение гада и страсти демона озаряли его гнусный овал, полный взволнованного сладострастия, мрака и бешенства». Это страшное существо олицетворяло в себе Зло Жизни.
На столе Аммон Кут нашел папку с рисунками. Он начал рассматривать их с жутким любопытством. «Он видел стаи воронов, летевших над полями роз; холмы, усеянные, как травой, зажженными электрическими лампочками; реку, запруженную зелеными трупами; сплетение волосатых рук, сжимавших окровавленные ножи; кабачок, битком набитый пьяными рыбами и омарами; сад, где росли, пуская могучие корни, виселицы с казненными; огромные языки казненных висели до земли, и на них раскачивались, хохоча, дети; мертвецов, читающих в могилах при свете гнилушек пожелтевшие фолианты; бассейн, полный бородатых женщин; сцены разврата, пиршество людоедов, свежующих толстяка; тут же, из котла, подвешенного к очагу, торчала рука; одна за другой проходили перед ним фигуры умопомрачительные, с красными усами, синими шевелюрами, одноглазые, трехглазые, и слепые; кто ел змею, кто играл в кости с тигром, кто плакал, и из глаз его падали золотые украшения; почти все рисунки были осыпаны по костюмам изображений золотыми блестками и исполнены тщательно, как выполняется вообще всякая любимая работа».
Доггер застает Аммона в своей мастерской и приходит в негодование. Скоро негодование это превращается в ужас перед тем, что Аммон разгласит его тайну; Доггер умоляет дерзкого гостя не выдавать этой тайны. Аммон обещает Доггеру молчать о том, что видел в его мастерской, но хозяин все-таки вынуждает его уехать в ту же ночь.
Доггер умирает рано, преждевременно. Перед смертью он вызывает к себе Кута и рассказывает ему о себе и о своем искусстве. Он говорит: «Мне выпало печальное счастье изобразить Жизнь, разделив то, что неразделимо по существу. Это было труднее, чем, смешав воз зерна с возом мака, разобрать смешанное по зернышку, мак и зерно — отдельно. Но я сделал это, и вы, Аммон, видели два лица Жизни, каждое в полном блеске могущества. Совершив этот грех, я почувствовал, что неудержимо, всем телом, помыслами и снами тянет меня к тьме; я видел перед собой полное ее воплощение... и не устоял. Как я тогда жил — я знаю, больше никто. Но это было мрачное, больное существование — плен и ужас!
То, чем я окружил себя теперь: природа, сельский труд, воздух, растительное благополучие, — это, Аммон, не что иное, как поспешное бегство от самого себя. Я не мог показать людям своих ужасных картин, так как они превознесли бы меня, и я, понукаемый тщеславием, употребил бы свое искусство согласно наклону души — в сторону зла, а это несло гибель мне первому; все темные инстинкты души толкали меня к злому искусству и злой жизни. Как видите, я честно уничтожил в доме всякий соблазн: нет картин, рисунков и статуэток... Но дьявольское лицо жизни временами соблазняло меня, я запирался и уходил в свои фантазии — рисунки, пьянея от кошмарного бреда...»
Доггер сжег и папку с кошмарными рисунками и две картины, изображавшие Ложь и Зло Жизни, но третью, ту, на которой лица женщины еще не видно, Доггер просит Аммона Кута после его смерти отправить на выставку. Кут обещает это сделать, горестно думая: «Сгорел, сгорел человек, — слишком непосильное бремя обрушила на него судьба. Но скоро будет покой...»
Про свое существование в то время, когда, разделив два лица Жизни — Зло и Ложь, Доггера потянуло к тьме, и он не устоял, он рассказывает: «Как я тогда жил, я знаю, больше никто. Но это было мрачное, больное существование и ужас!»
Эти слова, несомненно, — исповедь Грина перед самим собою. Об этой стороне его жизни я могу только догадываться и то только понаслышке. «Поспешное бегство от самого себя» — тоже личное. Таким бегством был переезд Александра Степановича в Крым.
«Я уходил в свои фантазии — рисунки, пьянея от кошмарного бреда». С чем можно сравнить в творчестве Грина кошмарные рисунки Доггера? Ответом на это могут послужить такие его рассказы как «Окно в лесу»7, «Волшебное безобразие»8, «Новый цирк»9 и некоторые другие. Подобные рассказы тягостно читать. В первом из них охотник истязает раненую птицу. Человек, наблюдавший за этим занятием, убивает его.
Во втором рассказе «Волшебное безобразие» омерзительно жестокая женщина как бы завораживает старика-рассыльного, и он приносит ей клетки с певчими птицами. Злодейка сжигает пленниц, наслаждаясь муками своих невинных жертв.
В третьем рассказе «Новый цирк» героя рассказа нанимают в «Цирк Пресыщенных». «Инструменты оркестра заинтересовали меня: тут были судки, подносы, самоварные трубы, живая ворона, которую дергали за ногу (чтобы кричала), роль барабана исполнял толстяк, бивший себя бутылкой по животу».
На арену выбегают люди, таща за собой собаку, клячу-одра10 и сидевшего на одре верхом деревенского парня в лаптях.
«Вот, — сказал патрон11, указывая на перепуганную собаку, — недрессированная собака». Раздались аплодисменты. «Собака эта, — продолжал патрон, — замечательна тем, что она не дрессирована. Это простая собака. Если ее отпустить, она сейчас же убежит вон». — «Бесподобно!», — сказал пшют12 из ближайшей ложи...» В таком же роде описывается представление и дальше. Самого рассказчика выводят на арену затем, чтобы дергать его за волосы. Каждый раз, как его дернут, он должен кричать: «Горе мне, горе!» Он кричит это тем естественнее, что наниматель чуть не выдергивает ему волосы. «Публика неистовствовала. Гром одобрения заглушил мой жалобный вопль. Опасаясь, что Пигуа подаст больше советов, чем у меня на голове волос (Пигуа, хозяин цирка, в это время преподносил публике злые и циничные советы относительно любви, жизни и смерти. — В.К.), я вырвался, сшиб с патрона цилиндр, и уже осматривался, в какую сторону удирать, как вдруг раздались крики: «Пожар! Спасайтесь! Горим!», — и началось невообразимое». Рассказ кончается словами: «Цирк сгорел быстро, как соломенный. Сгорел. Мертвые срама не имут».
Чем подобные рассказы отличаются от рисунков, которые, «пьянея от кошмарного бреда», создавал, а затем сжег Доггер? Но таких рассказов у Грина немного. Ничего из своих произведений он не сжигал, и, может быть, мотив сожжения своих произведений навеян на него одним из его любимых русских писателей — Гоголем. Бороться с собой в разных направлениях Грин пробовал многократно и желание писать бредовые рассказы — поборол.
Мне нередко приходилось слышать следующие, противоположные по тону и смыслу вопросы.
Люди, знавшие только книги Грина, его творческое лицо, спрашивали: «Скажите, «Возвращенный ад» имеет автобиографическое значение?» — «До некоторой степени — да». — «Как очарователен герой рассказа — Галиен Марк». — «Да, очень интересное лицо». И за этой оценкой чувствовался невысказанный вопрос: «Как же вы могли расстаться с таким замечательным человеком?»
Люди же, хорошо знавшие Грина в быту, с едва прикрытой усмешкой спрашивали: «Неужели это правда, что вы были женой Грина?» Получив утвердительный ответ, изумлялись: «Да как вы могли с ним жить?» И в таких случаях следовали разные, но одинаково жестокие характеристики Александра Степановича.
Я не берусь разобраться в чрезвычайно сложном характере Грина. Прибавлю только, что люди, знавшие его только по книгам, и принимавшие за одного из его благородных героев, за Грэя, Галиена Марка и т. д., так же, как и те, кто сталкивался с Александром Степановичем в жизни и отзывался о нем так отрицательно и зло, что приходилось смущаться, были одинаково неправы, так как знали только один из его ликов. А между тем Грин и Гриневский жили в нем нераздельно и неслиянно.
Если каждого из нас можно изобразить в виде ткани, в которой белая и красная нити замысловато, но довольно равномерно переплетены, то Александра Степановича следовало бы изобразить в виде двух полотнищ — красного и белого, только изредка перекрывающихся или вклинивающихся друг в друга.
Примечания
1. Это рассказ «Безногий»... — Впервые опубл.: Огонек, 1924, № 7. С. 4, 6—8.
2. ...в другом издании — «Калека»... — Публикация рассказа А. Грина под названием «Калека» не обнаружена.
3. ...в своем прекрасном рассказе «Наивный Туссалето». — Впервые опубл.: Аргус, 1913, № 8. С. 71—76.
4. ...например, «Больная душа»... — Рассказ. Впервые опубл.: Новая жизнь, 1915, № 3. С. 3.
5. ...«Арвентур» (глава из рассказа «Наследство Пик-Мика «)... — Глава впервые опубл. в кн.: Книга рассказов: (Читатель). — СПб., 1910. С. 174—192.
6. ...«Могущество слов». — Рассказ. На русском языке впервые опубл. в кн.: Э.По. Повести, рассказы, критические этюды и мысли. — М., 1885.
7. ...такие его рассказы, как «Окно в лесу»... — Впервые опубл.: Слово, 1909, И мая.
8. ...«Волшебное безобразие»... — Рассказ. Впервые опубл.: Пламя, 1919, № 52. С. 13—14.
9. ...«Новый цирк»... — Рассказ. Впервые опубл.: Синий журнал, 1913, № 47. С. 2—4.
10. ...клячу-одра... — Одёр — старая, изнуренная лошадь.
11. ...патрон... — Здесь: хозяин предприятия, фирмы.
12. ...пшют... — Пошляк, фат, хлыщ.