Н.Н. Грин. «Из записок об А.С. Грине»

Часть I. Знакомство

В 1918 году, в начале зимы, я работала в газете «Петроградское эхо» у Василевского и там впервые увидела Александра Степановича Грина и познакомилась с ним. Он мне сначала показался похожим на католического патера: длинный, худой, в узком черном с поднятым воротником пальто, в высокой черной меховой шапке, с очень бледным, тоже узким лицом и узким, как мне тогда показалось, извилистым носом. Впоследствии это впечатление рассеялось, а про нос свой Александр Степанович, смеясь, говорил: на лице, похожем на сильно мятую рублевую бумажку, расположился нос, в начале формы римской — наследие родителя, но в конце своем — совершенно расшлепанная туфля — наследие родительницы. Был Грин росту ровно два аршина восемь вершков, и вес никогда не превышал четырех пудов, даже в самое здоровое время. Был широк в плечах, но сильно сутулился. Волосы темно-каштановые с самой легкой проседью за ушами, глаза темно-карие, бархатистого оттенка, брови лохматые, рыжеватые, усы такие же. Нижняя челюсть выдавалась вперед, длинный неправильный рот, плохие зубы, черные от табака. Голова хорошей, чрезвычайно пропорциональной формы. Очень бледен и в общем некрасив. Все лицо изборождено крупными и мелкими морщинами.

Глаза его имели чистое, серьезное и твердое выражение, а когда задумывался, становились, как мягкий коричневый бархат. И никогда ничего хитрого или двусмысленного во взгляде.

Руки у Александра Степановича были большие, широкие; кости — как бы в мешочках из кожи. Рукопожатие хорошее, доверчивое. Рукопожатию он придавал значение, говоря, что даже наигранно искренняя рука всегда себя выдаст в рукопожатии.

Грин редко смеялся. Но дома, без посторонних, улыбка довольно часто появлялась на его лице, смягчая суровые линии рта. Чаще это было от моих проказ. Я была тогда озорна и смешлива. Он это любил.

«Поглотители» Анни Виванти

Осенью 1919 года Александр Степанович, как не достигший сорокалетнего возраста, был призван в армию. Военная служба никогда не привлекала его ни в молодости, когда он добровольно пошел в солдаты, вынужденный к тому мрачно сложившимися обстоятельствами, ни теперь. Часть, в которую его назначили, вскоре была переброшена в Псковскую область, к городу Острову; километрах в тридцати от него находился фронт. Воевали с белополяками. Александр Степанович был причислен к роте связи и целые дни ходил по глубокому снегу, перенося телефонные провода.

Однажды, изголодавшийся, грязный, завшивевший, обросший бородой, в замызганной шинели, с маленьким мешком за спиной, тусклым зимним утром сидел он в небольшой красноармейской чайной, битком набитой разговаривающими, поющими, ругающимися и смеющимися людьми.

Немного имущества лежало в его солдатском мешке: пара портянок, смена белья и завернутый в тряпку пакет с рукописью «Алых парусов», тогда еще «Красных». За все месяцы своей военной службы Александр Степанович ни разу не заглянул в нее, — не было возможности сосредоточиться, хотя бы несколько мгновений побыть одному. «Но близость ее чем-то согрела мою душу, — говорил Александр Степанович, — словно паутинкой неразорвавшейся связи со светлым миром мечты».

Он сидел в углу за маленьким столиком и читал взятую в местной библиотеке книгу «Поглотители» — итальянской писательницы Анни Виванти, имя которой он впервые увидел. Талантливо написанная книга о судьбе женщины, поглощенной любовью к мужу, заботами о нем и в конце концов восставшей против этого, так увлекла Александра Степановича, что он, читая, ничего не видел и не слышал. Кончил, закрыл книгу и оглянулся вокруг: шум, гам, суета, клубы пара и махорочного дыма, грязь, плохо одетые люди, в большинстве с изможденными, усталыми лицами.

Положил книгу Анни Виванти в мешок и, выйдя из чайной, поплелся в сторону железной дороги. Именно поплелся, так как от слабости подгибались ноги. На станции поездов не было, лишь на третьем пути стоял санитарный поезд без паровоза. На одной из вагонных площадок Александр Степанович увидел врача.

— Ваш поезд куда уходит? — спросил Грин.

— В Петроград, — угрюмо ответил врач.

Александр Степанович попросил осмотреть его. Внимательно прослушав больного, врач буркнул: «Туберкулез», — и приказал санитару вымыть, остричь и положить Александра Степановича на койку. Через час Александр Степанович в чистом белье лежал в чистой постели.

Ночью поезд двинулся. Александр Степанович спал мертвым сном. Остановка в Великих Луках, — врачебная комиссия. Александр Степанович получает двухмесячный отпуск по болезни. Довезли до Петрограда.

Жилья нет, все живут холодно и голодно. Александр Степанович ночует то у тех, то у других знакомых. Температурит. Больницы переполнены. Температура сорок.

Боясь умереть, как многие тогда умирали, на улице, он идет за помощью к М. Горькому и просит устроить в больницу. Горький дает записку к коменданту города. Александр Степанович попадает в Боткинскую больницу, у него оказывается сыпной тиф.

Горький прислал хорошее письмо, белого хлеба и меду, а много месяцев спустя, в конце 1920 года, когда был организован ЦКУБУ — Центральный комитет по улучшению быта ученых, — вспомнил о нем снова и зачислил на академический паек и в общежитие Дома искусств. Выздоровев от сыпного тифа, Грин оказался в очень тяжелом положении. В драной шинели, истощенный и бесприютный, бродил он по Петрограду, разыскивая знакомых, чтобы переночевать или просто отдохнуть несколько часов.

Питер в те годы голодал и холодал, почти все жили скученно и если не голодно, то впроголодь. Как-то Александр Степанович пришел к знакомым, где рассчитывал переночевать, а у них уже набралось на ночевку столько людей, что положить его было буквально некуда. Дали ему записку к каким-то своим двум знакомым дамам — «у них иногда кухня топится, может быть, как-нибудь устроят вас».

Александр Степанович постучался в дверь указанной квартиры и, стесняясь, передал записку. Дверь открыла немолодая женщина и, узнав, в чем дело, провела его в кухню, показала на длинный кухонный стол:

— Спите здесь, кровати нет, кухня утром немного топилась.

Через несколько минут принесла старенький коврик и коптилку:

— Это подстелите.

На том все разговоры и кончились. Усталый Александр Степанович улегся и погасил коптилку.

Среди ночи проснулся и слышит в соседней комнате разговор: кто-то кого-то бранит, а тот оправдывается. Слов не разобрать и заснуть невозможно. Слушал и полчаса, и час. Все то же. Решил выйти в коридор — узнать, в чем дело. Там тишина. Что же это? А в кухне снова слышен разговор. Пошел вдоль стены и, подойдя к водопроводному крану, услышал, как капает вода из крана и шумит воздух в трубах. Оказывается, это и создавало иллюзию разговора. Позже, в «Крысолове», Грин вспомнил и свою бесприютность в тот вечер, и этот «разговор».

Заботой Горького он был поставлен на ноги. Грин получил не только еду и жилье, что острее всего ему было нужно, но и заработок. Горький связал Александра Степановича с издательством Гржебина «Земля и фабрика», заказав ему повесть для юношества по путешествиям Стенли и Ливингстона в Африку. Сам был первым редактором е. Повесть эта называлась «Сокровище африканских гор». После «Земли и фабрики», сокращенная для детей, под названием «Вокруг центральных озер» она вышла в издательстве «Молодая гвардия».

Комната в Доме искусств

Чтобы попасть в нее, надо было пройти через большую кухню, потом спуститься по ступенькам в небольшой коридорчик. К нему примыкал перпендикулярно длинный темный коридор, слева вторая или третья дверь вела в комнату Александра Степановича. Видимо, в комнатах этих в прошлом жила прислуга. Комната — небольшая, длинная, полутемная. Высокое узкое окно выходит в стену, на окне почти всегда спущена белая полотняная штора. В комнате и днем горит электричество.

Справа от двери большой платяной шкаф, почти пустой, так как у Александра Степановича не было лишней одежды.

Слева большая железная печь-«буржуйка». На полу почти во всю комнату простой зелено-серый бархатный ковер. За шкафом вплотную такое же зелено-серое глубокое четырехугольное бархатное кресло. Перед ним маленький стол, покрытый салфеткой, узкой стороной к стене. За ним железная кровать, покрытая темно-серым шерстяным одеялом. Над нею большой портрет Веры Павловны (стоит в три четверти, заложив руки за спину) в широкой светло-серой багетной раме — увеличенная фотография. За кроватью стул.

Слева, за печкой, стул; за ним простой небольшой комод, покрытый какой-то блеклой цветной скатертью. На комоде — две фотографии Веры Павловны в детстве и юности, в кожаной и красного дерева рамках, фотография отца Александра Степановича, чарочка с оленем, крошечная саксонская статуэтка — пастушок с барашком и собачка датского фарфора, длинноухий таксик, — подарок Веры Павловны, небольшое зеркало, пачка чистых гроссбухов для писанья, чернильница, карандаш и ручка с пером. В одном ящике комода пачка рукописей, в другом — смена белья, в остальных — пусто. За комодом — третий стул. Вот и все.

В этом же коридоре жили: В.А. Пяст, Рождественские и кто еще — не знаю.

На Пантелеймоновской

В 1921 году в мае, в первый год нашей женитьбы, мы сняли комнату на Пантелеймоновской улице в доме № 11, что недалеко от церкви Пантелеймона и Соляного городка, в квартире Красовских.

Это была семья давно умершего действительного статского советника, состоявшая из его вдовы и двух взрослых дочерей. Нам сдали самую большую комнату, в прошлом, должно быть, гостиную, выходившую двумя окнами в стену, а потому полутемную. Обставлена она была чрезвычайно бессмысленно: большой рояль в углу, над ним желто-мраморный купидон, будуарный красный атласный диванчик, дешевый зеркальный трельяж и в широкой золоченой раме огромный портрет четы Красовских в подвенечных нарядах. Ни кровати, ни дивана, на котором можно было бы спать. Наш багаж был ничтожен: связка рукописей, портрет Веры Павловны, несколько ее девичьих фотографий, две-три любимых безделушки Александра Степановича, немного белья и одежды. В эту снятую в мае комнату мы переехали 9 июня. В дни перед переездом Александр Степанович один ездил в Токсово. Кто-то из знакомых, восхищаясь красотой местности и озерами, посоветовал ему провести там лето. Денег у нас не было, но был хороший академический паек, и мы рассчитывали на него обернуться. Приехал Александр Степанович из Токсова разочарованный. Он присмотрел славную комнату, близко от озера, но хозяин — финн, староста деревни, — хотел за нее пуд соли и десять пачек спичек. В те голодные питерские годы это было нечто значительное. Местность же, по словам Александра Степановича, так прекрасна, что было бы истинным счастьем пожить там месяца два. Помогла моя мать, человек практичный и предусмотрительный, у нее оказалось килограммов двадцать соли и три пачки спичек. Она достала у знакомых недостающие семь пачек, дала мне пуд соли и я, трепеща от радости, поехала к Александру Степановичу.

11 июня мы с солью и спичками за спиной сошли с поезда на станции Токсово.

Дорога от станции к деревне шла по заросшей вереском долинке. Деревня, живописно окруженная лесом, стояла на невысоком холме. Озера мы не увидели сразу. Александр Степанович зашел к тому финну, где присмотрел комнату. Через несколько минут он вышел довольный и позвал меня. Комната не была занята, и мы в ней поселились. Отдохнув с полчаса, попив молока, мы пошли на озеро. Извилистые лесные тропинки вели к нему. Зарослями дикой малины, орешника, кустами черники и голубики полон был окрестный лес. По пути нам попалось небольшое озеро странной формы. Его вода у берегов была темна от низко склонявшихся деревьев и кустов, а в середине сверкала, играла и переливалась голубизной солнечного неба. Сказочно смотрело оно, и таинственно было его имя — Кривой Нож.

Наконец мы добрались до большого озера. Мы вышли с лесной его стороны. На той стороне виднелись кустарники, слева еле маячили очертания плоского берега. Кое- где росли камыши. Посидели мы на бережку, помечтали о наших будущих деревенских радостях и вернулись в Питер. Нужно было не пропустить очередную выдачу пайка, сделать кое-какие дела и тогда уже по-настоящему, надолго — в Токсово!

17 июня, захватив несложное наше имущество, переехали в Токсово, в дом Ивана Фомича, — фамилии не помню.

Александр Степанович был страстный рыболов и охотник. Еще в одиннадцать лет он раздобыл себе шомпольное ружье и охотился с ним в прилегающих к Вятке лесах. Дичь, принесенная к обеду или ужину, наполняла его душу чувством гордого триумфа. Долго не мог он приобрести настоящего ружья. Охотился случайно, обычно с чужим ружьем, и, лишь попав в ссылку в Архангельскую губернию, он заимел собственное ружье и предавался охоте страстно и безудержно, пропадая по нескольку дней.

В ранней повести Грина «Таинственный лес» есть описание охоты за золотым петушком. Повесть очень биографична, особенно в отношении Александра Степановича к природе и охоте. Случай этот с ним был в действительности и в корне изменил отношение Александра Степановича к охоте. Страсть, ум и страдание птицы ранили воображение Александра Степановича, и он отвернулся от охоты как развлечения. В зрелые годы он признавал охоту лишь как необходимость добыть пропитание, не иначе. Зато он с наслаждением предавался рыбной ловле. Вернее не он, а мы оба, так как на всякую рыбную ловлю мы отправлялись вдвоем. Я выросла на большом озере и реке. Лодка и удочка были моими спутниками с детских лет.

В Токсове мы раздобыли дырявую старую лодчонку, половили с нее несколько дней — скучно стало ежеминутно откачивать воду, пугая рыбу. За два кило сельдей в месяц — любимого лакомства местных финнов — мы получили право ежедневно пользоваться крепкой, небольшой, хорошо просмоленной лодочкой.

Ну и заблаженствовали! Ежедневно, чуть забрезжит заря, еще небо серое, выходим из дому и по росистым душистым тропинкам идем к озеру. Утренняя свежесть, розовеющий постепенно небосклон, первое щебетанье просыпающихся в кустах птиц! Мы в лодке, — утренняя тишина прозрачна, лишь изредка нарушит ее чириканье пролетевшей птички, всплеск рыбы. Чуть шевеля веслами, Александр Степанович ведет лодку к середине озера, к камням. Осторожно, еле всплескивая воду, спускаем якорь. Налаживаем удочки и молча сидим, ожидая клева. На заре он хорош. Окуни, плотва, ерши, лещи мелькают из воды один за другим, ловко подсеченные. Солнышко уже высоко. Клев утихает, корзина полна рыбы.

Снимаемся с якоря и плывем к берегу — проголодались. По ожившим, теплым, залитым солнцем тропинкам, через лес и кустарник, возвращаемся домой. Из принесенной добычи дружно готовим завтрак и ложимся спать до обеда. Вечерами ходим на ловлю редко. Вечером шумно: на разные голоса кричит деревня, мычат и звенят колокольцами коровы. Тоже хорошо, но не так, как на заре.

Иногда ставим перемет, жерлицы, но очень редко. Не привлекает нас этот хищнический и слепой вид добычи. Удочка милее душе.

Летом 1921 года мы насладились рыбной ловлей в полной мере. Больше нам не приходилось так ловить. Переехав в 1924 году в Крым, всегда радуясь своему переезду к морю, полюбив всем сердцем юг, мы единственно жалели о невозможности на море так радостно ловить рыбу, как в Токсове. Нам часто казалось, что в Токсове мы пережили детство своей совместной жизни, что, приехав на юг, стали взрослее, что иное стало нас интересовать и волновать.

Желая повторить дорогие для нас минуты, мы в 1928 году поехали на лето в Токсово. Мы оба, взрослые люди, забыли, что прошлое неповторимо. И вышло действительно грустно. Лето было дождливое, кислое, поселились мы в какой-то комнатке с фанерными стенками. Токсово стало дачным местом и кишмя кишело дачниками. По озерам во всех направлениях шныряли нарядные лодки, гички, «душегубки» с веселой поющей, хохочущей молодежью. Рыболовы в трусиках сидели на берегу и перекликались между собой басом. А рыба ушла, спряталась. Мы погоревали о потерянной радости и уехали в Крым, в Отузы...

Прожив в Токсове тогда, в 1921 году, до середины сентября, мы, нагруженные сухими и маринованными грибами, мочеными и вареными ягодами, вернулись на Пантелеймоновскую.

Теперь, с сентября, мы начали нашу новую совместную питерскую жизнь. За лето мы крепко сблизились и сдружились. Сойдясь с Александром Степановичем без любви или увлечения в принятом значении этих слов, желая только найти в нем защитника и друга, я почувствовала, что начинаю его любить, что он становится мне дорог, и видела, что он с каждым днем все больше дорожит мной. Токсово связало нас накрепко и навсегда. Оттого дни, проведенные там, всегда вспоминались нами с особой нежностью и любовью.

Итак, началась жизнь на Пантелеймоновской. В комнате была печь. Но в те суровые времена дрова и уголь были драгоценностью. Денег у нас не было, но выручал все тот же академический паек. Первое, что мы купили, это крошечную хорошенькую голубую кафельную «буржуйку», продырявили стену печи, установили печурку и стали добывать топливо. Сначала у мальчишек, промышлявших ловлей плывущих по Неве бревен, мы обменяли на дрова кое-какие продукты, распилили дрова, раскололи на кухне и зажгли. Однако скоро увидели, что на одно лишь отопление нам не хватит целого пайка, и стали по примеру многих петроградцев ходить за дровами в полуразваленные дома. Добыли пилу-ножовку. Я обычно стояла на страже, так как на звук пилы в такие дома часто заходила милиция, штрафовала, а иногда даже сажала в тюрьму. Александр Степанович выпиливал кусок балки побольше или снимал уцелевшую дверь, раму окна, и все это мы разделывали у себя на кухне. Однажды, выйдя с добычей из такого дома, мы попались. Александр Степанович нес на плече хорошую дверь, я — ножовку и подобранные там щепки. Навстречу милиционер. «Вы откуда?» — спрашивает. У меня колени задрожали, а Александр Степанович так спокойно, спокойно:

— Да вот, товарищ, сейчас на Мойке обменяли эту дверь у каких-то мальчишек за хлеб, и сам не рад — еле несу, а живу тут рядом, на Пантелеймоновской.

— А не из этого дома? — показывает милиционер на дом, из которого мы вышли (дом, должно быть, находился в районе его наблюдения).

— Ну, что вы, у нас же и силы на это нет!

— Ладно, идите, и только лучше не меняйте хлеб на двери, могут не поверить.

Милиционер, видимо, был хороший парень.

Около «буржуечки» мы проводили почти все свое время, — в других углах комнаты было холодно. На полу около нее и спали. Ели сравнительно прилично. Были, во всяком случае, всегда сыты. Но к концу зимы у Александра Степановича от употребления авитаминозной пищи и житья в темной комнате, где с утра до ночи горел электрический свет, начался фурункулез, от которого он избавился только весной.

Летом, в Токсове, Грин неоднократно начинал первый в своей жизни роман — «Алголь — звезда двойная». Ему нравилась легенда об одной красивой звезде и ее неизменном спутнике. Но роман ему не давался. Тогда он мне еще ничего не читал, а сидел, курил, думал, писал. Иногда говорил: «Не удается сюжет, опять все выбросил».

Осенью, в Петрограде, Александр Степанович как-то попросил нарезать ему небольшие длинные листки бумаги и сказал, что хочет на них записывать все, что ему придет в голову относительно нового романа. Эти листки я должна собирать и хранить, а он посмотрит, что из этого выйдет. Раньше он так не делал, почти все держал в голове. Я чувствовала себя ученицей, которая должна что-то сделать на «отлично», — складывала листки в специально сделанную для них папочку. Должно быть, в ноябре 1921 года Александр Степанович сказал мне: — «Алголь» мой умер, но наклевывается у меня новый сюжет. Если хватит сил и уменья, знатно должно получиться.

Два дня Александр Степанович лежал в постели. Вскочил очередной фурункул, и он не мог ни ходить, ни сидеть. Лежа, он усердно писал, забрав у меня все четвертушки. Пришел не помню кто; кто-то из литературных знакомых. Спрашивает — почему Александр Степанович лежит?

— Ишиас разыгрался, — отвечает Александр Степанович.

— А что такое пишете? Интересно. Может быть, почитаете?

Не любил Александр Степанович таких вопросов, мрачновато ответил:

— Э, пустяки, так, от нечего делать бумагу мараю.

И замолчал, стал неразговорчив. Гость посидел, посидел и ушел.

— Не люблю этого пустого залезанья в чужую душу. Словно писатель — магазинная витрина, — пяль все наружу! Я же ни о чем его не спрашивала, решив про себя, что, как бы ни было мне интересно, буду ждать, когда он сам мне что-либо скажет. Так и случилось. Еще несколько дней прошло, и Александр Степанович раз вечерком, сидя около «буржуйки», говорит мне:

— Хочется тебе послушать, что я написал за эти дни? А не хочешь — говори прямо. Натяжек у нас не должно быть. Но вижу, плут, что хочешь. Слушай внимательно и учись. Я тебя как на уроке буду спрашивать. И он прочел мне впервые начало «Блистающего мира».

Чтение взволновало меня. До замужества я читала очень много, но безалаберно. В душе больше всего любила сказку о крошечной принцессе, плывущей по лесному ручью в лепестке от розы. Любила и стыдилась этого. Теперь, слушая Александра Степановича, краснея от волнения, от того, что он, доверив, открывал мне свое таинственное, я почувствовала такую же нежность и благодарность, как некогда, читая ту сказку. Это было мое крещение в жены писателя.

Однажды Александр Степанович дал мне задачу — придумать для героини «Блистающего мира» имя легкое, изящное и простое. Два дня я была сама не своя. Сотни имен вереницей проходили перед моими глазами, и ни одно не подходило к тому, о чем думалось. Иногда нерешительно, чувствуя неправильность предлагаемого, я говорила Александру Степановичу то или другое имя. Он только отрицательно мотал головой. В один из вечеров Александр Степанович читал мне киплинговского «Рики-тики-тави». Окончилось чтение, и я, еще под впечатлением прочитанного, ходила, хозяйничая, вокруг печурки и напевала про себя: «рики-тики-тави» — и неожиданно закончилось само собой: «рики-тики-тави-тум!» И так в голову и ударило: Тави Тум, Тави Тум — да ведь это же имя! Как из пушки выпалила:

— Сашенька! Тави Тум!

Он рассмеялся, видя мое волнение, и тоже радостно сказал:

— Вот это хорошо, Тави Тум — то, что подходит совершенно. Так родилась Тави Тум.

На Пантелеймоновской прожили мы до февраля 1922 года. Часть нашего академического пайка мы по- прежнему обменивали на толчках Александровского или Кузнечного рынков, нам наиболее удобных. Как-то я пришла к нему на толчок, когда он продавал полученное на паек мыло. Стоял в толпе продающих, длинный, суровый и... жалкий. От холода посинел. Подошла к нему, взяла из его рук мыло и попросила идти домой. Он отнекивался. Чтобы не обращать на себя внимания окружающих, я позвала его в ближайшую подворотню и сколола булавочкой воротник его пальто. Уговорила его уйти. Здесь, на сыром камне грязной подворотни рынка, мелькнуло начало «Крысолова», замысел которого возник еще раньше, в Доме искусств. С тех пор я сама стала ходить на толчок.

Однажды, помню, я до самого вечера не могла продать свою шляпу и старую рубаху Александра Степановича, деньги были нужны до крайности. Уже темнело. Вдруг вижу, быстро шагает Александр Степанович. Лицо бледно, взволнованно. Вижу, что разыскивает меня. Окликаю его. Он кидается ко мне, обнимает, не стесняясь, при всех и уводит. Я протестую, не зная, в чем дело.

— Идем, идем, дорогая, — говорит он, увлекая меня за собой, — не продавай больше. Я ждал тебя. Темнело. И вдруг мне показалось, что ты исчезла, может быть погибла. Я кинулся сюда и все тебя не видел. Думал, что умру.

Грязь и холод нашей квартиры на Пантелеймоновской заставили нас искать новое пристанище. Но прежде чем сменить комнату, нам необходимо было раздобыть денег в уплату за разбитое Александром Степановичем зеркало наших хозяев. Александр Степанович ударил нечаянно по одной его створке бревном, принесенным из очередной дровяной экспедиции, и разбил вдребезги. Уехать из квартиры, оставив это как долг за нами, мы не хотели, так как в дальнейшем не собирались встречаться со своими хозяевами. Кроме того, переезд требовал некоторого количества денег. Поэтому мы копили по грошам, не забывая прицениваться на толчке к стоимости нужного куска зеркала.

Вскоре Александр Степанович нашел комнату на 2-й Рождественской у старушки учительницы, имевшей какое-то отношение к Дому литераторов. Комната маленькая, скудно обставленная — «студенческая», грязноватая, на пятом этаже, но зато светлая, с окном-фонарем на улицу. Переезд был несложен. Взяли у дворника салазки, в два фанерных ящика сложили наше имущество, а сверху положили большой портрет Веры Павловны. Александр Степанович вез салазки, я толкала их сзади...

Как-то в Петрограде — не помню в 1922 или 1923 году — мы шли мимо какого-то кинематографа и увидели у входа большую афишу: «Жизнь Гнора» — драма в стольких-то частях, с участием О. Фрелиха. И в скобках — по одноименной повести А.С. Грина.

— Вот-то чудеса! — воскликнул Александр Степанович. — Без меня меня женили. Интересно. Пойдем посмотрим. И какой ведь хороший, именно для кино, рассказ выбран.

Купили билеты и в приподнятом настроении вошли в зал. Первая часть сразу же нам не понравилась. О. Фрелих ходил в тропическом шлеме с вуалью, не соответствуя своим обликом ни Гнору, ни Энниоку. Драма велась в ложных, неестественных тонах. Дальше — хуже. Последнюю часть нам было просто неловко смотреть. Все в целом представляло собою антихудожественную вульгарную смесь южных, видимо кавказских, пейзажей, сентиментальных, вымышленных переживаний и современности. Как оплеванные, молча, мы вышли из кино. Грина никто не знал, а ему казалось, что все, выходящие из кино, смотря на него, думали: «Вот этот человек написал длинную повесть, которую противно смотреть». На следующий день Александр Степанович отнес в вечернюю «Красную газету» заметку, в которой требовал изменения заглавия «драмы» и снятия своего имени. В редакции были удивлены:

— Чего вам, Александр Степанович, беспокоиться. Все же это реклама!

— Я считаю такую рекламу оскорблением и предпочитаю обойтись без нее, — сердито ответил Грин.

Две поездки

Весной 1923 года в журнале «Красная нива» Александр Степанович напечатал «Блистающий мир». Это был для нас очень большой праздник: была завершена работа, начатая осенью 1921 года, очень трудная, так как он впервые вступал на путь создания произведения большой формы.

Александр Степанович получил за роман порядочно денег, которые в то время ежедневно меняли свою стоимость. Привез домой кучу бумажных ассигнаций. И сразу же, конечно, перед нами возник вопрос: что с ними делать? Хранить их не имело смысла, через месяц они могли иметь четверть своей стоимости.

Поехали посоветоваться с Верой Павловной. Она порекомендовала поменять их на золото, как делали тогда многие. В то время еще существовала так называемая черная биржа, и, по совету Веры Павловны, мы обратились к одному такому «биржевику» на Васильевском острове. Он обменял большую часть наших миллионов на сто тридцать рублей золотыми пятирублевками, то есть на двадцать шесть монет.

С Васильевского мы ехали домой на извозчике, и каждый из нас держал в руке кучу золотых монет, — нам так нравилось.

— Сейчас будем решать, что нам на это сделать, — сказал Александр Степанович, — вот только домой приедем... У меня уже на уме кое-что заиграло.

Приехали домой. Я накрыла стол белой скатертью и разложила пятирублевки золотым кругом, — вышло красиво. И Александр Степанович сказал:

— Давай сделаем из «Блистающего мира» не комоды и кресла, а веселое путешествие. Не будем думать о далеких завтрашних днях и сегодняшних нуждах, а весело и просто поедем на юг, в Крым. Ты никогда не была там, а я был и люблю его. Едем в Крым и пока не истратим всего этого блеска, не вернемся. Пусть это будет нашим запоздавшим свадебным путешествием. Согласна? Ну еще бы не согласиться!

Кое-что купили на бумажные ассигнации, кое-что оставили матери, жившей тогда в Лигове, и веселые поехали в Севастополь.

Поздно вечером подъехали к городу. Выйдя из вокзала, расположенного в амфитеатре домов, мы попали в душистый мрак южного вечера. Звезды сияли в черном небе, и как бы стремясь к ним, блестели огни домов, взбегающих на окружающие вокзал холмы. Остановились в гостинице против Инфизмета (Инфизмeт — институт физических методов лечения. — Прим. Н.Н. Грин.). На следующий день пошли осматривать город, первым делом Графскую пристань, где много лет назад Александр Гриневский был арестован за революционную пропаганду в царской армии и флоте. Александр Степанович показал мне Дом армии и флота, а затем — издали — тюрьму, где просидел почти два года. Знание севастопольской тюрьмы помогло ему в работе над «Дорогой никуда». Камень, через который пробивались Стомадор и Галеран, делая подкоп в тюрьму, был тот самый акманай, на котором лежит Севастополь.

Александр Степанович наслаждался Севастополем не меньше меня. Он говорил, что красота и своеобразие города вошли в него настолько, что послужили прообразом Зурбагана и Лисса.

Долго бродили по городу, смотрели на него и удивлялись — что в этом цветущем белом городе, легко взбегающем на прибрежные кручи, дает такое сильное впечатление? Все ли пережитое им, но не обугрюмившее его лица; улыбка ли мудрости и простоты, лежащая на нем...

А севастопольский базар тех времен! Живая картина! Под огромными зонтиками кучи разнообразнейших товаров; базар блистал сочной яркостью серебристо-разноцветных рыб, фруктов, овощей, цветов; а сзади, как фон, голубая бухта, где сновали или стояли на причале разные мелкие суда — от лодок до шхун с белыми, желтыми, розовыми парусами. Базар пел, кричал, завывал и по-южному беззаботно веселился. Какие голоса! Какие рулады торговцев и живописнейших торговок — песня, да и только! Казалось, весь город радуется существованию этой своей утробы. И — табак, на который с жадностью накинулся Александр Степанович. Табак, длинный, золотистый, душистый, тонко нарезанный, в длинных коробках... Продавали его главным образом черноглазые мальчишки лет тринадцати-четырнадцати. Сразу же купили его десять фунтов, чтобы «подольше вдыхать и вспоминать аромат прекрасного Севастополя», — говорил восхищенный Александр Степанович.

Нам после усталости, серости и скудности много лет голодавшего Петрограда, его вялого климата казалось, что и всем здесь так хорошо, как нам.

Как-то на берегу, у Графской пристани, встретили красивого молодого человека в тропическом шлеме. Оказалось, это старый знакомый Александра Степановича московский поэт Георгий Шенгели. Дня два всюду ходили вместе, а добрые отношения с ним остались надолго. Затем мы поехали в Балаклаву, любезную сердцу Александра Ивановича Куприна, а оттуда на пароходе — в Ялту.

И опять целые дни мы бродили по городу, побережью, как козы лазали по холмам, ездили на лошадях в Ливадию, Алупку, к водопаду Учан-су. И так как в эти счастливые дни у нас не хватало времени и сил даже газету прочесть, то случившееся было для нас полной неожиданностью: Александр Степанович, зайдя вечером в погребок за белым вином, вернулся в большом возбуждении, с газетой в руке.

— Керзон предъявил нам ноту, — взволнованно сообщил он, — должно быть, в ближайшие дни начнется война. Город в панике; все автомобили нарасхват. Я пойду искать какую-нибудь машину, а ты быстренько соберись в дорогу. Немедленно возвращаемся в Москву. Часа через три, когда у меня уже все было готово к отъезду, вернулся Александр Степанович, уставший и нервный, машины не достать, все разобраны теми, кто лучше знает Ялту или давно живет в ней. Бегут и старожилы и курортники. Наутро в одном из гаражей обещали ему два места в грузовой машине.

Тревожно провели ночь и рано утром были у гаража. Большая толпа желавших уехать уже ждала машины. Все волновались; слухи, один другого страшнее, переходили из уст в уста. А самое главное было уехать из этого прекрасного уголка, лежавшего в восьмидесяти километрах от железнодорожной станции, возле которой нам, конечно, не будет так страшно.

Поезда отходили непрерывно. Несмотря на большое скопление людей, был хороший порядок, и мы, получив билеты и сев в поезд, свободно и спокойно вздохнули. Теперь мы радовались, что не попали в «мешок». В Москве Александр Степанович написал рассказ «На облачном берегу» — отзвук нашего путешествия.

В феврале 1927 года Александр Степанович заключил с издательством «Мысль» Вольфсона договор на издание Полного собрания сочинений. Не зная еще тогда, что мы попали в руки к ловкому и прожженному дельцу, причинившему нам в дальнейшем много горя, мы наслаждались деньгами и мечтами. Март и апрель провели в подборке и розыске материалов для книг, а в мае надумали снова съездить в Ялту, очарованье которой еще не ушло из нашей памяти. В середине мая поехали. Ялта была битком набита курортниками, и мы достали лишь огромную, сырую, не очень уютную комнату в доме, стоявшем в парке. Теперь, уже немного зная Ялту, мы не торопились, не горели, а тихо радовались. Решили осмотреть окрестности.

Наняли сановитого бородатого извозчика Николая, имевшего хорошую парную коляску, договорясь с ним о местах и о сроках поездок. По вечерам, умиротворенные и усталые, возвращались мы обратно. Николай рассказывал нам всякие страшные истории, но рассказы его воспринимались ухом, а не сердцем, которое радовалось окружающей красоте.

Я всегда любила езду на лошадях, неторопливую, без скучного запаха бензина, под мерное цоканье копыт и пофыркиванье лошадей. Александр Степанович тоже быстро обрел вкус и охоту к этому виду передвижения. Вечерами он любил посидеть в малолюдном винном погребке, расположенном в уступе скалы; через небольшие высоко посаженные окна погребок таинственно освещался лучами заходящего солнца. Посидит час-полтора, потягивая любимое белое вино, просмотрит газету. Так прожили мы три недели; перед отъездом домой решили съездить в дом отдыха московского ЦКУБУ. Как-то в Ялте мы встретили знакомых оттуда и пообещали навестить их. Дом отдыха находился километрах в одиннадцати от Ялты, в сторону Севастополя.

— Поедем на лодке, — предложил Александр Степанович, — не торопясь, с отдыхом, мы часа через четыре доплывем. Лодочника не возьмем, вспомним старину — сам буду грести, а ты — править.

Так и сделали. Оставив залог за лодку, поплыли; часто приставали к берегу, осматривали красивые места. Через четыре часа пристали к месту, где был дом отдыха, расположенный довольно высоко над пляжем. С помощью каких-то курортников вытащили лодку на берег и пошли наверх. Встретили радушных знакомых, все осмотрели, переночевали, но в доме нам не понравилось: много людей, распорядок, дисциплина, различные процедуры, отсутствие легкой простоты — все это не прельстило нас, привыкших жить замкнуто и просто. Теперь, старая, я понимаю удобство таких домов, дающих возможность отдохнуть от всяких домашних и служебных забот, но тогда мы играли своими днями, и это было нам дороже и интереснее.

Накануне отъезда из Ялты пошли последний раз погулять по улицам и на одной из них — тихой и зеленой — увидели дом: за чугунной оградой в глубине скромного, но изящного цветника, на фоне подымающихся сзади широких деревьев небольшого сада, стоял каменный одноэтажный коттедж с высокими зеркальными окнами, увитый по углам и у подъезда мелкими красными и белыми розами. Высоко на фронтоне большими буквами надпись:

«Вилла Молли»

— Смотри, смотри! — воскликнул Александр Степанович, жадно рассматривая его. — Как хорош, мало — хорош, — прекрасен! Вот бы нам такой! «Вилла Молли» — это же наш дом, он по ошибке чужой! Как я хочу такой...

С этой новой мечтой поехали мы на следующий день на пристань. Погода была ветреная. Маленький допотопный колесный пароходик «Феликс Дзержинский» мотало во все стороны. Пассажиры быстро укачивались, стонали, лежали в каютах и на палубе, перевешивались через борт и снова стонали. Александр Степанович не страдал морскою болезнью, это он знал еще по плаванию в Александрию. Оказалось, и меня не укачивает, и мы вдвоем сидели в буфете за столиком, ели и пили чай. Пароход так пыхтел, кряхтел и чем-то звенел, что казалось — он развалится. Но не развалился-таки, а дотащил нас до Феодосии. По приезде у Александра Степановича был приступ малярии.

Мечта о прекрасной «Вилле Молли» не уходила от нас. Рассчитывая на будущие блага, мы ходили по Феодосии, присматривая для себя дом.

К сожалению, мечты не осуществились. Это была последняя наша поездка по Южному Крыму, полная радости и бездумья. Дальнейшая жизнь уже не баловала нас.

Переезд в квартиру

Литературные дела Александра Степановича в 1923 году были в расцвете. Печатался первый роман, маленькие журналы и газеты просили рассказы. В тот год Александр Степанович написал много хороших новелл. Завелись деньги, и мы решили обзавестись собственной квартирой.

— Поживем по-человечески, — говорил Александр Степанович, — и возьмем к себе твою мать, хватит ей жить одиноко. Человек она умный, деликатный, будет у нее своя комната, друг другу мешать не будем. Я этому очень обрадовалась. Маму крепко любила, но и думать не думала, что она когда-либо сможет поселиться с нами, считая, что Александр Степанович — человек нелюдимый, что всякий посторонний, хотя бы и близкий, будет ему, как царапина. К моей радости, оказалось — нет. Начали искать квартиру. Как-то наша квартирная хозяйка посоветовала: «Да вы посмотрите квартиру под нами, в четвертом этаже».

Это была большая, в семь комнат, квартира без стекол, без нескольких дверей, с грязными рваными обоями, разрушенной плитой и ванной. Фасадная часть ее, выходившая на север, была мансардного типа, и, хотя комнаты там были в лучшем состоянии, Александр Степанович сразу ее отверг.

— Перекрытия будут всегда давить на психику, — сказал он, — кроме того, хочется иметь в квартире солнышко, как ни мало его в Петрограде, а все другой раз к нам заглянет. Возьмем юго-западную сторону.

Так и порешили. Нашли рабочих, с ними все осмотрели и обсудили. Одну дверь нужно было наглухо заложить, тогда получалась изолированная квартира в четыре комнаты: одна — рабочая Александра Степановича, вторая — моя и наша спальня, третья — маме, а четвертая, большая, полутемная, — столовая. Кроме того, нам отходила кухня и ванная. Ход был один — черный. Можно было бы иметь и парадный, но общий с другой квартирой. Александр Степанович от этого категорически отказался: — Пусть будет немного неудобно, но отдельно. Балов и приемов нам не устраивать, а друзья нас и по черному ходу найдут.

Блаженно-суетливые дни строительства наступили для нас. Тут я впервые увидела, что Александр Степанович живописно хозяйственен. Денег у нас было немного, отделать квартиру мы могли только скромно, но это «скромно» он хотел сделать приятным и уютным, не жадничал, не волновался, не суетился попусту. Вдвоем мы ходили покупать обои, стекла, дверные ручки, гвозди, краски — словом, все, что требовали рабочие. Александр Степанович выбрал для своей комнаты серебристо-серые обои, блестящие, без отчетливого рисунка, и широкий к ним бордюр в темно-синих орнаментах, такие же гладкие светлые маме и в столовую, только бордюры разные, а мне он выбрал белые в широкую голубую полоску. Управдом сетовал: лишнее тратите, но Александр Степанович говорил ему: «Не каждый день чинишь квартиру, пусть она будет на веселом фундаменте». Через месяц все было закончено. Когда мы вошли в отремонтированную, прибранную от строительного мусора квартиру, то увидели, что приобрели просторное, светлое, залитое солнцем жилье.

— Теперь поедем за матерью, — сказал Александр Степанович.

На следующий день поехали в Лигово, два дня собирали и укладывали ее имущество. Александр Степанович поехал в Петроград с нагруженными подводами, а мы поездом. Через несколько часов он, веселый и возбужденный, выгружал привезенное и переносил вместе с рабочими наверх. Были мы в тот день веселы и легки душой. Мама уже успела испечь в новой духовке аппетитный пирог на новоселье. Угостила рабочих, Александр Степанович дал щедрое «на водку», — они ушли, радостно пожелав нам всех благ, а мы уселись в новой столовой за первый обед в первой своей квартире. На другой день началась расстановка вещей. В небольшую, с одним тупым углом, комнату Александра Степановича был поставлен письменный стол отца, кресло, небольшой шкаф для книг, которых у нас, кроме собственных Александра Степановича, в то время еще не было, и несколько стульев.

— Попробую писать за письменным столом, хотя и не люблю этого, — говорил Александр Степанович, — но приятно — своя комната для работы.

Прошло еще несколько дней, и Александр Степанович пришел домой какой-то возбужденный и огорченный. Зовет меня спуститься вниз. На площадке третьего этажа лежит разбитое вдребезги большое трюмо в старинной золоченой раме, а около него стоят два дядьки с видом весьма смущенным.

— Вот нес тебе, и так глупо получилось, а я обрадовать тебя хотел.

Мужики чешут затылки и начинают оправдываться.

— Чудаки, я же вас и не виню, никого не виню. Случай, и все тут...

Оказывается, кто-то бросил сверху кошку, она упала прямо на голову переднего дядьки. Он от неожиданности споткнулся, и зеркало выскользнуло из рук...

Стали готовиться к зиме, купили дрова, уголь, вставили вторые рамы, у мамы в комнате был камин, дождливыми осенними вечерами уютно сиживали около него, радуясь своей крепости-квартире.

Александр Степанович начал писать «Золотую цепь», делая пока заметки к ней; написал несколько новелл. Как-то приходит домой очень радостный и дает мне пакет. Это был напечатанный на машинке экземпляр «Кораблей в Лиссе». Этого рассказа я не знала, и он прежде мне о нем ничего не говорил. Рассказ был написан еще в 1918 году, отдан в редакцию какого-то журнала, вскоре переставшего существовать. Видимо, в редакции его размножили на машинке, и теперь Александр Степанович нашел экземпляр у знакомой.

— Это один из моих лучших рассказов, — радовался Александр Степанович, — было бы жаль, если бы он пропал бесследно, так как вторично такого рассказа не напишешь.

В этот же год, как-то идучи по Николаевской улице, мы встретили очень элегантного пожилого гражданина. Александр Степанович познакомил меня с ним, это был редактор журнала «Аргус», кажется Нелидов. Александр Степанович стал просить его разыскать в материалах, хранящихся у него, данный в редакцию тоже несколько лет назад рассказ «Ива». Тот пообещал это сделать, но рассказа мы так и не получили, хотя Александр Степанович наведывался к Нелидову не раз. Александр Степанович очень сожалел о потере рассказа, по его словам — неплохого, не хуже «Кораблей в Лиссе», и так интересно передавал сюжет его, что мне захотелось прочесть этот потерянный рассказ.

— Я напишу новую «Иву», — сказал Александр Степанович. И правда, вскоре написал рассказ «Ива», впоследствии помещенный в сборнике рассказов «На облачном берегу».

— Он не так хорош, как тот, первый, — говорил Александр Степанович. — Никогда себя не повторишь, но некий аромат, лишь аромат того, в нем сохранен.

1922—1924 годы были наиболее плодотворны у Грина. Пламя творчества горело ровно, сильно и спокойно. Иногда даже как бы физически ощутимо для меня. В эти годы Александра Степановича любезно встречали в редакциях и издательствах. Мы пользовались плодами этого хорошего отношения, жили покойно и сытно, но Александр Степанович начал втягиваться в богемную компанию, и это привело нас к переезду на юг.

Часть II. Переезд в Феодосию

Итак, мы решили переехать в Крым. Надо было выбрать город. Из поездки 1923 года мы вынесли отчетливое впечатление, что жизнь в Севастополе, Ялте, вообще на южном берегу — не для нас. Нам нужен был небольшой тихий городок на берегу моря.

Александр Степанович предложил Феодосию. Он смутно помнил ее со времен юности, когда несколько месяцев просидел в феодосийской тюрьме. Стали разузнавать. Встретили каких-то железнодорожников, те рассказали о Феодосии, как о тихом, очень дешевом сонном городке. Это нам понравилось.

Вскоре мы услышали, что приехал в Петроград крымский поэт М.А. Волошин. Александр Степанович решил съездить к нему и еще порасспросить. Оказалось, что М.А. Волошин не только крымский, а даже почти феодосийский, — живет в Коктебеле, местечке километрах в восемнадцати от Феодосии. Но из беседы с ним Александр Степанович ничего не вынес, кроме того, что вопреки ужасам, рассказываемым Волошиным о Феодосии, решил поселиться именно в ней.

Собрали семейный совет. Квартиру, которую мы так любовно отремонтировали, мы надеялись при помощи управдома продать, так как приличная квартира в то время уже являлась ценностью. Кроме того, Александр Степанович задумал съездить в Москву, чтобы добыть в редакции газеты «На вахте», где он часто печатался, бесплатные билеты на переезд в Крым и перевозку багажа. Решив все так, как мы думали, идеально, на следующий же день приступили к осуществлению своих планов. Позвали скупщиков. Шум и галдеж стояли в квартире часа по три в день. И когда мы, усталые от всего, замыкали наконец дверь, стук в нее продолжался до тех пор, пока мы не стали вывешивать записочку: «Никого нет дома».

Через неделю Александр Степанович и мама, усталые от ежедневной сутолоки и разговоров, стали все спускать за гроши, дабы скорее кончить. Управдом тоже что-то затягивал с продажей квартиры, говоря, что хочет найти хорошего покупателя. В результате у нас на руках оказалось очень немного денег, значительно меньше, чем мы ожидали.

Александр Степанович рыскал по редакциям, собирая авансы. Съездил на два дня в Москву, раздобыл билеты до Феодосии. Это нас очень подбодрило, так как, соприкоснувшись с перекупщиками, мы поняли, что надежды на порядочные деньги не оправдаются.

И все же, несмотря ни на что, мы все трое были полны блаженного нетерпения. Казалось нам, что все тяготы жизни останутся здесь, в Петрограде.

Наступало 6 мая (по старому стилю 23 апреля). Этот день Александр Степанович выбрал для отъезда: «23» — его любимое число. Накануне вечером поехали прощаться с Верой Павловной и Горнфельдом.

Все сложено, зашито, обвязано. Собираю последние мелочи в дорогу, мама допекает пироги, Александр Степанович перебирает свои бумаги, грудкой сложенные им на окно. Многое рвет и бросает в печь. В это время приходит попрощаться услышавший от кого-то о нашем отъезде на юг доктор Студенцов. Это старый-старый знакомый Грина, изредка бывавший у нас. Александр Степанович относится к нему дружески, тепло. Усаживаемся за последнее — «на дорожку» — чаепитие с горячими пирожками. Затем Александр Степанович завертывает рукописи в газеты, — получаются два разной величины пакета. Укладывает их в свой дорожный сак, но оба они в нем не помещаются. Я хочу перепаковать их на более мелкие части, тогда будет удобнее уложить, но Александр Степанович не соглашается:

— Вот еще, снова развязывать, возиться, пусть сак не закрывается, мы ручки веревочкой свяжем.

— А это что — твое письмоводство? — спрашивает Студенцов.

— Да, пожег кое-что ненужное, а это оставил, жаль жечь. Да, вот что, Николай Павлович, сделай одолжение, забери этот небольшой пакет, похрани его у себя. Мы же будем приезжать в Петроград и тогда заберем его, или ты вышлешь его нам почтой. Не затруднит это тебя? Студенцов с искренним удовольствием согласился сохранить у себя пакет. Александр Степанович передал ему меньший, перевязанный веревочкой, пакет с рукописями. Студенцов тепло попрощался с нами и ушел. Следом пришел дворник, нанимавший извозчика, а за ним поэт Пяст и люди, купившие оставшуюся мебель. Последняя суета, и мы едем на Октябрьский вокзал. Едем с легкой душой. Багаж наш невелик — пудов пятнадцать на троих, сдаем его в багажный вагон; в руках только три саквояжа да корзинка с едой. 10 мая 1924 года. Ранним утром подъезжаем к Феодосии. Первое впечатление приятное. Вокзал невелик, изящен. Пряно пахнет морем и цветущими белыми акациями. Мы на юге, навсегда.

Поселяемся во втором этаже гостиницы «Астория», напротив вокзала и моря. Оно видно из большого окна нашего номера, оно — синее-синее, не как северное — серо-зеленое. Под окном шумит толпа идущих с вокзала, на вокзал, с базара. Несут корзины с продуктами, судаков за морды, кур, пучком связанных за ноги, вниз головой.

— Вот чертовский народ, хотел бы я потаскать их так, что бы они тогда запели, — сказал Александр Степанович. Идем втроем на базар. Он живописен и весел, как все южные базары, но, конечно, не так красив, как севастопольский. Дешевизна его нас потрясает. Мама удовлетворенно вздыхает, она впервые на юге: «Да, тут жить, слава богу, можно!»

Прожив недели две в гостинице, стали искать комнату. О квартире, как мы соображали по наличному капиталу, пока не приходилось думать. Деньги, несмотря на дешевизну, таяли, как снег весной. Нашли недорогую комнату вблизи от моря, заплатили за два месяца вперед и зажили своей новой южной жизнью.

Первые дни жизни в Феодосии

Комната наша низкая, довольно большая, неуютная, с окнами в уровень тротуара — домик стоял на склоне холма (Симферопольский пер., 4). Непрезентабельно было наше первое жилье на юге, зато дешево, и у хозяйки было милое, усталое, немолодое лицо. Впоследствии эта хозяйка наша, Елизавета Корнеевна Макарова, и сосед — жилец Григорий Демидович Капшученко стали преданными нам людьми и в тяжелые минуты облегчали, как могли, нашу жизнь, всегда относясь к Александру Степановичу с чувством глубокого уважения и любви. Мы целые дни бродили по городу и окрестностям, забредали на совсем дикие берега, густо заросшие сухой, жесткой травой, часами валялись там, наслаждаясь одиночеством, острым запахом и ненадоедающим плеском морской воды. Домой приходили только есть и спать. Александр Степанович стал смуглее, хотя загар к нему почти не приставал. Так мы гуляли с месяц, пока однажды Александра Степановича не затрясла лихорадка. Приглашенный врач, узнав, что Александр Степанович в молодости, во время пребывания в Баку, болел малярией, категорически запретил ему лежать на солнышке и купаться. Через несколько дней приступы малярии закончились, но с тех пор Александр Степанович стал очень чувствителен к резкому охлаждению, приступы в той или иной форме возобновлялись при малейшей неосторожности. Наши деньги стали подходить к концу. Надо было ехать в Москву. Не хотелось. Но на письма в «Огонек», «Красную ниву», «На вахте», «Прожектор» с просьбой прислать авансы ответа мы не получали.

Поехали в Москву. Александр Степанович повез несколько рассказов для «Красной нивы» и других журналов. В Москве добыли денег и, вернувшись, решили искать небольшую квартиру, чтобы зажить не бивуачно. Вскоре неподалеку от прежнего нашего жилья мы нашли небольшую, в три комнаты, квартирку (Галерейная, 8), купили кое-что остро необходимое и зажили, как нам хотелось. Теперь у нас была довольно большая полутемная столовая, комната побольше для работы Александра Степановича (в ней же мы и спали) и совсем крошечная — для мамы, а внизу — шесть ступенек — большая, низкая, разлаписто живописная кухня. Если Александр Степанович работал поздно вечером, он уходил из кабинета в столовую, чтобы не мешать мне курением. Через несколько месяцев нам удалось присоединить к нашей квартире еще одну совсем изолированную комнату, которая стала рабочей комнатой Александра Степановича.

Александр Степанович, как только мы получили эту комнату, сделал хороший ремонт во всей квартире. Это было удивительным свойством Александра Степановича: где бы мы ни поселялись, он обязательно хотел привести помещение в порядок, не жалея денег на ремонт. Когда ему кто-либо говорил: «Зачем свои деньги тратите, дом жактовский, правление обязано это сделать». «Может быть, и обязано, — отвечал Александр Степанович, — но когда-то это еще будет, да и как, а я ремонтирую для своего жилья и удовольствия». В новой квартире Александр Степанович провел электричество; многие тогда еще в Феодосии жили с керосиновыми лампами, нам же, привыкшим к хорошему свету в Петрограде, казалось это неудобным.

В этой квартире мы прожили четыре хороших, ласковых года.

День в Феодосии

Люблю ясную, душистую свежесть крымского утра, так непохожую на грустную задумчивость вечера. Поэтому встаю рано, часа в четыре. Александр Степанович еще спит. Иду в его кабинет. (Если это до 1928 года, то мы живем на Галерейной улице, дом 8, против почты. Позже, по ноябрь 1930 года, по Верхне-Лазаретной улице, 7, — угловой дом, угловая квартира.)

«Кабинет» — звучит внушительно. В действительности это небольшая квадратная комната с одним окном на Галерейную улицу. Убранство ее чрезвычайно просто и скромно. Мы с Александром Степановичем всегда мечтаем о красивых домах, красивых вещах, об уютном комфорте. За неимением денег удовлетворяемся опрятной простотой и не горюем. Направо от входа, в углу, у наружной стены стоит небольшой старенький ломберный стол. Стол Александр Степанович купил сам и, хотя он не очень удобен для работы, другого не хотел. — Писатель за письменным столом — это очень мастито, профессионально и неуютно, — говорил Александр Степанович. — От писателя внешне должно меньше всего пахнуть писателем.

На столе квадратная, граненая, стеклянная чернильница с медной крышкой. Она из письменного прибора моего отца; подарена мною Александру Степановичу в первый год нашей совместной жизни. Весь прибор он не захотел взять из тех же соображений, по каким пишет на ломберном столе. Но с удовольствием взял чугунную собаку: «Она со мной имеет некоторое сходство». (Александр Степанович считал, что почти каждый человек имеет сходство с каким-нибудь животным, птицей или предметом. И сам он, несомненно, походил на этого чугунного пойнтера. Недаром его любимое домашнее имя было: «Соби», «Собик», «Пес». Меня он звал котофей, или «котофеич, который ходит сам по себе», или Дези.) Электрическая лампа со светло-зеленым шелковым абажуром на бронзовом подсвечнике, простая ручка, которой Александр Степанович всегда писал, красное мраморное пресс-папье, щеточка для перьев и пачка рукописей — вот и все на письменном столе Александра Степановича. На стене над столом фотография его отца Стефана Евзебиевича Гриневского (в просторечии — Степана Евсеевича), красивого поляка с большим лбом и окладистой седой бородой. Старинная немецкая цветная литография «Кухня ведьмы» под стеклом и несколько старых литографий. Кипу их Александр Степанович купил на толчке в Москве. Они изображали какое-то путешествие к южно-азиатским островам. Александр Степанович любил их рассматривать и хранил. Несколько экземпляров окантовал под стекло и повесил в спальне. Литографии были хороши, навевали томительно сладкие мысли о неизвестных странах, о прекрасной, наивной, дикой жизни среди природы. Одну из них мы особенно любили. На ней был изображен полуразрушенный форт. Одинокое дерево приютилось у его стены. Вдали, тихое, лежит море. Смотря на литографию, чувствуешь жаркий июльский день, камни белы от солнца, сухая трава колюча и ароматна, прибрежная волна чуть лижет берег и, отступая, слегка шуршит галькой. Остров пахнет морем.

Впоследствии Александр Степанович описал этот форт в своем незаконченном романе «Недотрога». В стене, слева от стола, — шкаф. Там лежат книги, которые Грин покупает при малейшей возможности. Преимущественно беллетристика, русская и переводная.

Идти в книжный магазин — наша радость, которую мы не можем позволить себе часто. В Феодосии две книжные лавки. В обеих нас знают и придерживают для нас новинки. Там мы нашли «Зеленую шляпу» Майкла Арлена, которая очень нравилась Александру Степановичу, «Мартина Эрроусмита» и «Главную улицу» Синклера Льюиса, «Где рождаются циклоны...» Луи Шадурна, книгу, остро и нежно пленившую Александра Степановича. Из нее взят эпиграф к «Бегущей по волнам». Там нашли «Могилу Тутанхамона», в старье — «Путешествие в Южную Америку» Ионина, скирмонтовское издание Эдгара По и многое другое. Под книжными полками узенькая дешевая кушетка. У стола с одной стороны полукруглое рабочее кресло, с другой, у окна, — клеенчатое, мягкое. На окне белые полотняные портьеры, и яркое солнце дня умеряется их белизной.

Все в комнате, да и во всей квартире, куплено самим Александром Степановичем. Он был хозяин дома, за это он уважал себя, этого раньше он не переживал и этим наслаждался. Он как-то, смеясь, говорил, что его жизненный идеал — шалаш в лесу у озера или реки, в шалаше жена варит пищу, украшает шалаш и ждет его. А он, охотник-добытчик, все несет ей и поет ей красивые песни.

Александр Степанович ходил по распродажам, толчку, все время что-нибудь выискивая.

Как-то, после очередной поездки в Москву, Александр Степанович подъехал к нашей квартире на возу, украшенном стареньким узким буфетом, пузатым гардеробом и другими вещами. Он сиял от удовольствия, рассказывая, где, как и за сколько купил каждую вещь, гордясь своим умением и практичностью, требуя и от нас высокой оценки этих своих качеств.

...Так вот, проснувшись рано, я первым делом иду в комнату Александра Степановича. Вчера он работал допоздна. По полу и по столу раскиданы окурки, пепел.

Воздух кисло застоявшийся. Распахиваю окно, собираю окурки и пепел, мою пол и, вымыв, снова разбрасываю окурки по полу, но в меньшем количестве, чем прежде. Александр Степанович не разрешает, чтобы его комната убиралась, чтобы в ней мылся пол. Не потому, что он неопрятен, но он жалеет меня. Ему кажется, что мыть пол — труд для меня непосильный. А для меня это не труд, а радость. Зато когда Александр Степанович придет в комнату, пол будет сух, воздух чист — в окно веет запахом моря.

Затем идем с матерью на базар. Это наша ежедневная необходимость и мое удовольствие. Пестрая переливчатость, звонкоголосость, шум и дух южного базара, всегда живописного, доставляют мне веселую радость. Перед уходом мы заготавливаем самовар, он быстро закипает. Ко времени нашего возвращения Александр Степанович чаще всего уже на ногах, моется, курит у себя. Или же я бужу его, принеся к постели стакан крепкого душистого чаю. Александр Степанович очень любил чай, хороший, правильно и свежезаваренный на самоваре, в толстом граненом или очень тонком стакане. Любил, чтобы чай был не только хорош, но и красив. Он был его подсобным рабочим средством. В те годы в Феодосии трудно было доставать чай. Пользуясь поездками в Москву, я привозила несколько фунтов хорошего чаю, но его никогда не доставало от поездки до поездки. Поэтому как только я узнавала, что в каком-либо феодосийском магазине появился чай, летела туда и всеми правдами и неправдами покупала его, на сколько хватало денег.

Больше всего Александр Степанович любил чай утром, после первой папиросы.

Часов в девять, а иногда и позже — завтрак. Горячее мать быстро подогревает или жарит внизу в кухне. Если он не писал утром, то мы втроем плотно завтракали в семь часов, часов в одиннадцать — легонько, второй раз, в два-три обедали, в пять часов — чай с булочками, печеньем, сладким и вечером, в восемь часов, негромоздкий ужин — остатки второго от обеда, кислое молоко или компот, а иногда только чай с бутербродами. Мать моя была отменная хозяйка и кулинарка. Она умела так вкусно, сытно, изящно накормить, как я нигде и никогда не ела. При наших, часто очень скудных, материальных возможностях это было великой поддержкой, так как благодаря вкусному столу мы не так остро чувствовали свою нужду.

Большой лакомка и гурман Максимилиан Волошин, бывая у нас, говорил матери, смакуя ее кушанья, что такого он и в Париже не едал. Это в его устах была высшая похвала. Мы с Александром Степановичем, помотавшись в Москве или Ленинграде по ресторанам, столовым Союза писателей или Дома ученых, только и мечтали, как бы скорее вернуться домой к маминым супам, маринованным селедочкам, запеченным кашам, пирогам и пирожкам. «К желудочным, — как говорил Александр Степанович, — удовольствиям».

Если Александр Степанович утром писал, то до обеда он редко куда выходил, разве только за газетой. Обычно полеживал в спальне или выходил покурить на скамью перед кухней. Двор был очень большой, заросший акациями и цветами. Около скамьи росла, когда мы переехали, жалкая обломанная акация с оборванной корой. Александр Степанович стал ухаживать за ней, замазал глиной с навозом ссадины на коре, окопал и поливал ее. Акация через год стала поправляться и из жалкого заморыша сделалась славным деревцем. Если Александр Степанович утром не писал, то часов в восемь мы с ним, забрав книжки, рукоделье, газету, шли на широкий мол. Побродив по нему взад и вперед, усаживались на бревнах или на камнях, лежащих недалеко от воды, и проводили часа два-три, читая, тихо разговаривая, а иногда молча. Реже ходили за Сараполь, на девственный берег моря, так как всегда было жарко возвращаться. Изредка ходили на волнорез, к карантину. Но там Александр Степанович не любил бывать — на берегу возились купающиеся, визжали, хохотали, бегали. Александр Степанович любил у моря тишину, звуки моря, порта, а не курортный шум. На пляж в Феодосии не ходили, Александр Степанович не выносил курортной раздетости, особенно пропагандируемой в те годы в Феодосии.

Летом Александр Степанович всегда ходил в суровом или белом полотняном костюме, или в темно-сером люстриновом, который он очень любил. Когда мы ездили в Коктебель, где раздетость мужчин и женщин доходила до крайности, Александр Степанович особенно подтягивался и меня просил надевать самое строгое платье.

Мы с ним почти всегда были единственными одетыми людьми, кроме разве художника Богаевского, также весьма щепетильно относившегося к беспорядку в одежде. Нам нравилось видеть гримасы или скрытый в глазах смех раздетых гостей Макса Волошина при виде нас, сугубо городских, провинциальных, даже в чулках, — подумайте! Александр Степанович не любил модных тогда платьев до колена, и я носила платья чуть ниже половины голени. Это тоже нередко вызывало женский смех.

Александр Степанович по характеру своему был молчалив и сдержан. Мы часто разговаривали так, что наш разговор звучал, как птичий. В Феодосии называли нас «мрачные Грины». На самом деле мы никогда не были мрачны, мы просто очень уставали от светских разговоров, переливания из пустого в порожнее. Городок интересовался — живет писатель. А как живет, никто не знал.

Дома же у нас иногда было так весело и хохотливо, что никто бы не назвал нас мрачными. Бывали, например, дни, когда мы друг с другом и с матерью говорили непритязательными стихами, при этом отвечать нужно было с наивозможнейшей быстротой. Зато когда Александр Степанович писал, в квартире царила полная тишина. Сначала он протестовал против нее, говоря, что ему никто и ничто не мешает, что он привык работать в шуме меблированных комнат или общих квартир, что мы должны жить в эти часы, как обычно, не думая о нем. Мы и жили, как обычно, но только двери закрывали тихо, каблуками не щелкали по полу, стульями не гремели, немногочисленных наших знакомых отучили приходить в рабочие часы Александра Степановича, а посторонних случайных людей дальше кухни не пускали. Кухня от его комнаты находилась далеко.

Небольшие рассказы Александр Степанович, предварительно тщательно и глубоко обдумав, писал без подсобных черновиков, набело, потом — по окончании — исправляя только некоторые фразы, слова. Большие рассказы, как «Крысолов», «Фанданго», требовали черновиков, переработки. Романы всегда вначале давались Александру Степановичу трудно. «Не могу найти вход в русло», — говорил он.

Особенно тяжело далось начало «Бегущей по волнам». Александр Степанович писал «Бегущую» немногим более полутора лет; начал приблизительно в январе — феврале 1925 года, а закончил к осени 1926-го. Начал «Бегущей» было около сорока. Это единственный его роман, где начало рождалось в таких муках. Некоторые из вариантов были прекрасны, но что-то в них не нравилось Александру Степановичу, другие не отвечали задуманному сюжету. Первое начало было с безрукой статуей Венеры, найденной на побережье, о легендах, тесно сплетавшихся с действительностью. Несбывшееся и Сбывшееся реяло над ним, но не оформлялось в нечто воедино слитое, чем явилась «Бегущая по волнам» впоследствии. Варьировал Александр Степанович бесконечно. Он говорил, не дочитав иногда очередное написанное: «Ничего не стоит. Дрянь!! Понимаешь, как важно в романе, да и в рассказе — начало, хорошее начало, продуманное и стройное. Оно, незримо для читателя, определяет конец, без скрежета недодуманности. Так как я пишу вещи необычные, то тем строже, глубже, внимательнее и логичнее я должен продумывать внутренний ход всего. Фантазия всегда требует строгости и логики. Я менее свободен, чем какой-либо бытописатель, у которого и ляпсус сойдет, покрывшись утешением: «Да чего в жизни не бывает!» У меня не должно быть так. Этого не происходило, на взгляд обывателя, но произошло, и именно так, единственно только так, как должно было, для читателя, в душе которого звучит то же, что и в нашей душе. Всякий выход за пределы внутренней логики даст впечатление карамельности или утопичности или просто: "Ишь, врет как сивый мерин"».

Как-то однажды, сидя на берегу, под шум прибоя, мы лениво перекидывались словами о том, что К.П. Калицкий обиделся на Александра Степановича. А дело было так: Александр Степанович разговаривал с Калицким о чем-то по телефону; Калицкий сказал о своей приближающейся старости (было ему уже за пятьдесят лет). Александр Степанович, нимало не сумняшеся, в ответ: «Да какая там приближающаяся. Уже пришла!» Калицкий и обиделся. С этого наш разговор перешел на старость вообще, — что многие доживают до глубокой старости, ни разу не получив от жизни то, что утолило бы их душу. Так их душа, выглянув в мир, увядает, не расцветя. Другие же на все на своем пути бросаются жадно, непрерывно ошибаются и тоже неудовлетворенные, неутоленные уходят из жизни. Третьи боятся ошибиться и проходят мимо своей судьбы...

Прошло недели две, и как-то Александр Степанович позвал меня к себе и стал читать. Чем дальше читал он, тем больше казалось, что с души моей сходит какая-то грубая кожа, что я становлюсь старше и мудрее. Я заплакала. Александр Степанович рассказывал: «Представь себе, этот разговор сконцентрировал все давно лежавшие в глубине сознания мысли о Несбывшемся. Я писал это начало в самом холодном, рассуждающем трезво и логично, состоянии ума и души. Эта мысль свойственна моей душе, но лежала в темноте. Разговор вынес ее на свет, укрепил и оправдал. И, только читая, я взволновался, словно нашел те четыре строки стихотворения, что ложатся в сердце навсегда. Короли мы, что можем иметь такие минуты!»

На следующий день Александр Степанович принес на кухню кипу неудавшихся начал «Бегущей по волнам». Это было не все, но большая часть. Положил их в горячее жерло печи, посоветовал матери поджарить ему на этом топливе яичницу.

Итак... Посидев на берегу, возвращаемся домой. Самовар кипит на столе. Если мы в достатке, то на столе варенье и какое-либо домашнее вкусное печенье. А то Александр Степанович прихватит по дороге торт. Он знает, что я сладкоежка, и часто балует меня. Если денег мало — то поджаристо подсушенные из простого серого хлеба сухарики и сахар. Мы с матерью пьем чай в столовой. Александр Степанович набирает варенья, несколько печенинок, стакан с чаем и уходит к себе. Он не пишет в это время дня, просто любит побыть один. Или развлекается: он любит мысленно играть в карты, особенно в азартные игры. Для отдыха ума и вместе с тем какой-то гимнастики его он выдумывает беспроигрышную систему игры. Он как-то с увлечением разъяснял мне некоторые придуманные им системы, но я, поняв, быстро их забывала. Испробовать эти системы на игорном столе Александру Степановичу не удавалось. Никогда у нас не было для этого достаточно денег. Если же и появлялось некое их небольшое излишество, то Александр Степанович отправлялся в бильярдную гостиницы «Астория» в Феодосии и там большей частью проигрывал их своему излюбленному партнеру, маркеру, некоему Владимиру Ивановичу.

Вечер. Мы опять на берегу, — слушаем, как тяжело бьются волны о камни мола, и наслаждаемся острым запахом моря или бродим по темным тихим улочкам и переулкам Феодосии. В темноте и тишине они кажутся нам необыкновенными, вдали шумит и сверкает порт. Иногда идем в библиотеку, в кино, до которого Александр Степанович был большой любитель. Из кино заходим в кондитерскую и со свежими булочками и пирожными идем ужинать домой.

Осенью, зимой и весной Александр Степанович вечерами часто писал, а летом очень редко. В свою комнату уходил только покурить, подумать. Если Александр Степанович не писал вечером, то иногда играл с матерью в «дурачка», «акульку», «66» и т. д. Играли азартно, ссорились, мирились, расходились, побросав карты на пол, и снова начинали игру.

Я не любила домашних карточных игр. Они играют, а я сижу в спальне матери или у себя, а то выйду во двор и через два окна вижу моих игроков. Со стороны так славно смотреть на их оживленные лица, на неслышный для меня разговор. Абажур бросает мягкий красивый отсвет на окружающее. Как будто я вижу чужую жизнь и она уютна. Тепло и благодарно мне, что есть у меня любимые и крепко любящие меня. Теперь в горести моих последних одиноких дней как часто я вспоминаю тепло их ласковых рук и благодарю судьбу, что я все это чувствовала каждую минуту их жизни со мной.

Мы ложимся спать не позднее десяти часов вечера, встаем с матерью очень рано, Александр Степанович позже. Во время поездок в Москву или Ленинград мы ложимся позже. Дома, в Феодосии, Александр Степанович ложится спать несколько позднее меня, читает у себя в комнате.

Подарки

1926 год в Феодосии. Александр Степанович, придя вечером домой, попросил у меня какой-нибудь кусок шелка. Расстелил его на столе под лампой и положил гранатовую брошь.

Тепло густо-красных огней вошло в сердце — как красиво!

— Чудесный это камень, — сказал Александр Степанович.

— Я испытываю тихую радость, смотря в красную его глубину. Говорят, кто носит этот камень, того люди любят. Носи, родная, пусть тебя любят. Такой гранат ближе к душе, чем бриллиант.

Вот я и ношу ее более сорока лет. Все потеряла, а она чудом не ушла, стала мне другом-воспоминанием. 1927 год. Мы в Москве. Всегда приезжали в Москву за деньгами, а тут — с деньгами, аванс за проданное Вольфсону Собрание сочинений.

Однажды, запоздав к обеду, я нашла под своей салфеткой длинный коричневый футляр: «Ого, Саша дарит!» Стесняюсь при посторонних раскрыть его, но любопытство одолевает. Кладу футляр на колени под скатерть и под ее защитой заглядываю внутрь — крошечные золотые часики на таком же браслете.

Даже дыхание захватило от радости, — у меня никогда не было часов. Подняв глаза на Александра Степановича, сидящего на противоположной стороне стола и лукаво и ласково смотрящего на меня, взглядом благодарю его. Он с чувством удовлетворения откидывается на спинку стула, делая «уф-уф!».

По дороге домой рассказывает, что боялся моего протеста против дорогого подарка.

— Пусть эти часики будут воспоминанием о первых самых легких днях нашей жизни! — сказал он. И действительно, это были самые легкие дни нашей жизни. Скоро, очень скоро они стали тяжелыми, а потом трагичными. А часики дали мне возможность сделать последний подарок Александру Степановичу — дать умереть в своем доме, о чем он так долго и бесплодно мечтал и чем так недолго наслаждался.

Александр Степанович и животные

В 1916 году Александр Степанович был выслан с.-петербургским градоначальником за то, что в ресторане неуважительно отозвался о царе. Выбрал Лоунатйоки. Почему — не знаю. Поселился у небогатого финна в чистой, спокойной комнате. Хозяева были неназойливы, неболтливы и, казалось, добродушны.

Он жил у них уже несколько месяцев, привык. Но осенью произошел случай, заставивший его, как рассказывал Александр Степанович, подумать, как мало мы знаем тех, кто иногда даже годами живет вблизи нас. Если привычное течение жизни не нарушается, мы принимаем человека как бы в оболочке, и только неожиданное вскрывает эту оболочку, обнажая сущность человеческую. Так было и с финном, квартирохозяином.

Приблудился к дому чей-то неизвестный черный кот. Тощий, шкодливый вор. Несколько раз хозяева, избив, выгоняли его; кот неизменно возвращался и снова шкодил. Раз обозленный финн после очередной котовьей кражи схватил кота, привязал ему на шею веревку с большой кирпичиной и бросил его в пруд недалеко от дома. Часа через полтора-два кот, мокрый, страшный, с горящими глазами и клочком веревки на шее, сидел перед дверью дома. Рассерженный финн приотворил дверь, притаясь за ней, и, схватив нечего не подозревавшего кота, приказал жене принести большой камень, мешок и веревку. Положил камень в мешок, завязал его, и другой конец веревки обмотал вокруг шеи спокойно, как ни странно, лежавшего у него на коленях кота, и завязал крепким узлом. Снова бросил в пруд. Вечером, на заходе солнца, мокрый кот сидел перед домом, хрипло мяуча.

«Мне стало страшно, — рассказывал Александр Степанович, — страшно и жалко кота. Вторично оборванная веревка показывала всю силу его страшного напряжения в борьбе за жизнь под водой. Он для меня перестал быть котом, стал темным духом этого дома. Я просил хозяина, снова начавшего ловить кота, помиловать животное, — оно так мужественно боролось за свою жизнь.

Но финн был обозлен, как сто тысяч обманутых чертей, и на все мои слова только и говорил сердито: «Я его коншал. Он проклятый шорт!»

Финн, поймав кота, снова засунул его в мешок и потащил к пруду.

«Я больше не мог этого видеть и ушел из дому, — рассказывал Александр Степанович. — Вернулся затемно, лег, но спать не мог, — перед глазами стоял мокрый черный кот с горящими глазами. А на рассвете вижу — сухой, как не был в воде, кот сидит у входной хозяйской двери. От ужаса у меня волосы на голове встали дыбом. Было в этом что-то мистическое, — трижды умертвленный и оживающий кот. На его хриплое мяуканье раскрылась дверь, и финн, с побелевшими от бешенства глазами, схватил кота за загривок и тут же на пороге отрубил ему топором голову. С тех пор хозяева стали мне противны. Они должны были помиловать кота, видимо по каким-то нам неизвестным таинственным причинам привязавшегося именно к этому дому. Коты ведь не к людям, а к домам привязываются».

Наш Кук

Стоим в книжной лавке, выбираем книги. Вдруг Александр Степанович оборачивается с возгласом: «Да что там!», нагибается и поднимает маленького черного с белым щенка. Он мал, взъерошен, грязен и, видимо, еще не вполне зряч — глаза подернуты голубоватой пленкой. Александр Степанович держит его на ладонях; щенок трясется и попискивает.

— Чувствую, что-то мокрое, шершавое касается моей ноги, — говорит Александр Степанович, — а это он облизывает мою пятку (Грин был в сандалиях). Совсем дурачок маленький. И откуда же сюда приполз?

Понесли щенка домой. По дороге рассмотрели, что он не только невероятно грязен (словно в помойке валялся), но и полон клещей. Александр Степанович начал его кормить кусками котлеты; песик нюхает, трясется, но не ест. А молоко стал лакать жадно, захлебываясь, должно быть давно голодал. После еды Александр Степанович вымыл его в теплой воде с мылом и напоследок отваром табаку, чтобы изгнать клещей. И сколько же их вышло! Положили песика на подстилку у побеленной стенки, так от клещей она на метр как черным горохом покрылась. А песик спал.

Грудка, пятно на лбу, кончики лап и хвоста были белыми, сам — черный. Александр Степанович посмотрел и говорит: «Мужик». Решили назвать Куком, в честь путешественника. В один из первых дней своей жизни у нас Кук привел Грина в восторг. Он что-то лопал из своей миски, стоявшей у кухонной двери. Мы, сидя на скамейке, забавлялись его чмоканьем и чавканьем; вдруг, как камешек, откуда-то с крыши, низко, над самой землей, порхнула птица. Кук молниеносно подпрыгнул и схватил ее. Это мгновение было великолепно: и бравая поза щенка, и бьющаяся у него в зубах птица. Александр Степанович стал отнимать птицу. Кук заворчал. А когда Александр Степанович все-таки отнял ее, Кук смотрел на него оторопело и сердито. Александр Степанович восхитился: — Ясно, охотничья собака! Чудесная породистая охотничья собака — так рано проявились инстинкты... Ай да Кук! Удружил!

Из Кука выросла хорошая дворняга, среднего роста, добродушная и шаловливая. Вскоре выяснилось, что он «не мужик, а баба», но мы так привыкли его звать Кук, что «Кука» не получалось. Александр Степанович учил его разным фокусам: Кук «плакал», «стыдился» — закрывая морду обеими лапами, просил — сложив передние лапы, «умирал», ел арбуз, выплевывая семечки, гонял всех соседских кур от небольшой клумбы цветов, росших у окна нашей кухни, и кокетничал с дворовыми собаками. Он жил у нас уже около двух лет, увязываясь за нами в дальние прогулки. Уходя в город, мы запирали его в комнате, так как иначе за нами по улицам следовал собачий хвост.

Однажды мать встретила нас сообщением, что Кук оторвал хвост у одной из соседских кур и мальчишки, в отместку, разбили ему камнем лоб.

Кук лежал, мрачно посапывая и положив голову на лапы. На лбу, меж глаз, была большая кровоточащая рана. Мы повели собаку к жившему недалеко ветеринару. Он перевязал голову Кука, дал нам лекарства и научил, что делать дальше. Александр Степанович сердито ворчал по адресу мальчишек, и я видела, что ему очень жаль Кука, — он все время ласково, как бы успокаивая, поглаживал его по спине. Мы стали лечить Кука, он скоро выздоровел и снова стал бегать по двору, загнув хвост калачиком.

В 1930 году, глубокой осенью, мы переезжали в Старый Крым. Александр Степанович пошел пешком с подводами, нагруженными нашим хозяйством. И Кук с ним.

Я и мать поехали на автобусе, и через несколько часов мы на новой квартире встретили наших усталых путешественников. День был осенний, слякотный, чуть моросило. Александр Степанович и Кук были по уши в грязи.

— Где же это вы так уходились? — спрашиваю.

— Я-то, естественно, — говорит Александр Степанович, — шел, не отставая от подвод, а проезжие машины, в том числе и та, которая тебя везла, усердно обливали меня грязью. Ну, а Кук — это же сумасшедший пес! Он все время бегал по степи в сторону от дороги, обнюхивал все канавы, облаивал все машины и подводы и выдохся только на подходе к Старому Крыму. Тогда, повесив голову и хвост, высунув язык, поплелся за мной спокойно. Кук стал неотъемлемой частью нашего существования. Длительное его отсутствие сразу вызывало наше беспокойство: где он, не раздавила ли его машина, не забрала ли собачья будка? А ошейник... Горе было его надеть. Надевали тоненькие — он сразу срывал их лапой. И так жалобно, обиженно смотрел, когда мы надевали на него новый... и снова срывал. Надели широкий, его сорвать не смог, но долго, неуклюже мотал головой, пока не привык. Сторожем был чутким, и мы на ночь клали ему подстилку у парадных дверей.

Наступил 1931 год. Александр Степанович заболел и слег надолго.

Мама как-то говорит мне:

— Понаблюдай за Куком.

И что же я вижу: бежит Кук по саду и натыкается на дерево, взвизгивает и бежит дальше; наливаю ему еду и зову — он подбегает и тычется мне в ноги, нюхает землю. «Кук, ешь!» — он вертит головой в разные стороны, а миску найти не может — она стоит метрах в пяти-шести.

— Да ведь Кук-то ослеп... — говорю я маме, и сердце сдавливает тоска.

Стала следить за собакой. Да, ослеп наш бедный Кук! К его миске подбегают чужие собаки, сжирают его еду, а он даже не видит этого. Иногда они отгоняют его от миски, а он рычит и... отходит. Ударяется о двери, о деревья. В комнате Александра Степановича он сразу от двери безошибочно подбегал к кровати, ласкался к хозяину и ложился на подкроватный коврик.

Рассказала обо всем Александру Степановичу. Он загоревал — очень мы Кука любили. Стал наблюдать за ним. Прибежит Кук в комнату, Александр Степанович бросит какой-нибудь предмет и кричит: «Кук, подай!». Прежде, бывало, Кук стрелой кидается и подносит вещь или палку, а теперь бегает кругом по комнате, нюхает пол, ударяется о мебель, а брошенного не видит.

— Вот ты, песик, заболел, как и хозяин твой, — сказал Александр Степанович и велел мне сводить Кука к ветеринару.

Диагноз был: темная вода, — собака еще видит, но очень, очень слабо, скоро совсем ослепнет. С этим я и вернулась к Александру Степановичу. Он помрачнел и молча лежал до вечера. Вечером, когда я села на скамеечку возле него, чтобы продолжать чтение нравившегося ему романа М. Арлена «Зеленая шляпа», он сказал мне:

— Целый день думаю о Куке. Мучаюсь. Представляю его совсем слепым, — очень уж это страшно. Кука необходимо умертвить. Сведи его завтра к ветеринару, пусть он сам сделает все, что полагается. Это человеколюбиво, а не жестоко. Слепым быть страшно не только человеку, но и животному. И животному еще страшнее, оно беспомощнее человека.

Я обещала всегда ухаживать за Куком, как за ребенком. Все мои возражения Александр Степанович разбивал и настаивал на своем.

Когда я утром, уходя, сказала Александру Степановичу, что поведу Кука к ветеринару, он посмотрел на меня и сказал:

— Веди. Я уже вчера с ним расстался. Я и себя жалею. Сознание, что Кук слепнет, терзало бы меня безмерно. Веди же его скорее...

История Гуля

Как у нас завелся Гуль.

Феодосия. Лето 1929 года. Возвращаясь с прогулки, встречаем мальчугана, что-то несущего в шапке. Это «что-то» он прижимает к груди, разговаривает с ним, чертыхается. Александр Степанович заглядывает в шапку. Там сидит, видимо недавно вылупившийся, совсем голый птенец-ястребок. Жалкое тельце его напряжено, он хищно теребит клювом палец мальчика.

— Куда ты его несешь? — спрашивает Александр Степанович.

— Продаю этого черта, кусается, дьявол, до крови, — говорит мальчуган.

— За сколько?

— Рупь.

Александр Степанович дает ему рубль и берет из шапки ястребенка, но сразу же вскрикивает и чуть не бросает его наземь. Ястребенок, злобно шипя, схватил клювом кожу на руке Александра Степановича. Он снял фуражку и положил в нее птицу.

— Где ты его добыл? — спрашивает он мальчика.

— Да там, — показывает тот на Тепе-оба, — гнездо нашел.

Несем драгоценность домой. Ястребок из породы крымских копчиков. Он совершенно еще беспомощен, но сколько в нем страстной злобы! Грозно поблескивает черными глазами, так контрастирующими с голым жалким тельцем, на каждую попытку погладить его отвечает шипеньем и немедленным желанием укусить.

Александр Степанович принес из сарая большой ящик, из оконной рамы вытянул сетку и натянул ее на открытую сторону ящика. В ящик положили песку, несколько крупных камней, чтобы птенец мог сидеть, травы и банку с водой. Впустили в клетку Гуля — так мы решили назвать его еще по дороге домой. К нашему удовольствию, птенец уселся на камень. Но чем его кормить? Мы не знали. На кусочки хлеба он даже не обратил внимания. Александр Степанович пошел во двор, накопал червей. Пытались просунуть их в дверцу. Не тут-то было, он больно хватал за пальцы, злился, а червей не ел. Тогда мама посоветовала дать ему кусочек мяса. И, к нашему удивлению, он, имеющий не более нескольких дней от роду, с жадностью схватил его и проглотил. Дали еще мяса, он схватил и его, норовя все-таки куснуть за руку. Когда возникла необходимость почистить клетку, мы не могли его вытащить — он дико бился о стенки ящика, шипел и кусался. Тогда Александр Степанович взял темный платок, просунул руку в клетку и накинул его на голову ошеломленной птицы. Закутав, он вытащил ястребенка из клетки. Такую процедуру приходилось проделывать до самого нашего отъезда на дачу в Старый Крым.

Ястребенок стал обрастать перышками, но по-прежнему был неуклюж, совсем как дикий подросток.

Приехав через месяц по каким-то делам в Феодосию, мы услышали горькие сетования мамы, на попечение которой оставили нашего питомца, что он не дает ей жить, — чистить его для нее драма, кормить — не меньшая. Пошли посмотреть. Птенец стал красавцем. Гладкие блестящие перья, коричневатые, с темными рябинками, облегали его стройное, уже взрослое тело. Хорош был ястребок! Александр Степанович умилился:

— Возьмем его в Старый Крым!

— Мне что, возьмем, но как наши квартирные хозяева посмотрят?..

— Уговорю.

Повезли Гуля в клетке на извозчике в Старый Крым. Хозяева не протестовали.

Подержали мы птицу в клетке с неделю, Александр Степанович и говорит:

— Давай выпустим его на волю — этакий гордый, красивый стал, ведь, должно быть, от клетки страдает. Торжественно поставили клетку на открытом месте, перед крыльцом. Александр Степанович отогнул проволочную сетку, и стали ждать, что будет дальше. Гуль, посверкивая глазами, сидит не шевелясь в дальнем углу клетки. Зовем:

— Гуль, Гуль, иди сюда!

Никакого внимания. Александр Степанович стучит по клетке сзади. Гуль не шевелится. Тогда Александр Степанович засунул руку в ящик, ловко схватил его поперек туловища и вытащил на божий свет. Ястребок потрепыхался, изгибая голову в попытке куснуть державшую его руку, и затих.

— Но ведь он летать-то еще не умеет, — спохватилась я.

— Если ему пора летать, то он попробует, а там посмотрим. Он не вылетел сразу из клетки, потому что вырос в ней, в нем не заговорил еще врожденный инстинкт полета, — говорит Александр Степанович и сажает птицу на толстый сук абрикоса.

Гуль озирается, как нам кажется, растерянно, затем перепархивает на соседний сук, с него на землю, не торопясь проходит два-три шага и, взмахнув крыльями, сразу поднимается на крышу дома. Посидев несколько минут на венце крыши, он взлетает вверх, делает два-три круга над нами и улетает. На сердце и хорошо и горько. Неужели это прощанье!

Под вечер, еще засветло, слышим над головой какой-то резкий неизвестный звук. Поднимаем глаза и, о радость, — наш Гуль плавно спускается на гребень крыши. Этот резкий звук был клекот ястребка, в клетке он всегда молчал. Александр Степанович как стрела понесся в комнату, через мгновенье выбежал на открытую площадку перед домом, держа в вытянутой руке кусок мяса, и стал звать: «Гуль, Гуль, Гуль!» Мы видели, что птица смотрит в нашу сторону, но не двигается. Александр Степанович положил мясо на землю, и мы оба отошли в сторону, в тень большого ореха. Птица по-прежнему не двигалась. Александр Степанович загоревал — очень хотелось ее накормить. Тогда он размахнулся и бросил мясо на крышу. Гуль вспорхнул и взвился на воздух.

— Напугали мы его, дурачка, он совсем улетит. Господи, как жалко! — стонала я.

Но видим — Гуль, потрепетав в воздухе крыльями, спланировал, схватил мясо и, усевшись на гребень крыши, стал терзать его.

— Никогда бы не подумал, что он вернется домой, — говорил довольный Александр Степанович, — такой дикарь и все-таки, видимо, привязался к нам. Ах ты Гулюшка, милый! А летает-то как! Кто б подумал, что еще утром он не умел летать.

На следующий день Александр Степанович задумал приблизить Гуля к себе. Как только Гуль появился на крыше, мы выдвинули скамью на открытую площадку. Александр Степанович сел спиной к крыше, на плечо себе положил кусок мяса и громко позвал: «Гуль, Гуль, Гуль!» И — чудо из чудес — Гуль слетел с крыши и, покружив немного над самой головой Александра Степановича, схватил мясо, взвился быстро вверх и на крыше слопал его. Тут уж нашему восторгу не было конца. Да и действительно — разве не чудо, что свободная дикая птица чуть не из рук человечьих взяла еду.

В течение нескольких дней Александр Степанович терпеливо приучал его брать мясо из рук. И приучил, причем и руки он не кусал, как в клетке, а выхватывал. Что заставляло Гуля прилетать и брать у нас еду, мы так и не понимали, не искали объяснений, но радовались сердечно.

Несчастье с Гулем

Крышу дома Гуль, видимо, облюбовал как жилье. Часто среди дня, не во время кормежки, мы видели его сидящим или на трубе или на гребне крыши.

Однажды, отдыхая после обеда, услышали дикий вскрик птицы и глухую возню. Выскакиваем полуодетые и видим на краю крыши, у водосточной трубы, кошку, борющуюся с бьющимся Гулем, которого она держит за спинку в зубах. Александр Степанович побледнел, закричал и, схватив лежащий у крыльца веник, бросил его в кошку. Веник попал кошке в голову, она выпустила из зубов птицу, Гуль плашмя упал наземь. Александр Степанович схватил его. Тельце беспомощно повисло в руках, глаза закрыты.

— А может быть, он в обмороке, — догадываюсь я, — давай помочим его водичкой.

Мы не знаем, как обращаться с больными птицами. Осторожно льем из водопроводного крана на его голову студеную воду, Александр Степанович разжимает клюв, и я с пальца капаю птице в рот. Гуль глотает.

— Жив, жив, дурачок, — шепчет Александр Степанович. Несем Гуля в комнату. Рву сочную траву, делаю гнездо, и Александр Степанович кладет туда птицу. Она лежит пластом, беспомощно растопырив крылья. Сидим перед нею на корточках. Наконец Гуль открывает глаза и не протестует, не барахтается, когда мы осторожно гладим его взъерошенные перышки. В этой тихости обычно строптивой птицы столько страдания, что я начинаю реветь. И глаза Александра Степановича подозрительно затуманиваются. Он берет Гуля и осторожно осматривает, ощупывает его: на спине, у шеи, где, видимо, его держала кошка, две неглубокие ранки с запекшейся уже кровью, ножки целы, одно крыло в порядке, другое беспомощно повисло. На нем кровавая полоса. Может быть, это результат падения, а может быть, и кошкин зуб. Гуль упал с крыши на бок. Птица терпеливо сносит осмотр, только раз дернулась, когда мы прижгли ранки йодом. Решаем вопрос — перевязать крыло или так оставить. Останавливаемся на том, что больному суставу нужна неподвижность, — поэтому плотно прибинтовываем крылышко к телу Гуля. Он все терпит, даже ни разу не зашипел. Даем ему мясо — не трогает. Александр Степанович открывает клюв, и я капаю туда молоко. После всех этих процедур приношу камешек, довольно высокий, и ставим Гуля на лапки. К нашей радости, он стоит, шевелит головой, посматривает на нас.

— А как ты думаешь, может быть, ему лучше в корзинке лежать, ведь у него, должно быть, все дрожит от слабости? — спрашиваю я Александра Степановича.

— Попробуем, — говорит.

Приношу корзинку с травой, кладем туда Гуля, он начинает беспокойно вертеться. Непривычно ему куриное положение, и мы снова возвращаем его на камешек. Только камешек кладем на крышку ящика, вокруг посыпаем песком, задвигаем вместе с птицей под кровать, спустив одеяло до полу. Это для того чтобы было темно, — так птицы спят, мы хотим, чтобы Гуль спал как можно дольше. Утром со страхом заглядываем под кровать: жив ли наш питомец? Он жив, и глазки умно поблескивают нам навстречу. Когда мы вытаскиваем его установку на свет, он с любопытством вертит кругом головкой. Это не вчерашний беспомощный Гуль. Но, видно, в темноте он пытался стянуть с себя бинт, так как на груди и сбоку он висит клочками. Значит, бинт мешает ему. Александр Степанович разбинтовывает птицу, крыло беспомощно повисает.

— Бинт все-таки не нужен, — говорит Александр Степанович, — птица инстинктом знает, что ей лучше. Неделю Гуль неподвижно стоял на камне. Часами мы держали его меж колен, чтобы дать отдохнуть лапкам. Кормили всем, что нам казалось питательным: сырым и вареным мясом, рисом, макаронами, фруктами. Все птица глотала и сносила терпеливо. Больше всего из не мясного ей нравились макароны, схватит макаронину клювом и теребит, вертя головой в разные стороны. Против наших ласк, очень, правда, осторожных, Гуль не протестует.

Через две недели Гуль бегал по комнате, волоча крыло по полу. Сначала оно висело совсем беспомощно, постепенно он стал подтягивать его ближе к туловищу, и у нас зародилась надежда, — а вдруг крылышко выздоровеет. Напрасная надежда! Оно не поправлялось. Оно висело не столь беспомощно, как вначале, но опускалось ниже здорового. Гуль научился перелетать с предмета на предмет. Если его сажали высоко — он мог очень хорошо спланировать. Правда, однажды он смело «спланировал» с верхушки буфета прямо в тарелку с маслом.

Но чаще все обходилось удачно. Он отлично бегал по полу, по деревьям, но летать, увы, не мог. Он сделался нашим другом, таким же молчаливым, как и мы, совсем ручным и бесконечно любимым Александром Степановичем, который вложил в него все свои нерастраченные отцовские чувства.

Гуль дома

Гуль, выздоровевший, но оставшийся навсегда калекой, сидит на жердочке на окне комнаты Александра Степановича. Поворачивая свою хищную головку на взирающих на него с любопытством прохожих, он выглядит маленьким серым сердитым старичком. Александр Степанович пишет за столом. Наконец Гулю надоела улица, он, спрыгнув с жердочки на кресло, с кресла на письменный стол, взбирается на левое плечо Александра Степановича, нахохлившись, удобно устраивается там и пускает белую полоску на куртку, где уже отпечаталась, несмотря на ежедневную стирку, длинная известковая дорожка. Александр Степанович пишет. Гуль терпеливо сидит, почесываясь в те минуты, когда Александр Степанович закуривает. Александр Степанович протягивает ему макаронину. Взяв макаронину в клюв, Гуль теребит ее и подталкивает лапкой. Блюдце с несколькими подсохшими макаронинами всегда стояло на письменном столе.

Гулю надоело лицезреть работающего Александра Степановича, он, видимо, хочет развлекаться. Тогда, склонив умную свою головку к лицу хозяина, он осторожно захватывает клювом складку на его щеке и держит ее. Александра Степановича это радует. Вижу, как тепло блеснули его глаза. Он не шевелится. Подержав складку несколько мгновений, Гуль оставляет ее и старается как бы заглянуть в лицо Александру Степановичу. Добрая ухмылка кривит губы Александра Степановича. Он ждет продолжения. Тогда Гуль снова и крепче захватывает складку щеки или ухо и тянет к себе. Это означает, что Гуль хочет играть, ему надоела работа Александра Степановича. Александр Степанович хохочет, правой рукой нежно схватывает маленькое тельце птицы и, приговаривая: «Ах ты мошенник этакий!», спускает птицу на пол. В кармане у него шарики от моего бильярда. Он пускает их перед клювом Гуля, и птица, подпрыгивая, гоняется за ними.

Смерть Гуля

Холодный зимний ветреный день. Александр Степанович вынес Гуля во двор на прогулку, которая проделывается дважды в день, невзирая на погоду. Гуль весело бегает по шестам, их Александр Степанович расставил во дворе и меж деревьев. Александр Степанович заставляет его слетать с верхушки шеста. Кособоко, но бойко он это проделывает. Так проходит полчаса, а если оба разохотятся и день хорош, то и час. Мечта Александра Степановича — упражнениями привести крыло Гуля в такое состояние, чтобы он мог хоть немного летать самостоятельно. Гуль охотно подчиняется желаниям Александра Степановича, видимо его птичьему телу это доставляет удовольствие. Так было и в тот день. После прогулки, посадив Гуля на плечо, Александр Степанович подымался по ступеням довольно высокой лестницы, ведущей в кухню. Неожиданный сильный порыв ветра смахнул с плеча Александра Степановича нецепко державшегося Гуля, и он упал прямо в стоявшую на крыльце миску с едой Кука. Александр Степанович выхватил его, внес в комнату и, показывая мне совершенно мокрого Гуля, взволнованно спросил:

— Что делать? Подумай, какая беда!

Решили вымыть Гуля теплой водой и закутать в вату, чтобы он не простудился. Александр Степанович согласился. Пока я ходила за водой, он держал птицу у теплой печки. Осторожно обмыли клейкий суп, вытерли Гуля насухо и завернули в пласт ваты, оставив только голову. Александр Степанович принес корзину для фруктов, сделали в ней гнездо из ваты и положили туда Гуля.

Он водил головкой и посматривал на нас умными глазами, раз даже тюкнул клювом палец Александра Степановича. Мы очень боялись за его здоровье, — холодная липкая ванна для нежного, не привыкшего к воде птичьего тельца могла оказаться смертельной. Каждые полчаса мы осматривали его. Когда я обмывала Гуля, он выглядел очень несчастным, а потом, в вате, сидел, как нам казалось, согревшийся и милый.

Вечером Александр Степанович вынул его из ваты, чтобы покормить. Перья выглядели глянцевитыми, но есть он не захотел и сидел на краю корзины как-то неуютно. Это нас встревожило. Мы рыхло взбили вату и положили Гуля в это теплое гнездо. Он покорно сидел, не проявив ни малейшего желания выбраться из него. Это нам тоже показалось ненормальным. Ночью вставали, смотрели. Гуль не менял положения, для него непривычного, — обычно он спал на жердочке. Но на свет зажженной лампы поворачивал головку. Утром Александр Степанович вынул Гуля из ваты и завздыхал:

— Пропадает наш Гулюшка. Посмотри, перья стали матовые и чуть топорщатся — значит, болен.

Попробовали головку у клюва — горячая. Ни пить, ни есть птица не хотела, глазки стали мутнее, и головкой не вертела, как накануне. Мы думали, что у Гуля воспаление легких, а как лечить — не знали и с горестью поглядывали на корзинку. Чтобы не тревожить Гуля, мы не прикасались к нему. Он сидел в вате не шевелясь и широко раскрыв черные глазки. Под вечер Александр Степанович предложил покормить Гуля насильно. Решили поить молоком. Александр Степанович принес корзину в столовую, стал вынимать Гуля и вдруг сказал сдавленным голосом:

— Он давно умер, совсем холодный. Бедная ты наша птица, страдалица, лишенная счастья летать. Наше ты дорогое утешение.

Похоронив Гуля под елкой на Тепе-оба, мы часто вспоминали его, вместе — до смерти Александра Степановича, а одна я и до сих пор.

Я написала о Гуле потому, что рассказ Грина о нем «История одного ястреба» не соответствовал действительности. Когда я спросила Александра Степановича, почему он так написал, он ответил:

— Мне хотелось, чтобы так случилось...

А мне хочется, чтобы читатели Грина знали, сколько души и заботы вложил Александр Степанович в Гуля.

Молчание духа

Закончив роман «Блистающий мир», Александр Степанович говорил, что хотя он и многое сказал из того, что хотел, но полного удовлетворения не чувствует. «Блистающий мир» — единственный роман Грина, напечатанный в журнале до издания его книгой. В журнале «Красная нива» он напечатан полностью, а в книге, изданной «ЗИФом», изъята глава в церкви. После «Блистающего мира», уже живя в Феодосии, Александр Степанович начал «Золотую цепь», сказав: «Это будет мой отдых; принципы работы на широком пространстве большой вещи стали мне понятны и близки. И сюжет прост — воспоминания о мечте мальчика, ищущего чудеса и находящего их». Так, видимо, было сначала задумано Грином, сюжет усложнился уже в процессе работы.

«Золотая цепь» была написана за несколько месяцев. «Странно, — говорил Александр Степанович, — писал я этот роман без всякого напряжения, а закончил и чувствую — опустошен до дна... Никогда такое чувство не появлялось у меня по окончании рассказа. Допишу рассказ, и словно нити, хотя бы паутинные, а тянутся к новому рассказу, теме».

Прошло несколько недель, и Александр Степанович с таинственным видом сообщил: «Ничего. Все благополучно, — завелось. И хорошее... Чувствую — как в тумане». Это зародилась «Бегущая по волнам».

Начало давалось Александру Степановичу очень трудно, но он был упорен в работе, тем более что тема была ему ясна, — он не находил только истинного русла. А найдя, возликовал. И дальше пошло без существенных заторов. «Песней льется в душе», — говорил Александр Степанович.

Но, закончив «Бегущую», он сказал: «Опустел я. В голове полное молчание. Как ни напрягаю себя, даже сюжет пустякового рассказа не приходит. Неужели это конец и мои способности иссякли на этом романе! Писал его и казался себе богачом, так многоцветен и полон был дух мой, А теперь, ну ничегошеньки! Страшно...

Я знаю, когда-то должен наступить момент, когда силы мои иссякнут. Жду его в более глубокой старости, встречу спокойно, буду тогда писать воспоминания. Теперь же это внутреннее молчание пугает меня, я еще хочу говорить свое».

Месяцев через десять после окончания «Бегущей по волнам» Александр Степанович начал писать роман «Джесси и Моргиана». «Этот роман только для тебя, взамен посвящения, снятого с "Бегущей по волнам"», — сказал он.

Еще работая над «Джесси и Моргианой», Александр Степанович уже набрасывал отрывки «Дороги никуда» — тогда еще «На теневой стороне».

По окончании «Джесси и Моргианы» недолгое «молчание духа», — отдых недели две, а затем продолжение «Дороги никуда».

При моем описании получается так, словно это шло раздельно друг от друга: каждое произведение как бы на отдельном острове зарождалось и кончалось. На самом же деле происходило несколько иначе.

Так, например, мысль о летающем человеке тронула воображение Грина еще в 1918 году (рассказ «Состязание в Лиссе»), а вылилась в роман в 1921 году — в «Блистающем мире».

«Пишешь задуманное, — говорил Александр Степанович, — и все, перегоняя друг друга, толпится во мне, закончил и... полная пустота, глухо. Появляется страх — иссяк родник. Неужели навсегда? Цепляешься воображением за все, что хранится в памяти. Ворошишь старое на дне этого сундука, и ничего, ничего. Но проходит время, и не замечаешь, когда в тебе что-то забрезжило. Сырое, неясное, зыблется, рассыпается в арабески. И вдруг блеснет центр, ствол, какая-то главная важная минута. И снова покой и равновесие — плыву по реке будущего».

В тяжелые дни нашей жизни росла «Дорога никуда». Грустно звенели голоса ее в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестком и жестоком практичном мире, писал Грин.

«Дорога никуда» не опустошила его, была лишь легкая усталость. «Пока я не хочу думать о будущем, — сказал Александр Степанович, — но из этого романа родилась тема о "недотрогах". Я не могу писать для никого. Я должен знать, что у меня есть читатель, — некий близкий, невидимый для меня, которому я рассказываю».

Рождались мысли о «Недотроге», записывались, но сюжет оформлялся туго. «Не могу понять, в чем дело, — размышлял Александр Степанович, — обдумываю, все ясно вижу, ясно и правильно. Начинаю писать — нет внутренней стройности. А тема меня глубоко волнует. Таких недотрог много, только они прячутся, незаметны и часто прекрасны, как чудо-цветы».

Уже безнадежно больной Александр Степанович все еще думал о «Недотроге». Когда становилось ему лучше, радовался новым возникающим мыслям. Когда не давалась ему работа, говорил: «Нет чувства, что кому-то я это рассказываю: недотроги мои закрыли глаза и спрятались. Остались лишь мухи и короли». Грин намекал на начатый им в 1925—1926 годах роман «Король мух». В декабре 1931 года Александр Степанович сказал мне: «Теперь "Недотрога" легла во мне ясно, все туманности исчезли; как только наберу сил — начну писать». Это было через месяц после снижения температуры, терзавшей его почти три месяца. А затем началась раковая адинамия, не дававшая Александру Степановичу возможности «набрать силы». Но о «Недотроге» он все равно говорил. И когда за месяц до его смерти мы переехали в свой домик, он радовался и говорил: «Вот здесь-то я и напишу свою "Недотрогу", под этим орехом, как в беседке».

Похвалы

Александр Степанович был повышенно чувствителен к похвалам. Он говорил: «Похвала — слов нет — приятна, но всегда, или почти всегда чувствую себя при этом так, словно я — голый и все меня рассматривают». Он очень тонко чувствовал оттенки похвалы: простая, искренняя — чаще всего от нелитературных людей — трогала и волновала его. Литераторская, умная, серьезная похвала доставляла истинное удовольствие. Похвала окололитературных «тузов» почти всегда раздражала его, вызывая насмешку или ядовитый отпор, — она всегда плавала по поверхности. Он знал себе цену как художнику. Знал свои недостатки, свои силы больше всех тех, кто в недостаточно искренних и тактичных словах величественно награждал его похвалой.

Как-то в Москве в гостях у Вересаева идем к столу рядом с Борисом Пильняком, в то время молодым литературным persona grata. Тот, здороваясь с нами, говорит Александру Степановичу с этакой рыжей великолепной снисходительностью: «Что, Александр Степанович, пописываете свои сказочки?» Вижу, Александр Степанович побледнел, скула у него чуть дрогнула (признак раздражения), и он ответил: «Да, пописываю, а дураки находятся — почитывают». И больше во весь вечер ни слова с Пильняком.

Был около Александра Степановича молодой в то время человек, Дмитрий Иванович Шепеленко. Он где-то работал, трудно жил и для души своей написал и издал крошечную книжечку «Прозрение» — что-то ультрафилософски литературное с претензиями. Александр Степанович был к нему расположен, любил его ядовитые рассуждения, бывал у него частенько, жалел Шепеленко за трудную его жизнь. Шепеленко часто бывал у нас, в общежитии Дома ученых.

Как-то идем мы втроем. Шепеленко и говорит Александру Степановичу: «Читал недавно ваш "Блистающий мир". Ничего, кое-какие мысленки есть». Мы с Александром Степановичем переглянулись, и он ничем, кроме вопросительного «Да?», на эту величественную похвалу не ответил. А дома ухмыльнулся: «Ничего, бедняга, кроме "мысленок" не "прозрел"».

Или в маленьких журналах: «Александр Степанович, дайте что-нибудь поэкстраординарнее, в вашем стиле». — «В моем стиле и вашем соответствии», — посмеивался Александр Степанович.

В больших журналах Александра Степановича не печатали. Только уже перед смертью — за год — в ленинградском журнале «Звезда» была напечатана «Автобиографическая повесть». И то лишь благодаря большому личному расположению к Александру Степановичу некоторых членов редакции, в частности Н.С. Тихонова. Александра Степановича это обижало, но виду он не подавал: «Они считают меня легче, чем я есть». Отношение больших журналов особенно резко проявилось к «Бегущей по волнам». Александр Степанович дал ее в журнал, редактируемый Воронским и Иорданской. Долго они держали роман. Им лично он нравился, но они вернули его с кислой миной: «Весьма несовременно, не заинтересует читателя». Александр Степанович понимал, что этот роман чрезвычайно характерен для него, крепко сделан, заинтересует и найдет читателя, и хотел большого читателя...

Другой раз с той же «Бегущей по волнам». Это уже почти через два года — в 1927—1928 годах. Роман все мытарствовал по редакциям журналов и издательств, не находя пристанища. Как-то Александра Степановича пригласили читать на «Никитинских субботниках»; читал отрывки из «Бегущей по волнам», вызвал у слушателей чувство искреннего восхищения. Слушатели — в большинстве члены издательства «Никитинские субботники». Грин предлагает «Бегущую по волнам» — получает отказ: одно — платонически восхищаться, другое — издавать.

Александр Степанович говорил: «Мне во сто крат легче написать роман, чем протаскивать его через дантов ад издательств». Рапповские руководители не понимали и не ценили Александра Степановича. Он для них был писателем маленьких журналов, писателем авантюрного легкого стиля, писателем, ушедшим от действительности.

Грин и читатели

После выхода в свет «Бегущей по волнам» Александр Степанович получил небольшое письмецо от матроса. В простых, хороших словах он благодарил автора за роман и высказывал предположение, что Александр Степанович плавал вокруг света. «Иначе не могли бы вы написать такой роман», — писал он и просил Александра Степановича обязательно ответить ему, правильно ли его предположение.

Письмо очень понравилось Александру Степановичу. «Такие читательские письма, — говорил он, — без выкрутасов, со светлой верой в то, что написано, — лучшая награда для писателя. И я ему напишу, что плавал вокруг света, хотя это и не так, но этим я закруглю и утвержу навсегда в его душе яркое и полное впечатление о "Бегущей по волнам" и обо мне. Едва ли он когда-либо узнает, что это не так, что это была моя ложь, и да простит ее искусству». Так и сделал.

Был трудный 1931 год, поздняя-поздняя осень. Изредка переписывались с И.А. и О.М. Новиковыми и, пожалуй, больше ни с кем, кроме брата Александра Степановича — Бориса.

Неожиданно в один из хмурых дней почтальон приносит повестку на посылку и большое письмо. Пишет неизвестная нам молодая женщина, читательница Александра Михайловна Новикова. Она случайно узнала, что Александр Степанович тяжело болен. Ей давно хотелось выразить ему свою признательность и восхищение, хотелось видеть его. Она была летом в Крыму, но постеснялась его беспокоить. Зная, что в Крыму живется трудно, она осмеливается послать Александру Степановичу небольшую посылку с лакомствами и просит сообщить, какие ему нужны лекарства.

Мы были растроганы душевной лаской неизвестного нам человека действительно в тяжелую минуту, когда мы и думать не могли о лакомствах для больного, лишь бы вообще накормить его досыта. Посылка была прекрасная, и, самое главное, в ней был хороший чай и хорошие папиросы.

Александр Степанович написал Александре Михайловне письмо, и завязалась переписка. Ее письма всегда радовали нас; забота согревала. Она присылала лекарства, посылки, собиралась летом 1932 года навестить нас. После смерти Грина я, бывая в Москве, познакомилась с нею и подружилась. Александра Михайловна много и любовно читала Грина, хорошо его чувствовала. Умерла она в 1934 году от гангрены легких. Сожаление о ней сплелось в моей душе с глубокой признательностью за то, что последние месяцы жизни Александра Степановича были согреты душевным теплом читателя.

* * *

Так же согрел душу Александру Степановичу Н.С. Тихонов. В ноябре 1931 года исполнилось двадцать пять лет литературной деятельности Грина. Никто об этом, кроме нас, как мы думали, не знал и не помнил. У себя дома мы устроили маленький праздник. В болезни Александра Степановича было временное улучшение. Мои подарок — большой букет дубков и несколько последних бутонов роз, сохраненных от холода в доме, — и мамин — хороший торт и коробка первосортных папирос — были перед ним на тумбочке. Неожиданно мама приносит телеграмму. Александр Степанович расписался и с нетерпением вскрыл ее: от кого бы это?

Читает... и вижу, как заблестели глаза, порозовело лицо. Это была телеграмма от Н.С. Тихонова и его жены. Александра Степановича поздравляли с двадцатипятилетним юбилеем и желали здоровья и успехов.

«Ну вот, и вспомнили меня! Откуда он знает об этом? Видимо, я как-нибудь случайно сказал, а он хорошо запомнил. А как славно, что в такой день где-то далеко кто-то о тебе думает. Ведь вот один только прислал мне поздравление. Что один — это особенно дорого!» — радовался Александр Степанович.

* * *

В 1926 году, поехав в Коктебель к Волошину, мы на прогулке встретили В.В. Вересаева с двумя племянницами, девочками-подростками. Александр Степанович относился к Викентию Викентьевичу с искренним уважением и любовью. Думаю, что и Вересаев, умный, широкий и добрый человек, относился к Александру Степановичу тоже очень хорошо.

Вересаев, знакомя Александра Степановича с племянницами, сказал, что они давно наслышаны про «Алые паруса» и очень хотят почитать их. Когда устали и сели отдыхать на камнях под Карадагом, Вересаев попросил Александра Степановича рассказать девочкам «Алые паруса»: «Это у них навеки останется — сам автор рассказал». Александр Степанович сначала отнекивался — не любил рассказывать не на бумаге, — но Вересаев и девочки стали так настойчиво просить, что Александр Степанович согласился. Рассказывал коротко и не так образно, как написано, но все мы слушали с истинным удовольствием. Александр Степанович часто спотыкался, вспоминая ту или иную сцену, комкал. А как дошел до описания состояния Ассоль после сна на лесной поляне, остановился и сказал, что не может вспомнить, как дальше. Девочки засмеялись. Александр Степанович с жаром уверял, что действительно забыл. Я помалкивала, не зная, так ли это или Александр Степанович просто устал. Он был нервно чувствителен в этих делах, как мимоза. Но Александр Степанович смеялся вместе со всеми, но рассказывать дальше ни в какую не согласился. Девочкам обещал прислать «Алые паруса».

Шли обратно, веселясь по поводу случившегося. Вересаев советовал девочкам никогда не забывать о писателе, который сам себя забыл. И, подтрунивая над Александром Степановичем, говорил, что легенда об убитом капитане и похищенных у него рукописях верна; спрашивал у меня, где Александр Степанович прячет чемодан с капитанскими рукописями. Александр Степанович, веселый и оживленный, что редко с ним бывало при посторонних, шутливо парировал удары.

Вечером, когда мы остались одни, сказал, что не хотел рассказывать, представив себе, как это глупо выглядит со стороны.

* * *

И еще встреча с читателями, в Москве. О ней мне рассказал Александр Степанович.

В 1929 году, сидя в каком-то маленьком ресторанчике у Никитских ворот за кружкой пива, Александр Степанович за одним из столиков заметил группу интеллигентных людей, несколько провинциального вида. Они закусывали, и один из них, немолодой человек с утомленным лицом, все время пристально вглядывался в него. Александр Степанович тоже всмотрелся, думая, что это какой-нибудь давнишний знакомый. Но нет. Не знаком. Александра Степановича это пристальное внимание немножко задело, он подозвал официанта, чтобы расплатиться и уйти.

Тогда незнакомец поспешно встал, подошел к Александру Степановичу и, извинившись за свое не слишком деликатное поведение, спросил — не с писателем ли Грином он имеет честь говорить? Вся компания за столом обернулась в их сторону. Незнакомец объяснил, что видел его портрет в «Огоньке», хорошо его запомнил, много о нем думал и так как все они тут — он показал в сторону тех, с кем сидел за столом, — горячие почитатели его таланта, то он и осмелился обратиться к Александру Степановичу, решив, что это, быть может, единственный случай в их жизни.

Это были экскурсанты — педагоги и служащие откуда-то из-под Пензы. Они попросили уделить им пять минут на память об этой встрече. Александр Степанович сразу смягчился, подсел к компании и проговорил с ними добрых полчаса. Его спрашивали обо всем: где и как он живет, как родилась его манера писать, почему мало его книг, радуют ли Александра Степановича его произведения? На прощанье самый молодой из них попросил Александра Степановича каждому написать на клочке бумаги свое имя, чтобы навсегда сохранить память о встрече. И Александр Степанович, сам радуясь, спрашивал каждого имя, отчество и фамилию и писал два-три слова на подкладываемом листке.

* * *

Изредка в Феодосии к Александру Степановичу заходили скромные юноши, реже девушки, проходившие Крым пешком или проезжавшие через Феодосию куда-то дальше. Этих безымянных своих поклонников Александр Степанович всегда встречал ласково и приветливо. Особенно если они были невзрачно одеты и застенчивы. «Все они напоминают мне самого себя, и хочется оставить в их сердце теплый след», — говорил Александр Степанович. Но однажды пришел человек, который надолго оставил в наших сердцах теплый, неизгладимый след. Мы жили тогда уже в Старом Крыму. Он пришел в конце апреля или в мае тридцать первого года, немолодой уже человек, лет сорока пяти, с наружностью ничем не примечательной — невысокий, худой блондин, с круглым простоватым лицом и серыми спокойными глазами. Отрекомендовался слесарем какого-то Брянского завода.

В прошлом он матрос, ходивший в кругосветное плавание, зовут его Иван Ермолаевич Белозеров. Пришел к нам, так как хотел увидеть своего любимого писателя, книги которого, по его словам, помогли ему понять самого себя. Приехал он в Феодосию, узнав, что Александр Степанович там живет. Но оказалось, что мы уже переехали в Старый Крым, и он пошел к нам пешком, чтобы собственными глазами увидеть все, что окружает Грина.

— Чувствую, что старею, — сказал он, — не силен здоровьем, и вот решил побороть свою стеснительность и боязнь потревожить вас. Решил прийти к вам, чтобы воспоминание об этом осталось у меня на долгие годы... Вы уж простите меня, глубокоуважаемый Александр Степанович! — закончил он свою рекомендательную речь. Необычность этого человека, слова его, весь облик — простой и спокойный — очень понравились Александру Степановичу. Иван Ермолаевич пробыл у нас до вечера, рассказывал о себе и о книгах Александра Степановича, которые он знал удивительно, словно они им самим были написаны. Он даже напомнил Александру Степановичу два-три рассказа, о которых тот совершенно забыл. Александр Степанович, обычно не любивший принимать посторонних людей, предложил ему ночевать у нас. Иван Ермолаевич сначала отказывался, боясь стеснить нас, но Александр Степанович уговорил его и уложил спать в своей рабочей комнате.

Когда мы остались одни, Александр Степанович сказал мне:

— Это удивительный человек. Большой глубины, сложности, тонкости, деликатности. И все это в скромной, неяркой оболочке. Он так отвечает моему представлению о герое романа, что хочется взять его персонажем. Он о моих вещах мне, автору, говорит такое, что я только диву даюсь, он раскрывает их действие на себя, читателя, мною и не подозреваемое. Он чистый тип недотроги. Я очень счастлив, что встретил его. Пусть он у нас погостит.

На следующий день Александр Степанович уговорил Ивана Ермолаевича погостить подольше. Два дня он прожил у нас, и ни на минуту мы не почувствовали стеснения. Его интересовало все в Грине — и личная жизнь, и пути его творчества. И нам Иван Ермолаевич был все время интересен, как много повидавший, все взвесивший человек, сам определивший свое место в жизни. На второй день вечером он сказал, что утром уедет. Александр Степанович уговаривал его еще остаться. — Нет, — сказал он, — гость — это только три дня, так говорят на Востоке. Мне было хорошо. Я этих дней никогда не забуду и не хочу, чтобы у вас от меня возникло чувство душевной усталости. Едучи в Феодосию, я старался представить себе, какой вы есть. Боялся встречи, но надеялся, что вы должны быть таким, как ваши книги. Я счастлив, что это оказалось так. Александр Степанович, дружески пожимая руку гостя, сказал ему:

— Вот и получилась у нас встреча автора с героем, так как я о вас думаю, как о человеке, олицетворившем героя моего, быть может, еще не написанного рассказа. Часто потом Александр Степанович вспоминал И.Е. Белозерова, говоря: «Если бы у меня был только один такой читатель, то для него одного стоило бы написать все книги».

Болезнь и смерть

Август 1931 года — начало болезни Александра Степановича. Нам живется очень трудно — материально и морально. РАПП не дает дышать. Кончились деньги, привезенные после суда с владельцем частного ленинградского издательства «Мысль» — Вольфсоном. Кончаются запасы остро необходимых продуктов. В ленинградском журнале «Звезда» печатаются автобиографические очерки — «Бегство в Америку», «Одесса», «Баку» и «Севастополь». Для книги Александр Степанович решил дать им заглавие «Легенда о себе». «Обо мне, — говорил он, — всю жизнь так много рассказывали небылиц, что не поверят написанной истине, так пусть же это будут "Легенды"».

Писал он эти повести с великим неудовольствием: «Сдираю с себя последнюю рубаху». Хотел писать автобиографию значительно позже, когда почувствует, что иссяк как художник. Писать и вспоминать былое, не торопясь, не нервничая в ожидании завтрашнего дня. Начать не с детства, как теперь, ради куска хлеба, а с богемских времен 1912-го и дальнейших годов. «Купринское» время он всегда вспоминает с теплым чувством и интересом.

— Там есть о чем вспомнить и написать, — говорит Александр Степанович.

Знакомых у Александра Степановича в Старом Крыму почти нет — так, случайные. Занять не у кого. В начале августа с трудом достаю немного денег, только Александру Степановичу, на дорогу в Москву. Я знаю, что ему будет в Москве так трудно, как, может быть, еще никогда не было. А не ехать нельзя: положение безвыходное. Отодвинутая выигранным у «Мысли» процессом беда снова встала у ворот. Александр Степанович едет с тяжелым сердцем, он знает, что мы с матерью остаемся в нужде.

От Александра Степановича долго нет писем, только телеграфный перевод на четыреста рублей. Наконец приходит долгожданное письмо, но какое страшное и написанное не им самим, а О.М. Новиковой. Томят его беды, нездоровье, слабость духа.

Через два дня после этого письма, 21 августа, к калитке нашего сада подъезжает линейка, и сходит Александр Степанович. Бросаюсь к нему навстречу и вижу, как сильно он изменился: лицо одутловатое, небрит, глаза мутны, вены рук набрякли, руки дрожат. Сразу же укладываю его в постель. Пою горячим чаем. Александр Степанович покорно вытягивается на кровати, вздохнув глубоко-глубоко, как очень уставший человек. Похоже, что он крепко болен.

На следующее утро вытаскивает из кармана пиджака пачку денег.

— Вот шестьсот рублей. Это моя добыча, родная. Жалкая добыча. Передай их матери, пусть она без обид похозяйствует у нас, а ты побудь около меня. Я стосковался, да и больным себя чувствую.

Смотрю на посеревшее измученное лицо его и думаю, что это новый приступ малярии, как случалось после поездок или редкого купанья в море. Температура была довольно высокой. Он тоже решил, что это обычный приступ малярии, так как все тело ломило и знобило. Принял хину, полежал дня три в постели, и температура спустилась до 37,1. Александр Степанович почувствовал себя бодрее и сильнее. За эти три дня мы, не торопясь, обо всем переговорили.

— А литературные наши дела, — говорил Александр Степанович, — совсем плохи. Амба нам. Печатать больше не будут. Три рассказа, написанные еще в Феодосии, до сих пор не напечатаны; «Бархатную портьеру», «Коменданта порта» и «Пари» устроить не удалось. Продать сборник рассказов — нечего и думать...

За несколько дней дома Александр Степанович посвежел, прибавилось сил настолько, что захотел прогуляться к матери, которая тогда жила квартала за три от нас. На воздухе я увидела, что Александр Степанович выглядит хуже, чем в комнате, в постели, — очень бледен. Но до домика, где жила мать, дошли хорошо. Она очень удивилась нашему приходу, побранила меня за неосторожность: привести еще не окрепшего человека, и заставила Александра Степановича лечь в свою постель. Он прилег и сразу же задремал. В это время мать на мангальчике приготовила ему свежего чаю.

После чаю он захотел домой.

— Я порядочно утомился, — сказал он. — Дома снова лягу. Ослабел.

Мы, взяв его под руки, повели домой.

— Развалился, Котофей, твой старый пес... — шутил Александр Степанович, ложась в постель.

К вечеру температура поднялась до 37,8. Решили утром позвать врача, так как, видимо, он заболел еще чем-то кроме малярии.

На следующий день я пригласила самого, как говорили, опытного и уважаемого врача Старого Крыма. Ко времени его визита температура у Александра Степановича поднялась до 38,0. Осмотрев, выслушав его, врач предположил, что у больного воспаление легких, назначил лечение и обещал заходить через день. Несмотря на высокую температуру, Александр Степанович говорил, что чувствует себя неплохо.

— Голова тяжела, — говорил он, — а то бы я был совсем здоров.

Недели через три после начала болезни доктор высказал предположение, что у Александра Степановича началось обострение туберкулеза легких.

В прошлом некоторые врачи находили у него зарубцевавшийся туберкулез. Когда он мог им болеть, Александр Степанович не помнил. Видимо, в годы тяжелой юности. На ходу. Он помнил лишь, что дважды болел ревматизмом и малярией.

Нас удивляло, что врач не посылал Александра Степановича на рентген в Феодосию. Мы понимали, что диагноз должен быть чем-то подтвержден. Несмотря на высокую температуру, Александр Степанович не худел, ел хорошо, только был очень бледен, жаловался, что нет охоты ходить. Пройдет по комнате раза два-три и садится в кресло или снова ложится. — Тело как-то само просит покоя, — говорил он. Ежедневно прочитывал всю газету, иногда брал книгу, но чаще я, сидя у его постели, читала ему вслух, с перерывами, — долго он не мог слушать, уставал. В сентябре Грин подал в Союз писателей заявление о пенсии, мотивируя свою просьбу болезнью, не дающей возможности работать, и наступающим в ноябре двадцатипятилетием литературной деятельности.

Ответа на это заявление он не получил. Как твердо я ни обещала Александру Степановичу не думать о заработке, думать приходилось, — уж очень трудна была жизнь. И мы с матерью стали вязать береты, платки и прочее — за продукты. Тщательно скрывали это от Александра Степановича, работу доставала и получала мама, людей мы к себе не пускали, так как в маленькой квартирке он мог все услышать. Когда он интересовался, как же мы добываем продукты, мы давали ему достаточно вразумительное объяснение: вещи, мол, обменивались и продавались очень удачно. А он был слишком утомлен болезнью, чтобы вникать в подробности, да и характер его был не склонен к этому.

Видеть же меня всегда с каким-нибудь рукоделием в руках он привык. В октябре врач по просьбе Александра Степановича назначил его на рентген. Нужно было ехать в Феодосию, нанять машину, а денег почти совсем не было. Александр Степанович послал письмо в Ленинград Н.С. Тихонову. 18 октября получили по телеграфу триста рублей.

На следующее утро мы поехали в Феодосию. Александр Степанович, закутанный в пальто, шубу, шапку, теплое одеяло, с удовольствием уселся в подъехавшую к нашему дому машину.

— Невыразимо приятно быть на воздухе, — говорил он, — словно бы и сильнее себя чувствую. Машина подъехала прямо к «Астории». Александр Степанович бодро сошел с нее и на мой вопрос, не устал ли он, улыбаясь, отвечал:

— Не волнуйся — твоя собака жилистая, даже на грош не устал.

В номере гостиницы он немного полежал, отдохнул, и мы на извозчике поехали в Инфизмет. Я оставила его в вестибюле и пошла договариваться к рентгенологу. Врач, узнав, что больной — А.С. Грин, согласился немедленно сделать рентгеноскопию легких и начал расспрашивать о болезни. Я все коротко рассказала, и мы вместе помогли Александру Степановичу подняться на второй этаж, в комнату рядом с рентгеноаппаратом, где было тепло. Там я раздела Александра Степановича и положила отдохнуть на диван: он, хотя и храбрился, но выглядел утомленным. Врач позвал нас в рентгенокабинет. Он предложил мне встать на колени около Александра Степановича и держать его, чтобы он не очень устал. Погас свет, началась рентгеноскопия. Врач спросил:

— Александр Степанович, не устали ли вы?

— Нет, — глухим голосом ответил тот, и в ту же секунду я почувствовала, как его тело стало тяжелеть в моих руках.

Обхватив Александра Степановича изо всех сил, я крикнула:

— Александру Степановичу дурно!

Но врач, видимо, уже заметил неладное и велел включить свет.

На звонок врача прибежали медсестра со шприцем и санитарка. Сделали Александру Степановичу инъекцию камфары и перенесли на диван в соседнюю комнату. Обложили грелками. Александр Степанович открыл глаза. Через несколько минут уже бодрым голосом сказал, что чувствует себя лучше:

— Теперь все в порядке. Сам не пойму, что произошло. Сначала я чувствовал себя нормально, а когда врач спросил, тошнота неожиданно подступила к горлу, закружилась голова, а дальше — не помню.

Был он очень бледен, темные тени легли под глазами. Тихо спустились в вестибюль, Александр Степанович стал разговаривать со знакомыми врачами, а я тем временем поднялась наверх с рентгенологом, он должен был дать мне справку о состоянии легких. Рентгенолог объяснил, что у Александра Степановича затемнение правого легкого и в середине светлое пятно, он боится, как бы это не был творожистый распад, признак туберкулезной каверны. Александр Степанович попросил показать справку. Я показала из своих рук, — страшное было написано на обратной стороне.

Я хотела идти за извозчиком, но Александр Степанович настоял, чтобы идти к гостинице пешком (это было недалеко). Я боялась, он уговаривал:

— Обморок был, несомненно, от духоты, теперь мне хорошо: хочу Феодосию попробовать своими ногами и подышать морским воздухом.

Не торопясь, шаг за шагом, дошли до гостиницы. Уложив и укутав Александра Степановича в шубу, я пошла в лабораторию узнать результаты анализа.

Врач Ибянский, нам незнакомый, но знавший нас в лицо, попросил подождать с полчаса. Наконец анализ был готов. Врач, видя мое заплаканное лицо, сказал:

— Да вы не торопитесь плакать. Анализ очень благополучен, палочек нет; это значит — открытой формы туберкулеза у вашего мужа нет. Анализы во всякое время приносите. Передайте мой сердечный привет и пожелание скорейшего выздоровления Александру Степановичу — я большой его почитатель.

И сразу словно камень у меня с сердца свалился. На крыльях неслась в Инфизмет: чахотки нет, Александр Степанович выздоровеет!

Вечером наши знакомые феодосийские врачи пришли к нам и снова тщательно обследовали Александра Степановича. Диагноз был: ползучее воспаление легких.

«Опасности нет, — сказали врачи, — но предупреждаем: ползучее воспаление легких — заболевание длительное, требующее большого внимания и заботы и крепко изматывающее больных. Сердце у Александра Степановича сильное, и это великий помощник в лечении болезни».

На следующее утро, успокоенные, мы на автобусе уехали домой. Александр Степанович, несмотря на обморок накануне, чувствовал себя очень хорошо, оживился. Начался новый период лечения, суливший, как нам казалось, выздоровление.

Недели через полторы температура начала спадать, самочувствие улучшилось, но сил не прибавлялось. Иногда он что-нибудь записывал, иногда жаловался, что «Недотрога» очень капризна, никак не находит правильного русла, начинается так же трудно, как когда-то «Бегущая по волнам». Никак не может сладить с сюжетом, то ли потому, что мозг ослабел от болезни, то ли сюжет очень сложен. В этом романе должно быть много горечи от столкновения «недотрог» с действительностью, но никакой плаксивости, уныния, так как эти люди с обостренной душевной чувствительностью и любовью ко всему истинно красивому, чистому и справедливому настолько привыкают таить в себе все чувства, что они редко заметны окружающим. И лишь гибель их может иногда косвенно указать на пережитые ими страдания. Дни шли тихо. На душе становилось спокойнее, — температура заметно снижалась. Иногда это были десятые доли градуса, но уже не было того чувства, которое приносила высокая температура. Иногда Александр Степанович жаловался на нытье в левом подреберье, но очень редко, ел хорошо.

Были у нас и на редкость тихие дни, когда казалось, что близится выздоровление. Были и радости: телеграмма от Н.С. Тихонова, посылка и чудесное письмо от неизвестной А.М. Новиковой.

Согревала доброта человеческая и здесь, в Старом Крыму. Александр Степанович не мог жить без чаю. Мы с мамой бегали по городу и искали его, где могли, пытались достать его из частных спекулянтских рук. Население прослышало: болен писатель, без чаю жить не может. И стали к нам приходить то старушки, то детишки неизвестные, — приносят чай: кто осьмушку, кто просто щепотку, завернутую в бумажку. Постучат. Откроем, сунут чай в руку и, сказав: «Для вашего больного», бегут опрометью от двери. А то на улице подойдет какая-нибудь незнакомая женщина и, смущаясь, говорит: «Вы уж не обижайтесь, у вас, слышно, больной любит чай, передайте ему на здоровье». Стук в дверь. Александр Степанович спрашивает: «Кто пришел?» — «Чайный человек, Сашенька». — «Жив курилка — собака...»

Но нужда остается нуждой, и Грин, памятуя всегда доброе к себе отношение Горького, решил снова, как в 1920 году из Боткинских бараков, обратиться к нему за помощью. Он написал Алексею Максимовичу большое, хорошее письмо, которое послал в Москву нашему старому знакомому поэту Георгию Аркадьевичу Шенгели, прося передать его Горькому.

Проходили недели, ответа не было. Молчал и Шенгели. Александр Степанович в новом письме спросил Шенгели — передал ли тот письмо Горькому? Получен был краткий, суховатый ответ: «Письмо передано». Опять стали ждать известий. Александр Степанович, зная достаточно Алексея Максимовича, был уверен в благополучном ответе, но ответа мы так и не получили, — видно, письмо до Горького не дошло.

В декабре благодаря помощи Н.С. Тихонова с Грином заключили договор на отдельное издание «Автобиографической повести». Издательство должно было высылать нам ежемесячно по двести пятьдесят рублей. В здоровье Александра Степановича наступило заметное улучшение. Мы решили, что в нашей жизни наступил уже перелом к лучшему. Но, увы, в скором времени здоровье его снова стало ухудшаться.

В конце марта 1932 года Александр Степанович перестал сидеть в кресле, говорил, что «стержень в спине исчез».

Зима в тот год легла в Крыму очень рано и долго не уходила. В марте было так холодно, что даже закутанного Александра Степановича было еще невозможно выносить на свежий воздух. Домик же, где мы жили, стоял фасадом на север, комнаты были небольшие, потолки низкие, окна маленькие.

— Сменить бы нам квартиру, — как-то раз сказал Александр Степанович. — Надоел этот темный угол, хочу простора глазам.

Я обрадовалась этому его желанию, мне был суеверно неприятен домик, где мы жили: как только мы в него въехали в мае 1931 года, так начались беды. Словом, желание Александра Степановича я приняла с радостью и сразу же начала поиски. Целые дни я рыскала по всем концам городка. Александр Степанович даже не сетовал на отсутствие, а ждал с нетерпением. — Истомился я в этом подземелье, — говорил он, — хочется солнышка в комнате.

Монашки еще зимой предлагали мне обменять мои золотые часики на их маленький домик-избушку. Услышав, что я ищу квартиру, они несколько раз повторяли свое предложение. Александр Степанович, которому я, как и зимой, рассказывала об этом, не соглашался, советуя мне гнать «чернохвостниц». А я очень волновалась — время шло, уже наступил май, уже выносили больного в сад, здоровье его не улучшалось, а нового жилья не находилось.

— Ну и осточертело же мне здесь, только и маячит перед глазами сруб колодца да ствол дерева, — горестно говорил он при каждой моей неудаче.

И я решила без разрешения Александра Степановича обменять часы на монашескую хатку. Что это только хатка — неважно, но зато она стоит высоко, в глубине сада, фасадом на юг, боковые окна на восток. Это будет то, чего всегда хотел Александр Степанович. ... На следующий день к полудню комната Александра Степановича была побелена, полы хорошо промазаны глиной с половой (полы в домике были земляные) и посыпаны свежей душистой травой.

Александр Степанович весь день лежал в тени под орехом. Ел в тот день, как ни разу за последние два месяца, — с аппетитом. Тоскующего взгляда не было. Как стал спускаться вечер, он мне говорит:

— Не надо меня нести в дом, я хочу сам пойти.

— Да ты же упадешь!

— Ты мне немного помоги, так и доплетемся. Я сегодня себя чувствую значительно бодрее. Мы с ним тихонько и побрели.

Кровать Александра Степановича стояла у широкого трехстворчатого окна, в окно выглядывали головки зацветавших лилий — оно было невысоко над землей. А в другое окно, у ног Александра Степановича, протянула свои ветки невысокая молодая слива. Из окна у постели открывался широкий вид на уходящие к реке черепичные крыши старокрымских домиков и окрестные высокие лесистые холмы.

Ночь Александр Степанович спал хорошо, ни разу не курил. Я спала в этой же комнате на кушетке. Наутро он встретил меня таким хорошим светлым взглядом, что сердце дрогнуло от радости: неужели новое жилье будет для него спасением?

Александр Степанович не отрываясь смотрел в окно. Восходящее солнце заливало веселым светом скромную белую комнатку. Начало лета — все щебетало, цвело и благоухало.

Как стало пригревать, он снова попросился под любимый орех. Опять я его вела и не могу сказать, чтобы он спотыкался или от слабости висел на мне. Шли очень, очень медленно. Мать хотела помочь с другой стороны, он отказался. Позавтракал тоже хорошо — съел что-то горячее и выпил чаю. Оставив его под деревом, я занялась устройством жилья и, немного поработав, снова пошла к нему.

Сад был запущен, зарос густой травой и дикими маками. Этот яркий ковер подходил к самой кровати Александра Степановича. В траве, недалеко от него, сидела маленькая девочка с большими черными серьезными глазами. Ее красное платьице алело в траве, как маки, из которых она плела венок. Это была четырехлетняя Клерочка, племянница жены Бориса, брата Александра Степановича. Бледный, худой Александр Степанович спокойно-ласково поглядывал на ребенка. Я невольно залюбовалась ими.

— Что так ласково смотришь? — спрашивает Александр Степанович. — Мне сейчас хорошо и спокойно, словно я в собственном доме. И этот клопик славно копошится тут. Как хорошо, что дети не сознают своей прелести...

В этот день он сказал мне:

— «Недотрога» окончательно выкристаллизовалась во мне. Некоторые сцены так хороши, что, вспоминая их, я сам улыбаюсь.

Видя такое доброе состояние Александра Степановича, я решила им воспользоваться и рассказать правду:

— Тебе нравится здесь?

— Очень, давно я не чувствовал такого светлого мира. Здесь дико, но в этой дикости — покой. И хозяев нет.

— Хорошо бы такой домик нам... — говорю я.

— Конечно, хорошо, да разве можем мы об этом счастье теперь думать, — бедняки мы горькие.

— А может быть, тебе больше нравится дом Савина (Нам весной предлагали его купить. — Прим. Н.Н. Грин.), ведь он большой, настоящий?

— Нет. Тот дом на север, сад под уклон — неуютно. Этот же, хоть и хатка и садик, да к сердцу больше лежит.

— Так что, если бы у нас была возможность, ты купил бы его?

— Ну купил бы. Да что ты ко мне, как следователь, пристаешь!

Тогда, вынув из кармана фартука купчую, подаю ее Александру Степановичу:

— Читай и на меня не сердись...

День прошел в отличном настроении, в мечтах и разговорах о будущем, о цветах и деревьях, какие посадит Александр Степанович. Могу сказать — это был один из самых радостных дней нашей жизни.

В эти дни он хорошо ел и утром и вечером шел к постели сам.

На пятый день утром, после завтрака, он сказал, что сегодня не хочет в сад — полежит в домике, так как чувствует себя неважно. Вялость. И ноет в желудке. В предыдущие дни он ни на что, кроме слабости, не жаловался. Под вечер пришел доктор Яковлев (врач, прибывший в Старый Крым в 1931 году, работал в санатории. — Прим. Н.Н. Грин.). Он долго сидел у Александра Степановича, внимательно осматривал, ощупывал, расспрашивал его; обещал выписать лекарство, которое успокаивает боли в желудке, и, извинясь, что торопится в санаторий, попросил дать ему помыть руки.

В домике у нас еще не было умывальника, таз стоял в саду. Поливая ему на руки, спрашиваю:

— Почему у Александра Степановича рвота?

— У вашего мужа рак желудка. Я это увидел, как вошел в комнату. Года два работал в клинике профессора Оппеля, и у меня есть некоторый опыт в распознании раковых больных даже по внешнему виду.

Хотелось кричать от боли — ведь это же полная безнадежность. А надо было молчать, чтобы он ничего не услышал в открытые окна. Я только тихо сказала врачу:

— Пошлите меня сразу же в аптеку.

По дороге врач говорил мне:

— То, что я раньше нашел у вашего мужа остаточные явления туберкулеза легких и не увидел рака, — это бывает. Болезнь, в тот момент более активная, заслонила другую, менее активную. Оттого-то он и не выздоравливал от первой, мешала общая интоксикация. Ухудшила общее положение невозможность полного клинического обследования.

— А операция?

— Безнадежно. Далеко зашедший случай.

— Что же делать, чтобы облегчить его состояние?

— Теперь только морфий, — дать покой его нервам.

— Но может быть, все-таки это не рак? Я зимой однажды думала об этом и сказала лечащему врачу. Он отрицал, говоря, что это только катар желудка и атония кишечника из-за длительного лежания. Может быть, доктор, вы встретитесь с этим врачом, он на днях вернется из командировки, и я ему позвоню.

— Очень хорошо; мы обсудим и посоветуемся. Позвонила в Инфизмет, — наш доктор все еще был в командировке. Просила передать ему просьбу о консилиуме. Доктор Яковлев стал посещать Александра Степановича через день.

30 июня встреча врачей состоялась. Присутствовал и харьковский терапевт профессор Струев. Около часа они осматривали Александра Степановича, время от времени давая ему отдых. Потом попросили помещение, где можно было бы посовещаться. Я устроила им стол под орехом. Меня они, как и при осмотре, попросили уйти.

Я пошла к Александру Степановичу; он лежал бледный, утомленный.

— Ох как я устал! Всего меня наизнанку вывернули. И расспрашивали обо всем чуть ли не с Адама. Попросил попить молока с коньяком, коньяку — побольше, на усталость, а попозже — морфий.

Неожиданно, пока врачи совещались, почтальон принес бандероли с двадцатью пятью авторскими экземплярами «Автобиографической повести» и перевод на пятьсот рублей. Подала Александру Степановичу несколько синих книжек. Он жадно схватил их, разложил вокруг себя, раскрыл одну на заглавной странице и вдруг заговорил каким-то необычайно глухим голосом:

— Нинуша, голубчик, что же это такое!.. Я не вижу, не могу прочесть ни одной строчки. Только темные полоски вижу! Но ведь тебя-то я хорошо вижу! Что же это такое? Страшно...

Испугалась и я, но сразу же начала его успокаивать:

— Это ты очень утомился. Врачи тебя замучили. Это пройдет.

Спросил, есть ли у меня деньги заплатить врачам.

— Есть. Продали кое-что и взяли в долг пятьдесят рублей. А теперь получим перевод и отдадим долг.

— Да... это моя последняя рубашка. С кожей содранная... — грустно сказал Александр Степанович.

Мне никогда не забыть этой страшной картины: смертельно бледный Александр Степанович и на белом одеяле вокруг него разбросаны синие книжки «Автобиографической повести». Тяжелое начало жизни встретилось с не менее горьким и тяжелым концом писателя, так любившего свет и жизнь.

— Я хочу дать врачам по книжке. Как ты думаешь — это не будет назойливо? — говорит он, любовно перебирая страницы.

Совещались врачи долго. Возвратясь к Александру Степановичу, профессор сказал, что находит у него застарелый бескислотный катар желудка и заболевание печени и что недели через две врачи снова соберутся около него. Постоянно же навещать его будет доктор Яковлев.

Александр Степанович поблагодарил их и подарил каждому по книжке.

— Это бесплатное приложение к гонорару, — пошутил он, — только вот автор не может прочесть заголовок книги — ослеп. Жена успокаивает, что это от усталости, слабости, что потом пройдет. А как вы находите? Врачи посмотрели глаза Александра Степановича, расспросили его и утешили, что это действительно временное явление, от усталости.

Вечером пришел доктор Яковлев. Александр Степанович чувствовал себя неплохо, разговаривал с ним. Уходя, Яковлев сказал мне, что будет ежедневно заходить к Александру Степановичу, чтобы ему было спокойнее. Говорили мы наспех, я не хотела, чтобы Александр Степанович думал, что мы о чем-то тайно совещаемся. Однажды, как обычно, я сидела у его кровати, отдыхала от чтения газеты вслух — только дней за семь до смерти он перестал интересоваться газетами, — Александр Степанович говорит мне:

— Не люблю я одну здесь вещь...

— Какую? Я уберу... — удивилась я.

— А как ты думаешь — что?

Я стала показывать на разные вещи. Он отрицательно качал головой. Потом показал мне на стоявший на окне будильник.

— Вот это. Он не возвращает прожитых мгновений... — и замолчал.

Я поняла, что он не досказал: «и приближает конец...» Значит, думал, что уходит...

Морфий делал свое дело. Александр Степанович, почти не испытывая болей, таял. Стал говорить медленнее. Иногда сознание его было совершенно ясным, иногда — как-то менялось, путалось.

6 июля к вечеру он заметно ослабел, но говорил еще ясно, сознательно и медленно. Ночью то дремал, то просыпался. Жаловался, что ноет в желудке. Дала ему восемь капель морфия, после чего он заснул на несколько часов. 7 июля, проснувшись часов в десять утра, он попил молока с коньяком и попросил не беспокоить его. Паузы между словами были долгими. Пришел врач, сказал матери, что это — конец.

— —

Смертный час

Утро 8 июля. Всю ночь больной то дремал, то просыпался. Молчал. Лежал с открытыми глазами. Два раза коснеющим языком сказал: «Курить...» Тогда я раскуривала папиросу и держала у его губ, — сам он уже не мог твердо сжать ее губами. Затянувшись раз-другой, отворачивал голову, тогда я вынимала папиросу. На мои вопросы, не больно ли где, легким движением головы отвечал — «нет».

В семь часов утра еле слышно сказал: — Очень мне больно.

Ввела ему морфий под кожу. Через несколько минут задремал. Спал недолго. Широко раскрыл глаза и еще менее внятно, чем прежде, прошептал:

— Теперь все хорошо.

Бледное истощенное лицо его было полно предсмертной истомы. Взгляд из усталого, но живого, постепенно делался тяжелым, мутноватым, глаза словно подернулись голубовато-серой пленкой. Но все еще были широко раскрыты.

Яркие лучи солнца наполнили комнату и легли на его лицо и грудь. Он слабо шевельнул рукой, словно отгонял их. Я опустила штору. В светлой тени ее лежал он, неподвижный и молчаливый, вперив мутнеющий взор свой в окно, из которого в комнату заглядывала зеленая ветвь сливы.

Вдруг что-то сдвинулось в его неподвижном лице.

— Помираю... — не то глухо простонал, не то тяжело прошептал он голосом уже не от мира сего, чуть приподняв голову с подушки и смотря мне прямо в глаза каким-то важным и на мгновение ясным взглядом. Затем уронил голову и снова затуманенным взором уставился на ветвь в окне.

Последний вздох — и не стало Александра Степановича Грина. Ровно в шесть с половиной часов прекрасного и грустного июльского вечера.

Несколько часов мы с матерью просидели около него в полном молчании. Немного людей нас посещали, и в эти поздние часы никто не пришел, никто не нарушил ненужными словами и вопросами горьких минут нашей разлуки. Слез не было; они высохли в последние предсмертные его дни и пришли позже, когда душа, оставшись одна, ослабела.

Летом на юге нельзя задерживать похороны. Хоронили Александра Степановича на следующий день, 9 июля.

Утром весь городок знал о смерти. Много незнакомых людей приходили прощаться с ним, приносили цветы. Нашлись и такие, что пожелали помочь мне в похоронах. На кладбище — пустом и заброшенном — выбрали место. С него видна была золотая чаша феодосийских берегов, полная голубизны моря, так нежно любимого Александром Степановичем.

* * *

Все знаменательные дни своей жизни Александр Степанович приурочивал к цифре «23», которую считал для себя счастливой: 23 августа 1880 года — его рождение; 23 июля 1896 года — отъезд в Одессу; 23 марта 1900 года — на Урал; 23 ноября 1894 года по новому стилю родилась я. Александр Степанович говорил: «Значит, ты судьбою была мне назначена». 23 февраля 1921 года по старому стилю мы с ним поженились.

Часть III. Грин о себе

Александр Степанович не любил рассказывать о себе посторонним, да и близким рассказывал без большой охоты. И сам не расспрашивал. На редкие, правда, просьбы редакций журналов дать автобиографический материал он суховато отвечал: «Моя биография — в моих книгах», говорил, что настоящий художник, по существу, является главным героем своих произведений. «Внешние наблюдения над разными людьми и случаями, — говорил он, — только помогают мне сконцентрировать и оформить впечатление от самого себя, увидеть разные стороны своей души, разные возможности. Я и Гарвей, и Гёз, и Эсборн — все вместе. Со стороны на себя смотрю и вглубь и вширь. Только на самом себе я познаю мир человеческих чувств. И чем шире в писателе способность проникать через себя в сущность других людей, тем он талантливее и разнообразнее. Он как бы всевоплощающий актер. Мне лично довольно познать себя и женщину, любимую и любящую меня. Через них я вижу весь свой мир, темный и светлый, свои желания и действительность. И, какова бы она ни была, она вся выразилась в образах, мною созданных. Оттого я и говорю смело: в моих книгах — моя биография. Надо лишь уметь их прочесть».

«Бегущая по волнам» — один из самых автобиографических романов Грина. Это рассказ, в поэтических словах изображающий искания и находки Александра Степановича. Вступление о «Несбывшемся» — не личное ли звучит в нем?

Ребенком, прочтя «Молли и Нолли» Кота-Мурлыки (Вагнера), затосковал он о той любви, жажда которой потом всю жизнь сопровождала его. Вот как рассказывал он мне об этом: «Я не знаю, что со мною стало, когда я прочел эту сказку, я не понимал тогда ни слова "любовь", ни всего сопровождающего это слово, но детская душа моя затомилась, и теперь, переведя это на язык взрослых, я как бы сказал себе: "Хочу такого для себя!" Это был первый стук в душу моих мужских чувств. Потом я узнал о Коте-Мурлыке, об этом человеке с пестрой душой, сказавшем вовремя мне, ребенку, верное поэтическое слово. Это был первый цветок в венке событий, о которых я тогда не знал. Было мне лет восемь. Это было как слова Эгля для маленькой Ассоль. Я рос, жизнь била, трепала и мучила меня, а образ Молли не умирал и все рос в моей душе, в моем понимании счастья».

И прелестные и дурные были на пути Грина. Биче Сениэль — итог этих встреч и исканий. Тут и юношеская Вера Аверкиева, и Екатерина Бибергаль, и Вера Павловна, и Мария Владиславовна, и Мария Сергеевна, и многие другие, ни имени, ни лиц которых я не знаю. Я никогда не хотела знать подробности о них. Молодость Александра Степановича, тяжелая жизнь, незнание жизни, жадность к ней, «тоска о Молли», алкоголь, так обостряющий и искажающий желаемые образы, вечное беспокойство и ошибки. Поиски души женщины, воплощенной в желаемый образ, поиски Дези — девушки с простым сердцем и верой в чудеса, творимые руками человечности. Такие девушки непопулярны, не привлекают взора ни блеском ума, ни изысканностью. Они умеют любить, верить, быть женой, другом.

Псевдоним

Александр Степанович жил в Петербурге. Писал первые рассказы из революционной жизни, которые потом составили сборник «Шапка-невидимка». Когда Измайлов, у которого должен был печататься один из первых рассказов Грина «Апельсины», спросил его, как он будет подписываться своей фамилией (Мальгинов) или псевдонимом, Александр Степанович, не желая быть Мальгиновым и зная, что не может Гриневским, с молодой пылкостью ответил — «Лиловый дракон». Измайлов расхохотался и сказал, что такой псевдоним совсем не годится. Тогда Александр Степанович взял первую половину своей настоящей фамилии.

Так родился псевдоним — «А.С. Грин». И это имя так плотно подошло к Александру Степановичу, что он говорил: «Знаешь, я чувствую себя только Грином, и мне странным кажется, когда кто-либо говорит — Гриневский. Это кто-то чужой мне». Подписывался всегда «Грин» и меня именовал «Грин», утверждая, что и я не Гриневская, как и он. И когда мне пришлось получать паспорт в Феодосии, он попросил знакомую паспортистку проставить мне в нем — Н.Н. Грин.

* * *

Александр Степанович очень любил цветы фуксии и герани, говорил: «Это эстетствующие снобы-мещане назвали их мещанскими цветами, так как они украшают жилища среднего люда. Цветы эти прелестны, и, если бы их было мало, их ценили бы, как орхидеи. Мещанских цветов нет, есть лишь «мещане», не понимающие этой простой истины».

Грин о Куприне

«Его образ так близок моему сердцу, — говорил Александр Степанович, — что кажется, если бы он даже плохо писал, то мне представлялось бы хорошим. Но он писал хорошо, знал музыку слов и мыслей, умел осветить и раскрыть их солнцем своего таланта. В нем, озорнике, иногда злом и вульгарном, завистнике к чужим писательским удачам, сидел милый художник. Пестрый человек был Александр Иванович. Одним из главных качеств, определявших стиль его жизни, было желание во всем и везде быть не только первым, но первейшим, непрерывно привлекать к себе общее внимание. Это-то и толкало его на экстравагантности, иногда дурно пахнущие. Он хотел, чтобы о нем непрерывно думали, им восхищались. Похвалить писателя, хотя бы молодого, начинающего, было для него нестерпимо трудно. И я, к общему и моему удивлению, был в то время единственным, который не возбуждал в нем этого подлого чувства. Он любил меня искренне, относился просто, и оттого я лучше других знал его таким хорошим, каким он был вне своей всепоглощающей страсти, оттого и привязался к нему сердечно. Он часто мне говорил: "Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я без нее жить не могу"».

Грин о «Моей жизни» Чехова

«"Особенное", неизгладимое впечатление произвела на меня повесть А. Чехова "Моя жизнь", — говорил Александр Степанович. Я увидел свою жизнь в молодости, свои стремления вырваться из болота предрассудков, лжи, ханжества, фальши, окружавших меня. Стремления мои были в то время не так ясно осознаны и оформлены, как я теперь об этом говорю, смутны, но сильны. Понятен и близок был мне Михаил, его любовь и отвращение к родному очагу "родительского дома".

Умел Чехов заглянуть в самые глубины человеческой души! "Моя жизнь" дала мне мгновение остановки в самом себе, после чего какая-то внутренняя черта была как бы проведена над пережитым, и по-новому, что-то прощая, стал я смотреть на настоящее и будущее».

Эдгар По

Эдгар По был одним из тех писателей, которые еще в молодые годы тронули воображение Александра Степановича. Став сам писателем, Грин относился к нему с глубочайшим уважением и любовью. Все в нем волновало Александра Степановича: и жизнь, и творчество. «Блестящий мастер, сильный художник и счастливо-несчастный человек, — говорил он, относя слово «счастливый» к трогательно-нежному браку По и его таланту. — Говорят, что я под влиянием Эдгара По, подражаю ему. Неверно это, близоруко. Мы вытекаем из одного источника — великой любви к искусству, жизни, слову, но течем в разных направлениях. В наших интонациях иногда звучит общее, остальное все разное — жизненные установки различны. Какой-то досужий критик когда-то, не умея меня, непривычного для нашей литературы, сравнить с кем-либо из русских писателей, сравнил с Эдгаром По, объявив меня учеником его и подражателем. И, по свойству ленивых умов других литературных критиков, имя Эдгара По было плотно ко мне приклеено. Я хотел бы иметь талант, равный его таланту, и силу его воображения, но я не Эдгар По. Я — Грин; у меня свое лицо».

В 1910 или 1912 году вышло Полное собрание сочинений Эдгара По под редакцией Бальмонта и с его статьей о жизни писателя. «Я уже давно знал его как писателя, — рассказывал мне Александр Степанович, — но не знал его жизни. Она потрясла меня. И хорошо, что написал ее Бальмонт. Талантливо написано, с большой любовью. Талантливо и любовно написанная биография — это посмертный дар художнику ли, ученому ли, общественному ли деятелю. Когда читаешь такую, думаешь — "ты, человек, заслужил ее"».

Александр Степанович не любил читать вслух стихи. И только три стихотворения, или отрывки из них, он читал иногда, ходя взад и вперед по комнате. Это — «Ворон» и «К Аннабель» Эдгара По и «Давно ли цвел зеленый дол...» Роберта Бернса.

А.С. Грин И А. Грин

В те годы в Одессе жил (так информировали Александра Степановича) врач-венеролог А. Грин, занимавшийся переделкой для театра произведений популярного в то время французского писателя (если память не изменяет) Пьера Бенуа. А. Грин создал таким образом пьесу «Проститутка» и другие. Шли они в театрах и печатались за подписью «А. Грин». По поводу этих пьес многие обращались с вопросами к Александру Степановичу, считая его автором, некоторые поздравляли с постановкой их, с извлечением порядочного дохода. Александр Степанович обижался: как это люди, знающие стиль и дух его творчества, могут предположить, что он занимается таким «грязным», по его выражению, делом? Хотел написать одесскому Грину — предложить ему выбрать другой псевдоним, так как своим он, А.С. Грин, должен пользоваться по праву старшинства. Но, узнав, что Грин — это истинная фамилия венеролога, махнул на все рукой, сказав: «Черт с ним! Ведь не виноват же он, что родился А. Грином».

«Король мух»

В 1924 году, еще до отъезда из Петрограда, Александром Степановичем был задуман и начат роман «Король мух». Порядочно было написано заметок. Как крысы в «Крысолове», так и в начатом, но ненаписанном романе «Король мух», мрачную и сильную роль играли мухи, плодясь, распространяясь, заражая и уничтожая все человеческое, человечное, прекрасное...

Если память меня не обманывает, то в 1925 году, получив от «Огонька» предложение дать первую главу для романа двадцати пяти писателей, Грин дал именно начало «Короля мух».

* * *

Рассказ «Возвращение» написан Грином осенью 1924 года в Феодосии, а в 1932 году летом, лежа у широкого окна, смотря на холмы, окружавшие Старый Крым, он умирал почти так же, как Ольсен. Он приехал в 1924 году в край, где «солнце цветет и гудит», и там он умер...

Не было ли это действительно «возвращением» Александра Степановича? Молодым, в бедах и горестях, он был на юге, красота которого, коснувшись его души, не пробудила в нем жажды к югу, к жизни там, к ощущению праздника природы, и он жил в Питере, в бедной прелести его климата. Переезд в Крым вернул его к чувству утраченного и вновь обретенного высокого и светлого в жизни, ибо он всегда, даже в болезни, благодарил судьбу, толкнувшую нас на юг.

Дорога никуда

Роман «Дорога никуда» — первоначально назывался «На теневой стороне». В 1928 году на выставке английской гравюры в Музее изящных искусств в Москве Александр Степанович увидел маленькую гравюру Гринвуда «Дорога никуда».

На этой выставке я была с ним и подробности помню очень отчетливо: выставка происходила в одной из небольших, неправильной формы комнат музея; окна от входа справа, у окна на стеллаже под стеклом рисунок или гравюра Дюрера — букет фиалок. Слева на стене, на высоте человеческого роста, небольшая гравюра в незаметной темной рамке, изображающая отрезок дороги, поднимающейся на невысокий пустынный холм и исчезающей за ним. Суровая гравюра. На ней надпись по-английски и перевод по-русски — «Дорога никуда» и имя автора — Гринвуд. Александр Степанович сказал: «Как хорошо названа гравюра... "На теневой стороне" переменю на "Дорогу никуда". Это заглавие отчетливее отвечает сущности сюжета, темы. И, заметь, художник Гринвуд. И моему имени это созвучно. Очень, очень хорошо!»

Книги

Когда мы жили в Петрограде, книг не покупали. В городе было много библиотек; Александр Степанович имел добрые связи с Публичной библиотекой, где широко пользовался книгами, иногда даже получал их на дом.

После переезда в Феодосию первой крупной книжной покупкой Александра Степановича был Большой энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона. «Без энциклопедии, — говорил он, — в таком захолустном городке, как Феодосия, жить очень трудно».

В Феодосии были две не очень богатые библиотеки — городская и у водников. А как только у нас появлялись хотя бы небольшие свободные деньги, Александр Степанович покупал книги. Когда приезжали в Москву, любили бывать на книжном развале у Красных ворот.

Из русских писателей Александр Степанович многих любил и ценил. Очень ценил Льва Толстого, восхищаясь его мастерством, силой таланта, великим, «даже как бы циничным» знанием жизни. Любил искренне и сердечно Чехова. «Настоящий художник и настоящий человек, — говорил Александр Степанович, — какая умная, добрая душа; мало кто так любит людей, как он». Любил Лескова — «страстный, своеобразный человек, трудный и талантливый. Учиться и учиться у него надо».

Горький, Бунин, Достоевский, Аксаков, Щедрин, не весь Тургенев, Гоголь — привлекали Александра Степановича и ценились им. Разве перечислишь тех, кого он читал, о ком говорил.

Среди молодых русских прозаиков серьезно привлекали его внимание Малышкин, Булгаков, А. Толстой, Фадеев, Катаев, Ильф, Федин.

С удовольствием читал Александр Степанович китайские сказки, «Русские сказки» Афанасьева, книги о путешествиях, например «Путешествие в Южную Америку» Ионина, и другие. Любил иностранную литературу: Эдгара По, Сервантеса, Диккенса, Бальзака, Мопассана, Дж. Лондона, Сеттона-Томпсона, Киплинга — особенно «Свет погас», Мериме, Стендаля, Цвейга, Синклера Льюиса — особенно «Главную улицу» и «Мартина Эрроусмита», Голсуорси, Гофмана; из молодых — Шадурна «Где рождаются циклоны», Арлена «Зеленая шляпа», Дорджелеса «Ехать...» и многое, многое другое, что уже угасло в моей памяти.

Порт

Запахи, шум и грохот порта любил Александр Степанович. Это, говорил он, осталось в нем с юности, с Одессы, когда, работая или ища работы и пищи, целые дни толкался он по порту, его закоулкам, припортовым кабачкам и харчевням.

Острые запахи моря, нагретой солнцем пыли, каменного угля, грохот лебедок, крики грузчиков, ароматы выгружаемых и нагружаемых товаров, фруктов, стройная суета работы, дали пройденных или впереди лежащих путей песней вошли в его душу и остались там навсегда. Летом почти каждый день, хотя бы ненадолго, мы заходили с ним в Феодосийский порт. Мало в нем было движения в те годы, но порт все равно прельщал нас. Иногда, молча, «положив душу на бок», как говорил Александр Степанович, сиживали мы где-нибудь в уголке порта будто бесцельно, но так хорошо!

Почти напротив въезда в Феодосийский порт был полуподвальный кабачок «Серый медведь». Александр Степанович любил зайти туда выпить вина, съесть чебуреки. «Только в припортовых местах можно встретить такое несоответственное, но уютное название кабака», — замечал Александр Степанович (см. «Алые паруса»).

* * *

В Москве, в клубе Дома ученых, Александр Степанович играет с кем-то на бильярде. Интересная партия в самом разгаре. В этот момент в бильярдную входит администратор и обращается к играющим: «Прошу, товарищи, очистить бильярд. Анатолий Васильевич Луначарский хочет поиграть». В бильярдной оживление, наблюдающие за игрой стоя, отходят, садятся в кресла, стоящие в дальнем углу комнаты; ожидающие очереди частью расходятся.

Александр Степанович продолжает игру, как бы не слыша слов администратора. Тот подходит к нему: «Товарищ Грин, я прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича. Прошу вас».

Александр Степанович на минуту приостанавливает игру и говорит: «Партия в разгаре, мы ее доиграем». — «Но Анатолий Васильевич должен будет ждать!» — «Так что же, и подождет. Я думаю, Анатолию Васильевичу будет приятнее посмотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков. Прав ли я?» — обращается он к своему партнеру. Тот кивком выражает свое согласие. «Но ведь это для Анатолия Васильевича!» — тщетно взывает администратор. «Тем более, если вы не понимаете», — бросает Александр Степанович и продолжает игру. В это же мгновение в бильярдную входит сопровождаемый несколькими лицами Луначарский. Администратор с растерянным видом бросается к нему, пытаясь что-то объяснить. «Не мешайте товарищам играть», — останавливает его Луначарский, садится в кресло и наблюдает за игрой.

Отношение Грина к детям

В самом Александре Степановиче, замкнутом, одиноком, внешне суровом человеке, иногда мелькало что-то детское.

Детей он любил по-своему, не сюсюкая. Он жал им руки, как взрослым, разговаривал с ними, как с равными, никогда не ахал и не удивлялся им, — как Эгль в «Алых парусах». Говорил: «Люблю их душевную невинность и естественность, но не люблю замечать их будущую взрослую сущность, а у них это очень рано проявляется».

Дети типа Ассоль из «Алых парусов» или Тома из «Гнева отца» влекли его к себе, как равные. В 1924—1925 годах в Феодосии было много беспризорников, ютились они в подвале разрушенного дома, недалеко от нас, и у Александра Степановича были с некоторыми из них теплые отношения: «Даст ли жизнь им возможность стряхнуть с себя то уродливое, что привила им беспризорность», — говорил Александр Степанович.

* * *

«Вдохновение? — спрашивал Александр Степанович. — Для меня вдохновение — это хорошее, спокойное состояние в часы писания, когда все идет стройно, не цепляясь, как цепь, — звено за звеном. И лишь иногда, прочитав написанное, я испытываю волнение удовольствия, определяемое для меня одним словом «хорошо». Лучше всего об этом сказал Ромен Роллан: "Опытный художник знает, что так называемое вдохновение приходит редко, что разум заканчивает дело интуиции"».

* * *

«Тот, кто сделает мне настоящее зло, — говорил Александр Степанович, — всегда ответит за это без личного моего участия в расплате: судьба расплатится так или иначе, раньше или позже».

Виноградная ветвь

Отузы. 1926 год. Жаркий солнечный день, чуть освежаемый легким ветерком с моря. Береговой дорожкой мы возвращаемся из ресторанчика к себе на дачу, на «обвеваемый холм». Проходим мимо почти разрушенного здания бань. Александр Степанович останавливается и указывает на оконный просвет в глубине здания. В просвете видна виноградная ветвь, слегка колеблемая ветром. Как попала она сюда, — все разрушено и затоптано вокруг дома. А она темно-зеленая, сильная, через тень внутри здания, на фоне яркого синего неба кажется живой картиной. «Хороша, — говорит Александр Степанович, — на руинах живет и дышит. Что-то доверчивое есть в том, как она повисла средь старых камней и разбитой штукатурки. Вот нарисую я ее, как вижу, будут читать и будет казаться им, что где-то это в чужой, неизвестной стране, а это тут, близко, возле самой моей души и глаз. И все так. Важно — как посмотреть. Мои глаза и чувства видят ее с той стороны, которой другой не замечает. Оттого-то она и кажется нездешней. И люди мои, лишенные обязательного coleur locale, кажутся нездешними, а они вокруг нас. Я их вижу, чувствую и описываю в цельности их чувств, желаний, переживаний, не смазанных никакими бытовыми и прочими наслоениями. Они живут, страдают, радуются и волнуют читателя».

Главная Новости Обратная связь Ссылки

© 2024 Александр Грин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
При разработки использовались мотивы живописи З.И. Филиппова.