На правах рекламы:

Подберите увлекательные экскурсии по Санкт-Петербургу на этом сайте

В.И. Сандлер. «Вокруг Александра Грина. Жизнь Грина в письмах и документах»

В.И. Сандлер. «Воспоминания об Александре Грине». Л., 1972.

Моя первая встреча с Грином

Моя первая встреча с Грином произошла, когда мне было двенадцать лет. Я жил на Севере, в Воркуте. Не так давно кончилась война, но мы, мальчишки, еще жили воспоминаниями о ней. Книги, которые мне попадались, были о войне, да других я бы и не стал читать. Все остальное казалось мне пресной обычностью, и только там, где стреляли, — там была настоящая жизнь.

В тот зимний день утро так и не наступило. Чуть забрезжил рассвет, да так и не разгорелся. Низкие темные тучи осели над городом, началась пурга. Сухой крупный снег выбивал на стеклах тревожную мелодию. Ветер завывал все протяжнее и громче. В редкие паузы с улицы доносились жалобные и нетерпеливые автомобильные гудки.

Я сидел на тахте в зимнем пальто, ноги были покрыты ватным одеялом. Комната наша угловая, и одна стена в морозные дни покрывается инеем. Печка отбирает немало места, но в пургу ее словно не существует. Я скучал. Книжки стоят на этажерке, но все, что про войну, прочитаны по нескольку раз. Остальные меня не интересуют. Я честно за них принимался, но после двух-трех страниц меня тянуло на улицу. Вошла соседка. Я сразу заметил в руках у нее две толстые тетради в коленкоровом переплете.

— Прочти.

Соседка уходит, а я принимаюсь за чтение. Почерк ясный, почти каллиграфический. В двух тетрадях переписаны какие-то «Алые паруса» какого-то Грина. Подзаголовок совершенно мне непонятный — «Феерия». Поначалу я читаю просто потому, что нечего читать, читаю из вежливости. Но вот холодная комната, в которой я сижу в зимнем пальто, поджав ноги, начинает растворяться. Уходят вдаль крики пурги, город. Я читаю главу «Грэй».

Эта книга казалась сотканной из солнечного света, тепла, радости, улыбок и легкой грусти. Она звала и торопила. Я сам был Артуром Грэем, капитаном стремительного «Секрета». Струя пены, отбрасываемая моим кораблем, «белыми чертами прочертила моря и океаны, гасла и возникала в блеске вечерних огней разноязычных гаваней и портов».

Все-таки чудесно быть капитаном!

«Никакая профессия, кроме этой, не могла бы так удачно сплавить в одно целое все сокровища жизни, сохранив неприкосновенным тончайший узор каждого отдельного счастья. Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко в небе то Южный Крест, то Медведица и все материки — в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном, в замшевой ладанке на твердой груди».

Это я, Грэй, нашел спящую Ассоль, купил алый, как заря, шелк, это моему кораблю, несущему алым разливом парусов сбывшуюся мечту, салютовал крейсер могучим залпом, это меня ждала девушка, стоя «средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокому кораблю».

Мог ли я знать тогда, что этой сценой феерии, именно феерии, восхищался Горький; мог ли я знать тогда, что в Ленинграде в 1943 году артистка Чернявская читала по радио «Алые паруса», и люди, видевшие смерть, плакали, слушая повесть о том, как надо ждать, как надо надеяться.

Так познакомился я с книгой удивительной любви к людям, доброты, мудрости и печали. Так вошел в мою жизнь Александр Грин.

Потом, лет через пять, я пошел по следам Грина и продолжаю идти до сих пор. Кажется, сделал немало, немало нашел, но сколько загадочного остается для меня в жизни и творчестве этого человека...

«Среди товарищей выдавался один только Гриневский...»

В последних числах июня 1896 года в веселом знойном южном городе Одессе на берегу моря стоял худощавый юнец. На нем была соломенная шляпа, парусиновая блуза, подпоясанная ученическим ремнем с медной бляхой, парусиновые брюки были сунуты в высокие, до бедер, тяжелые охотничьи сапоги с ремешками под коленями. Он жадно, полной грудью вдыхал воздух, в котором перемешалось множество запахов: соленой воды, угольной пыли, нагретого камня, пароходного дыма.

Прямо перед ним гремел порт: тяжело ворочались краны, стучали лебедки, и длинная вереница пестро одетых грузчиков сновала вверх и вниз по сходням. А дальше, за причалами и кораблями, играло в теплых лучах солнца искристое синее море. Гладь его бороздили маленькие, казавшиеся слабосильными, буксиры и стремительные яхты с огромным крылом паруса. Утром и вечером, когда всходило или садилось солнце, далекий парус на секунду вспыхивал алым цветом.

Юноше еще не было шестнадцати. Он обходил пароходы, просил принять его матросом, но капитаны и помощники, критически окинув взглядом его тщедушную фигуру, раздраженно и насмешливо отвечали: «Нет».

Море лежало перед юношей, как дорога в огромный, таинственный и прекрасный мир, полный «смертельно любопытных уголков». Но этот мир, видимо, не нуждался в нем.

Юноша, конечно, не мог знать, что он станет писателем Александром Грином, не мог знать, какая трудная дорога жизни ему предстоит и какая посмертная слава его ожидает.

Что мы знаем о детстве, отрочестве и юности Грина? Казалось бы, немало. Ведь мы счастливые обладатели «Автобиографической повести», и будущие биографы всегда будут черпать из нее полными горстями. Однако «Автобиографическая повесть» — странная книга.

Куда вдруг исчезла любовь Грина к сочным бытовым зарисовкам? Где мастерская кладка деталей? И то и другое, разумеется, есть, но в каких-то совершенно — если так можно выразиться — не гриновских количествах. Какой опытный прозаик, повествуя о своем детстве, опустит описание домашней обстановки или совершенно ничего, за исключением двух-трех штрихов, не скажет о городе, в котором жил!

Попробуйте-ка узнать из «Автобиографической повести» какие-нибудь интересные подробности о Вятке или найдите хотя бы название улицы, где жили Гриневские! Почему же книга получилась такая «общая»? Отсутствие типичной для Грина конкретности в деталях, казалось бы, должно насторожить, породить сомнение в биографической достоверности «Повести».

— Гриневский? — спросила заведующая читальным залом Государственного архива Кировской области. — Как же, есть целое дело.

Вскоре выяснилось, что «целое дело» есть об отце, Степане Евсеевиче Гриневском, а Саша Гриневский лишь внесен в картотеку как сын политического ссыльного. В обширном деле С.Е. Гриневского находим копию документа, в котором говорится, что «Стефан Евсеев Гриневский сего 1872 года сентября 15 дня повенчан» с Анною Стефановною Ляпковой.

Родители Грина поженились за восемь лет до рождения первенца Саши. Он родился 23 августа (11 августа по старому стилю) 1880 года в маленьком городке Слободском, в тридцати километрах от Вятки. Первое, что запомнил мальчик, — зимняя дорога. Родители переезжали из Слободского в Вятку. Саша на руках у матери. Запрокинув голову, он внимательно разглядывал звездное небо, и ему казалось, что не он едет, а широкая звездная дорога плывет над ним. Грин говорил потом, что звездная дорога родила в нем сказку, задумчивость, любовь к прекрасному.

В августе 1889 года Саша Гриневский поступил в подготовительный класс вятского земского Александровского реального училища.

В училище его встретили вощеный паркет, огромные портреты в золоченых рамах, бородатые мужчины, ходившие степенно и важно и требовавшие такой же степенности от всех окружающих.

Именно здесь ясный детский мир впервые столкнулся с самодовольной казенщиной. Всю жизнь Грин будет протестовать против всего, что хоть в незначительной степени ущемляет человеческое достоинство. Об этом, в сущности, все его книги. Протест этот, конечно неосознанный, начался еще в детстве, здесь, в вощеных коридорах. Саша Гриневский был одним из самых способных в классе — это признавали даже бородатые мужчины, но успехи его в учении были более чем скромны, и от замечаний буквально ломился журнал инспектора: «21 сентября 1889 года. Вел себя неприлично при выходе из училища.

6 октября. Принес в класс игрушку.

14 октября. Смеется и шалит за уроками.

5 декабря. Бегал по классу и дрался. Во время урока гимнастики баловался — ложился на пол и развлекал товарищей.

20 января 1890 года. На глазах (фамилия неразборчива. — В.С.) обижал девочку и не сознался в том.

19 марта. Хлопнул в ладоши, когда дежурный (Кузнецов) не мог прочесть молитвы, и тем самым обидел законоучителя.

21 марта. Передразнивал на улице пьяного. Свистел и вел себя крайне неприлично.

7 мая. Вел себя неприлично на уроке зак[она] божьего и был удален с урока...»

Не все записи пока удалось разобрать, и привел я лишь некоторые.

Педагогический совет, подводивший итоги учебного года, констатировал:

«Относительно поведения учеников нужно сказать, что общий уровень весьма благоприятен. Те чисто детские привычки и поступки, кои учениками принесены были с собою из семьи, не могли иметь в себе характера, вызывающего на меры внушений и строгости.

Конечно, на первых порах дело не обходилось без того, чтобы не влиять на сформирование привычек в направлении дисциплины, требующейся правилами училища, но день за день ученики свыкались с новою для них обстановкою сами собою. Среди товарищей резко выдавался один только Гриневский, выходки которого были далеки от наивности и простоты... Поступки Гриневского обращали на себя внимание даже училищного начальства. Поведение Гриневского находим бы нужным аттестовать баллом "3". Между прочими проступками Гриневского выдающимися являются следующие: 21 сентября он, выходя из училища, вел себя весьма неприлично — толкался, причем и кидался землею; во время уроков он смеялся и шалил, и затем позволял употреблять неприличные выражения в отношении товарищей».

Это написано о девятилетнем мальчугане, а звучит, как внушительный юридический документ. Педагогический совет решил уведомить родителей, «что если они не обратят должного внимания на дурное поведение своего сына и не примут с своей стороны меры для исправления его, то он будет уволен из училища».

В отчете есть запись о том, что читают ученики подготовительного класса. В «Автобиографической повести» Грин заметил: «Довольно большая библиотека Вятского земского реального училища, куда отдали меня девяти лет, была причиной моих плохих успехов. Вместо учения уроков я, при первой возможности, валился в кровать с книгой и куском хлеба; грыз краюху и упивался героической живописной жизнью в тропических странах».

Но вот перед нами сухой канцелярский документ, написанный классным наставником Саши Гриневского. В нем точно сказано, что мог читать (а точнее — имел право читать) юный реалист:

«Чтение книг учениками из ученической библиотеки началось с октября месяца. Выбор книг по содержанию соответствует возрасту, развитию и понятиям учеников. Книги выдаются тем, кто успевает исполнять уроки. Чтением преследуется приобретение навыка в беглости и выразительности. В данное время совершенно необходима выработка техники чтения. Помимо сего от учеников требуется, по возможности, и отчет в прочитанном. Понимание прочитанного достигается выбором подходящих книг».

Далее идет список «подходящих книг», где рядом с произведениями Аксакова, Афанасьева, Крылова, Григоровича стоит откровенная слащавая пошлость, вроде журнала «Детское чтение», «Трудовой год крестьянина» и т. п.

Вероятно, родители, несмотря на требование педагогического совета, не приняли достаточно действенных мер для исправления поведения сына, потому что, начав учиться в первом классе, Саша Гриневский вскоре выбыл из училища. В журнале педагогических совещаний есть краткая запись: «Директор училища сообщил, что ученик 1 класса Гриневский, по прошению его отца, уволен из училища. Постановили принять к сведению и упомянутого ученика исключить из списков». Но в бумагах реального училища прошения Степана Евсеевича найти не удалось. В «Автобиографической повести» Грин вспоминал, что из-за плохой дисциплины он провел год дома, не очень скучая по классу.

Как он жил тогда, кто окружал его?

Сохранилось письмо Грина писателю И. Новикову, помеченное 29 апреля 1931 года:

«Вспомнил, как мы — я и мой отец, служивший в земстве за грошовое жалование 60 руб., — проводили однажды Первое мая. Мне было тогда 10 лет. Мы поехали на перевозе за реку Вятку в село Дымково, к кузнецу, работавшему в земстве. Бедный домик честного кузнеца стоял близко к реке. С нами было трое служащих богоугодных заведений — конторщики и их жены. После пирогов с рыбой и мясом, пельменей, щей, жареных уток, ветчины, пирожков с изюмом, ватрушек с кашей, колбасы, сыра, мармелада, пива, наливок и водки компания пришла в столь благодушное настроение, что кузнец и мой отец, оба бородатые, пьяные, стали на пол на четвереньки и начали бодать друг друга лбами и мычали. Всем было очень весело. Конторщик Матвеев взял груду тарелок и махнул их на пол. Хозяйка побледнела, но насильственно улыбалась и говорила: "Ничего, я подмету".

К вечеру, относительно протрезвясь после сна под черемухой, все поехали на лодке к озеру удить рыбу. Играла гармония, женщины щелкали орехи, пели: "Из страны, страны далекой...", "Хаз-Булат удалой..." и прочее. Рыбы не поймали, но выпили четверть водки и три корзины пива. Вечером пытались играть в преферанс. Конторщик Матвеев бил себя в грудь, говоря: "Я беден, но я честен!" Он же уверял, что ненавидит детей и сам мог бы свернуть голову любому младенцу».

Следующий учебный год не ознаменовался для Саши Гриневского какими-то заметными успехами. Средняя отметка за учение не поднималась выше 3,4 балла, зато поведение от 3 уверенно шагнуло к 4. Проступки, шалости? Записей в графе «Александр Гриневский» по-прежнему больше, чем у любого другого ученика. Перейдя во второй класс, Грин не проучился в нем и первой четверти. Инспектор записывает: «17 сентября. Шалил за уроком гимнастики. 24 сентября. Занимается литературой (стихи). 5 октября. Невнимательно сидит за уроком немецкого языка.

7 октября. Шалил на уроке гимнастики...

14 октября. Во время урока немецкого языка писал неприличные стихи на инспектора, его помощников и преподавателей».

После этой записи инспектор крупными буквами вывел: «Выбыл из училища».

Из «Автобиографической повести» мы знаем, какая, достойная Гоголя комедия, разыгралась в стенах реального училища.

Перечитайте еще раз это место, а затем сравните с записью в журнале инспектора. Несомненно, вы сразу же обратите внимание на поразительное расхождение в датах. Середина октября в Вятке — осень, а в повести дело происходит зимой. Дальше — больше. Проверяю по спискам: оказывается, никакого Маньковского не существует, как не существует и преподавателя Капустина.

Конечно, Маньковского вполне может заменить Паньковский, а Капустина — Пинегин. Дело не в этих «описках памяти». В журнале инспектора сказано: «Во время урока немецкого языка писал неприличные стихи...», а в «Повести» стихи были написаны заранее, и Саша всем давал их читать! Судя по всему, инспектор был человек крайне педантичный.

Несомненно, Грин драматизировал события, придал им несколько гротескный характер. По-видимому, история с Маньковским и побегом в Америку — плод фантазии писателя.

Познакомившись с документами реального училища, я попросил заведующую читальным залом показать мне журнал инспектора городского четырехклассного училища, в которое Саша Гриневский поступил после реального.

— В Вятке было двенадцать городских четырехклассных училищ, — сообщила заведующая. — Какое именно вас интересует?

— Разумеется, то, которое окончил Грин.

Заведующая улыбнулась:

— Это я понимаю, но как мы его с вами найдем?

В тот первый приезд в Киров мне так и не удалось разыскать документы городского училища. Документы же реального училища породили сомнение в достоверности «Автобиографической повести». Что это: простая забывчивость или нечто более сложное и важное?

Я рассматриваю старинные открытки с изображением Вятки. Вот Александровское реальное училище, вот улицы, по которым бегал Саша Гриневский, здесь он сражался с лопухами и крапивой, здесь открылся ему огромный, сверкающий, дразнящий и влекущий мир, он увидел его в своем воображении. Для этого театра переписывал он пьесы, здесь же играл крохотные роли статистов, появляющихся с неизменной фразой: «Кушать подано!».

Недавно писатель и краевед Е.Д. Петряев рассказал мне, что, по воспоминаниям старожилов, у этого, давно уже не существующего, театра был удивительный занавес с пальмами, крокодилами и прочими экзотическими атрибутами. Это не была какая-нибудь пошлая картинка, намалеванная ремесленником. Нет, занавес звал и обещал, создавал настроение.

Почему же Грин в «Повести» ни словом не упомянул об экзотическом занавесе? Тоже забывчивость? О театре в книге его говорится только как о заведении, рабски эксплуатирующем труд ребенка: за переписку пьесы для театральной труппы ему платили пять копеек с листа, «записанного кругом».

Экзотический занавес не понадобился Грину. Он — праздник. А праздник невозможно совместить с театром, который показан в «Повести» как одно из звеньев проклятой вятской жизни.

Почему, собственно, проклятой?

Мы привыкли говорить о старой Вятке, как о страшном медвежьем угле. Но писатель не рождается на пустом месте: среда, традиции, которым мы обычно уделяем слишком мало внимания, — все влияет на формирование души. В Вятке были библиотеки, частные и общественные, были люди, которые о многом могли рассказать, были кружки учащихся, читавших запрещенные книги... Об этом превосходно рассказано в книге Евг. Петряева «Литературные находки».

О городе своего детства и отрочества Грин рассказал, гиперболизируя темные стороны. Он только сравнил «провинциальный быт того времени, быт глухого города» с повестью Чехова «Моя жизнь», и для нас «атмосфера напряженной мнительности, ложного самолюбия и стыда» становится ясной до конца.

В «Автобиографической повести» Грин описал не совсем ту Вятку, какую знал. Ему надо было показать, как рвется на свободу юная душа, открытая всем порывам, всем соблазнам мира, и он сознательно сгустил фон, чтобы читатели видели, как цепок и страшен мир, из которого он должен уйти, как далеко протянуты его щупальца, как старается он удержать свою жертву. Я вернулся в Киров через год, уверенный, что найду подтверждение своим догадкам.

Попробовал «атаковать» «Повесть» с неожиданной стороны.

Образ отца. Еще раз внимательно пересмотрел дело С.Е. Гриневского. Познакомился с письмами сестер Грина.

Сестры обиделись за Степана Евсеевича. Екатерина Степановна писала в Кировский литературный музей: «Все это (образ Степана Евсеевича в «Повести». — В.С.) неправда. Не знаю — зачем так понадобилось унизить отца? Неужели думал, что это принесет отцу ореол мученичества, из которого он вышел? Или это просто литературный оборот?» Не менее резко высказывается Екатерина Степановна в другом письме, направленном ею 27 марта 1960 года доценту Кировского педагогического института Н.П. Изергиной: «Отец наш не в нищете умер и не пьяница, а человек, пострадавший за идею свободы».

Последнее, конечно же, полемическое преувеличение. Грин никогда и нигде не говорил, что отец его умер в нищете от пьянства.

Образ отца в «Автобиографической повести» в самом деле образ литературный, а не реальный, бытовой. В действительности отец и сын с трудом понимали друг друга. Когда Грин в 1903 году был арестован за революционную агитацию, севастопольские жандармы попросили вятских коллег допросить Степана Евсеевича. Отец многое не понимал и не принимал в сыне, но трудно представить, чтобы он не понимал до такой степени. Вот показания Степана Евсеевича, документ жесткий и категоричный, бескопромиссный:

«На предъявленных мне... двух фотографических карточках я признал одно и то же лицо — сына моего Александра... Сын Александр родился в 1881 году (в действительности в 1880-м. — В.С.)... За все время проживания сына... Александра в моем доме я утверждаю, что он не привлекался ни к каким политическим делам. К сему показанию я должен добавить: Александра я считаю человеком психически ненормальным; как на примеры ненормальности указываю следующие факты: 1) не однажды Александр без всякого повода и один на один вдруг захохочет; 2) иногда встанет и начнет целовать косяки; 3) без всякого повода раздражался, готов был драться со мной и в особенности [с] мачехою. С детства у него была мания к стихотворству. Будучи 10-летним реалистом, он написал пасквильное стихотворение на всех преподавателей. Это обстоятельство и послужило главным поводом к исключению его из реального училища. Такая ненормальность умственных способностей у Александра, по моему мнению, явилась наследственною; отец мой был ипохондрик, два брата отца, мне дяди, были умственно помешаны, но находились ли они в домах умалишенных — сказать не могу... Я должен сказать, что моя настоящая жена, мачеха Александра, последнего знает очень мало, так как с первых же дней он с нею ругался и я его удалил от себя».

Как видим, у Грина были кое-какие основания изобразить отца слабохарактерным человеком. В «Повести» он сделал художественный образ из одних «оснований», ибо ему надо было показать — от чего уходит (точнее убегает!) юный мечтатель.

Вероятно, Степан Евсеевич действительно был глубоко порядочным, хорошим семьянином и отцом, но, повторяю, изобрази Грин его таким, каков он был в действительности, «фон» юного мечтателя потускнел бы.

«Автобиографическая повесть» книга стыковая. Вероятно, художественное задание ее продиктовал только что законченный роман «Дорога никуда». С одной стороны, рассказывая о своей жизни, Грину хотелось быть по возможности правдивым (как, впрочем, найдешь коэффициент «правдивости» для такого неистового мечтателя!), то есть не отступать слишком далеко от реальных событий. Но вместе с тем на него давила пришедшая ретроспективно от «Дороги никуда» мысль, что надо показать действительно бывшего мечтателя-одиночку, который действительно жил в совершенно реальной стране, но который, в отличие от Давенанта, не сдавал одну за другой жизненных позиций.

Правда и художественное задание, наползая друг на друга, невольно вели к некоторой деформации реального. А что, если все-таки попытаться найти документы городского четырехклассного училища? Подтвердят ли они догадку?

Документы я нашел.

Прежде всего в глаза бросилось прошение С.Е. Гриневского учителю-инспектору:

«Имею честь покорнейше просить Ваше высокоблагородие принять сына моего Александра Гриневского в число учеников 3 отделения вятского городского училища. При сем прилагаю следующие документы: 1. Свидетельство о успехах из вятского Александровского земского реального училища за № 483; 2. Метрическое свидетельство о его рождении и крещении № 7089 и 3. Свидетельство о привитии оспы за № 245. 1892 г. Октября 19 дня».

Табели об успеваемости, найденные среди документов городского училища, говорят, что средний балл остался приблизительно таким же, как в реальном, не поднимаясь выше 3,7. Оценка за поведение тоже не изменилась, но количество замечаний, занесенных в журнал, резко сократилось.

Вот некоторые из них:

«6 октября 1894 года. На общей утренней молитве вел себя весьма скверно: вертясь на месте, подпрыгивал кверху, смеялся. В перемены постоянно шалит и возится. 29 ноября. Безобразничал во время панихиды, мешал другим, не прекратил шалостей, несмотря на замечание. 9 декабря 1895 года. По окончании уроков дрался с учеником Твидовым».

В журнале педагогического совета, состоявшегося 9 декабря, есть интересная запись:

«...вследствие предложения о. законоучителя, священника А.Н. Серафимова, обсуждался поступок учеников 3-го класса Зверковского Петра и Гриневского Александра, заключающийся в словесной жалобе их на о. законоучителя, обращенной к г. директору народных училищ Вятской губернии на недобросовестную, по их мнению, оценку законоучителем ответов, какие даются на уроках закона божьего всеми вообще учениками 3-го класса.

Из данных тем и другим учеником объяснений, потребованных от них вечером, в день принесения жалобы, г. учителем-инспектором училища в присутствии преподавателя 3-го класса Д.К. Петрова, оказалось, что ближайшим поводом к этой жалобе послужило следующее обстоятельство: и Зверковским и Гриневским в день жалобы их г. директору получены были неудовлетворительные баллы по закону божию, тогда как ученики эти, по их собственному мнению, заслуживали более высокой оценки своих ответов. Жалоба принесена была вышеозначенными учениками помимо не только своего классного наставника, но также и учителя-инспектора училища, причем пред принесением ее ученики эти не сочли даже нужным убедиться в действительности поставленных им отметок, сделав заключение о них на основании одних лишь своих соображений, а главное — не дали себе труда объясниться лично с о. законоучителем по поводу своих неудовлетворительных ответов. Находя в поступке учеников Зверковского и Гриневского, во-первых, неуважение к о. законоучителю не только как к преподавателю, но и просто как лицу старшему по отношению к ним; во-вторых, решительно ни на чем не основанное принесение ими жалобы помимо учителя-инспектора училища и своего классного наставника и, в-третьих, поспешность и необдуманность поступка их (в последней сознались сами виновные), результатом которых явилось отсутствие правдивости в жалобе учеников (только Гриневский получил неудовлетв. отметку, а Зверковский удовлетворительную, как оказалось по справкам с журналом о. законоучителя), совет, признав поступок Зверковского и Гриневского крайне неблаговидным, весьма оскорбительным для всего состава учащихся вообще и для о. законоучителя в особенности, постановил: убавить Зверковскому и Гриневскому отметки в поведении их за истекающую четверть учебного года и объявить об этом всем учащимся в городском училище, предупредив всех их, что в случае повторения со стороны кого-либо из них подобного вышеуказанного поступка виновные будут подвергнуты гораздо более строгому наказанию».

Характерно для нравов городского училища, что никто из преподавателей даже не задумался: а быть может, в жалобе учеников есть что-то существенное? Их обеспокоил только собственный престиж. Читатели, конечно, понимают, как придирчиво проверял я по документам все, о чем написано в «Автобиографической повести».

Перечтите, например, историю стычки Саши Гриневского с учителем Терпуговым (в действительности фамилия его была Панкратов).

Казалось бы, инцидент этот, хотя бы в какой-то завуалированной форме, должен быть отражен в документах городского училища. Однако мне ничего найти не удалось. Не нашел я документальных подтверждений и некоторых других историй, описанных в «Автобиографической повести».

Стало очевидно: кое-где Грин не вспоминал, а сочинял. Одной из самых примечательных находок среди документов городского училища были балльники с адресами, где жили Гриневские.

Перед отъездом я сообщил о своей находке Н.П. Изергиной, а она в свою очередь Е.Д. Петряеву. Через несколько месяцев я узнал, что Евгению Дмитриевичу удалось разыскать дома, где жил юный Грин. На страницах «Кировской правды» (а затем в книге «Литературные находки») Е. Петряев рассказал об этом поиске:

«В 1892 году Александр Гриневский поступил в вятское городское училище (после исключения из реального за сатирические стихи). В табелях "об успехах и поведении" отмечались адреса родителей. По такому табелю выяснилось, что до 1894 года Гриневские жили в доме Ивановой на Никитской улице, в 1895 году — в доме Пупырева на Раздерихинской улице, а с осени 1895 года и позднее — в доме Леденцова на Преображенской улице».

Для того чтобы найти эти дома, пришлось обратиться к архивным документам. Фамилии давних домовладельцев уже никто не помнил. И вот, просмотрев гору окладных книг старой Вятки, все же удалось определить, что на Никитской улице в квартале № 60 у солдатки А.В. Ивановой было два дома: двухэтажный полукаменный и рядом одноэтажный каменный флигель с мезонином. Позже оба дома принадлежали какому-то А.Г. Морозову, а в тридцатых годах перешли к государству. В документах архива за 1895 год указано, что наследники Ивановой получали доход — квартирную плату (двенадцать рублей в год) только с флигеля. Это позволяет установить, что Гриневские жили у Ивановой именно во флигеле (теперь улица Володарского, 44). Как сообщила сестра Грина Екатерина Степановна Маловечкина, в доме Ивановой умерла мать писателя — Анна Степановна. Квартира была довольно далеко от городского училища (теперь школа № 42 по улице Коммуны, 33) — почти шесть кварталов, немного ближе она была и в доме Пупырева. Дом этот снесен, и всю северную сторону квартала (против школы № 14) занимают большие здания.

С 1895 года Гриневские жили в доме «кандидата на классную должность Ф.Н. Леденцова. У него было два полукаменных дома в два этажа; окна квартиры Гриневских выходили на улицу...».

Документы городского училища еще раз подтвердили мысль о «деформации» реального в «Повести». Несомненно, к «Автобиографической повести» не следует относиться как к безусловно документальному повествованию. «Повесть» — художественное произведение. Грин — уже зрелый художник — не просто воссоздал картины своей юности (повествование — с частыми отступлениями, с перебивками, с перескакиванием с темы на тему — построено так, что мы безусловно верим в «документальность» всего написанного), но дал цвет, запах, воздух эпохи. Как на первый взгляд ни камерна книга, писатель обобщил в ней увиденное им на рубеже двух веков.

«Автобиографическая повесть» — книга горькая и гордая, ироничная и вместе с тем нежная, задумчивая, почти умиротворенная, книга беспощадная по отношению к себе, автору и герою, мудро и жестко правдивая и одновременно овеянная вымыслом, тем самым «колдовским враньем», которое еще Достоевский называл «действительнее самой действительности».

Дороги молодости

В мае 1896 года Саша Гриневский окончил городское училище и собрался в Одессу.

Пароход отошел от пристани, круто забирая влево. Седобородое растерянное лицо отца и плеснувшее в воображении море, раздвинутое парусами, — было последнее, что он запомнил.

Прощай, страна детства!

Он уходил в большую жизнь, к морю, переливавшемуся в душе его всеми цветами радуги, к живописному труду, полному высокой романтики и мужества. Ему было шестнадцать. Ему казалось, что мир распахнут перед ним и дальние дороги зовут его, зовут властно и неумолчно, как рокот моря, долетавший со страниц приключенческих книг в город, затерянный в северных лесах.

Путь к морю был для Саши Гриневского «рядом мелких колумбиад, открытий и наблюдений». На пристанях он впервые самостоятельно тратил деньги, покупая всякую снедь. В Казани его поразил вид поезда: когда-то на журнальной картинке он увидел вагон и подножки и был уверен, что это полозья, на которых поезд двигается но снегу...

А потом была огромная страна, которую он пересек с северо-востока на юг, мир энергичных, развязных, добрых, лживых, сочувствующих, корыстных людей, мир в котором надо было сразу же твердо заявить о себе, о своем праве на место под солнцем. Но мог ли об этом знать шестнадцатилетний юнец, впервые отправившийся в далекий путь?!

Через много лет он напишет повести и рассказы, где его герои станут со всей решимостью, вплоть до оружия, отстаивать право на свободу и человеческое достоинство. Но — это в будущем, а пока ему предстояло еще пройти такие углы и ямы «расейской азиатчины», что было странно, как он не потерял веру в Добро. «Наконец я приехал в Одессу. Этот огромный южный порт был для моих шестнадцати лет дверью мира, началом кругосветного плавания, к которому я стремился, имея весьма смутное представление о морской жизни. Казалось мне, что уже один вид корабля кладет начало какому-то бесконечному приключению, серии романов и потрясающих событий, обвеянных шумом волн. Вид черной матросской ленты повергал меня в трепет, в восторженную зависть к этим существам тропических стран (тропические страны для меня начинались тогда от зоологического магазина на Дерибасовской, где за стеклом сидели пестрые, как шуты, попугаи). Все встречаемые мной моряки и в особенности матросы в их странной, волнующей отблесками неведомого, одежде были герои, гении, люди из волшебного круга далеких морей. Меня пленяла фуражка без козырька с золотой надписью «Олег», «Саратов», «Мария», «Блеск», «Гранвиль»; голубые полосы тельника под распахнутым клином белой как снег голландки; красные и синие пояса с болтающимся финским ножом или кривым греческим кинжальчиком с мозаичной рукояткой. Я присматривался, как к откровению, к неуклюжему низу расширенных длинных брюк, к загорелым, прищуренным лицам, к простым черным, лакированным табакеркам с картинкой на крышке, из которых эти впущенные в морской рай безумно счастливые герои вынимали листки прозрачной папиросной бумаги, скручивая ее с табаком так ловко и быстро, что я приходил в отчаяние. Никогда не быть мне настоящим морским волком. Я даже не знал, удастся ли поступить мне на пароход» (рассказ «По закону»).

Наняться матросом не удавалось.

Саша продал свои пожитки, купил ношеное матросское платье, надеясь, что в этом преображенном виде он сможет поступить на пароход. Он все еще казался себе «молодцеватым, широкоплечим парнем». Но результат был тот же самый.

Кончились деньги. Его приютом стала ночлежка — «баржан» на одесском жаргоне, — где можно было за десять копеек получить место на деревянных нарах; столовой — знаменитая «обжорка», приют пьяниц, бродяг и разного мелкого портового люда.

Добрые люди приняли в нем участие и поместили в береговую команду на полное довольствие.

Голод, насмешки, грязь ночлежки — ничто, казалось, не могло выбить из него «романтических иллюзий». «Тогда один случай, может быть незначительный в сложном обиходе человеческих масс, наполняющих тысячи кораблей, показал мне, что я никуда не ушел, что я — не в преддверии сказочных стран, полных беззаветного ликования, а среди простых, грешных людей». Подрались два матроса, и один ударил другого ножом в спину. Раненого привезли в бордингауз. У него была небольшая температура, но ел он с аппетитом, даже играл в карты, и все понимали, что он уверенно идет на поправку. Рассказал он о драке беззлобно, «серьезно и кратко», с той неизбежностью, с которой человек «покоряется печальному происшествию».

В бордингауз приехал доктор, приехал по просьбе того, другого, нанесшего удар: он полон раскаяния, у него жена, дети, и если дело не будет замято, его ожидают каторжные работы.

— Вы видите, — сказал доктор в заключение, — что от вас зависит, как поступить — по закону или по человечеству. Если «по человечеству», то мы замнем дело. Если же «по закону», то мы обязаны начать следствие, и тогда этот человек погиб, потому что он виноват.

Все находившиеся в бордингаузе замерли. Все понимали, что рана не опасна, что пострадавший скоро поправится: как отнесется он к предложению доктора?

«Он был лицом типичный моряк, а "моряк" и "рыцарь" для меня тогда звучало неразделимо. Его руки до плеч были татуированы фигурами тигров, змей, флагов, именами, лентами, цветами и ящерицами. От него несло океаном, родиной больших душ. И он был так симпатично мужествен, как умный атлет...»

Раненый долго молчал, потом поморщился, как от укола, и, ни на кого не глядя, тихо, как-то особенно буднично сказал:

— Пусть уж... по закону.

«С этого дня я стал присматриваться к морю и морской жизни с ее внутренних, настоящих сторон, впервые почувствовав, что здесь такие же люди, как и везде, и что чудеса — в самих нас».

Осенью Грину удалось сделать два рейса малого каботажу вдоль черноморского побережья, а весной ему даже посчастливилось совершить рейс в Александрию на корабле «Цесаревич». Он рассказал об этом рейсе в рассказе «Пасха на пароходе».

В память об этом единственном заграничном рейсе у Грина остался полный комплект матросского обмундирования. Какое-то время он жил продажей этих вещей. Опять началась проклятая жизнь люмпена.

Солдат

Потом были новые дороги, попытки найти в жизни свое, настоящее место и, наконец, добровольная служба в армии (по законам Российской империи, как первый ребенок, он не подлежал воинской повинности). Отец был рад такому решению: он надеялся, что суровая армейская дисциплина сделает из сына человека. В том, что Александр не мог по-настоящему устроиться, отец видел единственно его неумение подчиняться существующим порядкам.

«Меня отдали в солдаты, причем, так как я не выходил в объеме груди на 1/4 вершка, отложили прием на март следующего года. Затем канцелярия воинского начальника всосала меня своими безукоризненными жабрами, и я поехал среди других таких же отсрочников в город Пензу, через Челябинск и т. д.» (рассказ «Тюремная сторона»).

Кругом стояли занесенные снегом леса. Тишину их будил только пронзительный свисток паровоза. Грин смотрел на белую пелену снега, рваные клочья дыма, относимые назад, вслушивался в стук колес. «Ну что такое ружье? Девять фунтов, — думал он. — В стрельбе я не подведу. Зато всегда буду сыт и одет». Он так устал от постоянного недоедания, от жизни кое-где и кое-как. Но уже в первые «два-три дня приемки, разбивки, выдачи мундиров, заплатанных и перезаплатанных» его охватило чувство глухой враждебности. Если бы его спросили о причине неудовольствия, он, вероятнее всего, не смог бы ответить толково и обстоятельно. Что-то сковывало его здесь, но это «что-то» было пока еще не ясно для него самого. Простым деревенским парням, приехавшим с ним, явно нравилась солдатская форма, которую они видели на старых служаках и которую им предстояло надеть вскоре, после присяги. Ему же все это было безразлично. Он уже успел поездить по свету, насмотрелся на разных людей и их обычаи.

Он ни перед кем не заискивал и искренне удивлялся, почему новички «со сладострастием угодливости работали щетками», чистя фельдфебелю сапоги, почему вообще надо льстить, изгибаться и трепетать даже перед мелким начальством?

«Как человек бывалый и развитой» Грин «быстро усвоил всю несложную мудрость шагистики и вывертывания носков, съедания начальства глазами, ружейный механизм и — так называемую "словесность"». Он привык быть себе хозяином, спать и есть, когда захочется, привык быть несвязанным. Здесь же он был заперт в четырех стенах казармы и все его желания и потребности натыкались на «пожелания» начальства. Он понял, что царская армия закабаляет человеческое «я», и с этим примириться никогда не мог.

«Моя служба прошла под знаком беспрерывного и неистового бунта против насилия. Мечты отца о том, что дисциплина "сделает меня человеком", не сбылись. При малейшей попытке заставить меня чистить фельдфебелю сапоги, или посыпать опилками пол казармы (кстати сказать — очень чистой), или не в очереди дневалить, я подымал такие скандалы, что не однажды ставили вопрос о дисциплинарных взысканиях. Рассердясь за что-то, фельдфебель ударил меня пряжкой ремня по плечу. Я немедленно пошел в "околодок" (врачебный пункт), и по моей жалобе этому фельдфебелю врач сделал выговор. На исповеди я сказал священнику, что "сомневаюсь в бытии бога", и мне назначили епитимью: ходить в церковь два раза в день, а священник, против таинства исповеди, сообщил о моих словах ротному командиру. Командир был хороший человек — пожилой, пьяница и жулик, кое-что брал из солдатского порциона, но он был хороший человек. Он скоро повесился на поясном ремне, когда его привлекли к суду.

Был я очень удивлен, когда взвод наш по приказанию ротного командира был выстроен в казарме и ротный произнес речь: "Братцы, вы знаете, что есть враги отечества и престола; среди нас есть такие же, опасайтесь их", — и т. д. — и грозно посматривал на меня. Но что в этом? Грустно мне было слушать эти слова... Лагерные занятия прошли хорошо. (Между прочим, я брал в городской библиотеке книги; однажды к моей постели подошел взводный, развернул том Шиллера и, играя ногами, зевая, грозно щурясь, ушел.) Я был стрелком первого разряда (в послужном списке Грин числится стрелком третьего разряда. Здесь и далее подстрочные примечания Вл. Сандлера). "Хороший, ты стрелок, Гриневский, — говорил мне ротный, — а плохой ты солдат"». Грин рассказал жене, что из десяти месяцев службы в армии три с половиной он провел в карцере, на хлебе и воде. В ноябре 1902 года Грин бежал из армии. Уже после ареста Грина, в Севастополе, в 1903 году, командир полка, направляя документы о беглом солдате начальнику севастопольской жандармской команды, нашел нужным «присовокупить»:

«Уведомляю ваше высокоблагородие, что рядовой Александр Гриневский, сын дворянина Вятской губернии, действительно служил в командуемом мною полку (бывшем батальоне) с 18 марта по 28 ноября 1902 года, когда и был исключен из списков бежавшим: причина побега, очевидно, нравственная испорченность и желание уклониться от службы.

...Приметы Гриневского... рост 2 аршина 7/8 вершка, волосы русые, глаза серые, взгляд коих угрюмый; лицо продолговатое, чистое, нос с горбинкой, рот и подбородок умеренные, усы чуть пробивались...»

Если после столь суровой аттестации мы заглянем в выписку из журнала взысканий и воспримем все как есть, в «чистом» виде, без «посторонних» свидетельств, то «нравственная испорченность» Грина, на которой настаивает командир Оровайского полка, станет непреложным фактом.

Но едва мы попробуем «совместить» эти записи с общим фоном эпохи и порядками, царившими в армии, картина разительно меняется.

В армии Грин попал в среду, где самым заурядным явлением было садистское издевательство над более слабым, где начальство всячески поощряло донос, желание выслужиться, где из людей настойчиво и планомерно выбивали, вытравляли все человеческое, превращая их в бездумные автоматы, готовые по первому сигналу «резать, грабить, жечь».

В сохранившемся «Послужном списке» солдата Александра Гриневского говорится:

«1902 год. Март, 18-го: зачислен в батальон рядовым. Июль, 8-го: исключен из списков батальона бежавшим. Июль, 17-го: зачислен в списки батальона из бегов. Июль, 28-го: предан суду. Ноябрь, 28-го: исключен из списков батальона бежавшим».

В графе «Подвергался ли наказаниям и взысканиям» записано:

«По приговору батальонного суда, учрежденного при 213 Оровайском рез. батальоне, состоявшемся 7 августа 1902 г., за самовольную отлучку и покинутие мундирной одежды в месте, не предназначенном ее хранению, и за промотание мундирной одежды и амуничных вещей, выдержан под арестом на хлебе и воде три недели без перевода в разряд штрафников».

После ареста Грина в Севастополе жандармы послали карточку Гриневского пензенским «однополчанам» с просьбой произвести дознание среди командного состава и нижних чинов Оровайского батальона. Ответы сослуживцев Грина стереотипны, поэтому я приведу только показание, данное ефрейтором Дмитрием Петровичем Пиконовым, которое, как мне показалось, по крайней мере одной, совершенно художественной деталью (деталь: об отношении Грина к Оровайскому батальону!) выделяет их из общей массы. Пиконов говорит:

«В предъявляемой мне фотографической карточке я признаю Александра Степанова Гриневского, бывшего со мной в одном взводе; который в 1902 году служил в первой роте и в первом взводе рядовым около года и затем бежал из батальона приблизительно в последних числах октября или же в первых числах ноября месяца и после того разыскан не был. За время служения в батальоне Александр Гриневский вел себя скверно и совершил несколько серьезных выходок, из которых помню одну: когда нашу роту повели в баню, Гриневский разделся... повесил на полку свои кальсоны и объявил, что это знамя Оровайского батальона. Гриневский всегда ослушивался начальства и был за это часто подвергаем дисциплинарным взысканиям. Гриневский происходил из дворян, был отлично грамотен, читал очень много книг, которые брал у вольноопределяющихся, фельдшера и даже, с разрешения начальства, брал их из городской библиотеки, но все книги были хорошие, так как осматривались начальством...

Фамилии вольноопределяющихся и фельдшера, которые давали Гриневскому книги для чтения, я не помню. Гриневский против царя или же против устройства государства ничего не говорил».

За время службы в Оровайском батальоне Грин познакомился с подпольщиками. Пропаганду в Пензе вели как социал-демократы, так и эсеры. Причем в Оровайском батальоне пропаганду вели только эсеры. Программа эсеров была мелкобуржуазной и авантюрной.

История давно вынесла эсерам свой окончательный приговор. Однако эсеры имели значительное влияние на крестьянство, и В.И. Ленин и ленинцы, ведя беспощадную идейную войну с эсерами и эсеровщиной, считали допустимыми временные соглашения с ними в некоторых случаях, для совместной общей борьбы с царизмом. На баррикадах первой русской революции социал-демократы и эсеры сражались рука об руку.

Грин в «Тюремной старине» (я цитировал его слова) очень точно определяет стихийность своей тяги к революционерам, ибо для него, испытавшего «углы и ямы расейской азиатчины», самым важным в тот период было открытие, что с ненавистным строем можно бороться. Позже мы увидим, что Грин, работавший под руководством видных эсеров Быховского и Слетова, будет одновременно с одинаковым темпераментом проповедовать идеи как эсеров, так и социал-демократов.

Шел 1902 год, начинался 1903-й, первые признаки надвигающейся революции были уже налицо. Буржуазно-демократический характер революции, писал В.И. Ленин, «неизбежно ведет и будет вести к росту и умножению самых разнообразных боевых элементов, выражающих интересы самых различных слоев народа, готовых к решительной борьбе, страстно преданных делу свободы, готовых принести все жертвы этому делу, но не разбирающихся и не способных разобраться в историческом значении происходящей революции, в классовом содержании ее». Таких людей В.И. Ленин называл «беспартийными революционерами». По-видимому, Грина мы должны отнести именно к этой категории революционеров. Эсеры помогли Грину бежать из армии. Вот как это произошло.

«27 ноября, — докладывал по начальству унтер-офицер Мирошниченко, — часов около 10 утра Гриневский заявил, что у него не имеется кисти для письма суворовских изречений, каковые он должен был писать по приказанию ротного командира. Я доложил об этом его высокоблагородию ротному командиру, который велел дать Гриневскому денег и послать купить кисть. После обеда, около 2-х часов пополудни, Гриневский явился [ко] мне и, получив от меня 5 коп. денег, ушел в город. На Гриневском были: шинель 2-го срока, башлык, барашковая шапка, пояс, мундир и шаровары третьего срока, сапоги на нем были после умершего нижнего чина нашей роты Козьмы Гордиенко, данные Гриневскому для носки ротным командиром. Затем Гриневский ушел в город и больше не возвращался».

О том, что было дальше, рассказывает старый пензенец Алексей Архипович Морозов (воспоминания его записал и прислал мне Е.В. Колеганов):

«Алексею Архиповичу было в то время пятнадцать. Его старший брат Григорий, служивший телеграфистом на железной дороге, был связан с пензенским революционным подпольем. Несмотря на разницу в восемь лет, братья дружили, и старший охотно поверял младшему свои мысли и дела.

Глухой осенью 1902 года (или уже выпал снег, — Алексей Архипович точно не помнит), вечером, старший брат сказал, что сегодня из расквартированной в Пензе воинской части Оровайского батальона должен бежать один солдат, который зайдет сюда, к нам, и которому, по просьбе товарищей, надо помочь скрыться. Братья плотно занавесили окна и стали ждать.

Алексей Архипович рассказывает:

— Поздний вечер. Вся наша семья в сборе. Комната тускло освещена керосиновой лампой. На столе кипит самовар. В дверь кто-то постучал. Мать открыла дверь, и из кухни послышался ее голос: «Дома, дома, дома... И Гришенька дома». В комнату вошел солдат. Это и был Гриневский. При свете маленькой керосиновой лампы я не разглядел, во всяком случае не запомнил, лицо, рост этого солдата и как он был одет и обут. Его стали угощать чаем. Но солдату не сиделось на месте. То ли торопясь, то ли стесняясь и волнуясь, он стал посреди комнаты, затем достал из кармана письмо и подал его брату. Брат прочел и вышел в соседнюю комнату. Там в углу стоял маленький столик с керосиновой лампой. Я вошел вслед за братом, Гриневский остановился в дверях. Брат зажег лампу, а когда она разгорелась, приложил письмо к стеклу. Бумага слегка потемнела, и на ней между строк письма выступили строчки цифр. Это было конспиративное зашифрованное письмо, написанное так называемыми симпатическими чернилами. Брат открыл какую-то книгу. Он глядел то в книгу, то на цифры письма и в то же время писал карандашом буквы на листе бумаги.

Я с жадным интересом смотрел на письмо и на руки брата. Я уже не помню содержания письма, но о том, что в нем было написано, нетрудно догадаться. Оно подтверждало, что предъявивший его — действительно тот солдат, которому надо помочь скрыться из Пензы. Кончив расшифровку, брат снял с лампы стекло, сжег письмо и сказал: «Добре!».

Брат не тянул время. Он спешил. Но спешил спокойно, уверенно, без суеты. Гриневскому надо было уехать как можно скорее. Его побег из батальона вот-вот мог обнаружиться, и на улицах и на вокзалах могли появиться патрули. Паспорта брат Гриневскому не давал. Об этом, видимо, позаботились те, кто его прислал. Григорий подал Гриневскому заранее припасенное пальто, оказавшееся ему явно коротким. Это осталось в памяти, может быть, потому, что пальто носили в те времена длинные. И еще мой брат дал Гриневскому железнодорожный билет. Солдату оставалось только сесть в поезд, пробыв на вокзале минимум времени. Ясно, четко помню, как брат сказал, что билет в Саратов».

В Екатеринославе

Затем в биографии Грина наступает провал. Известно только, что он работал агитатором в нескольких городах, был отправлен на карантин: его хотели использовать для террористического акта, но Грин отказался выполнить задание. Несколько лет спустя он рассказывал жене, что на карантине испытал первое серьезное разочарование в эсерах.

В 1907 году Грин напишет повесть «Карантин». В главном герое ее, Сергее, нетрудно узнать самого писателя. В повести Грин объяснит отступничество Сергея тем, что он понял: террористический акт противоречит Жизни.

...В первых числах июля 1903 года в Тамбов приехал профессиональный революционер-подпольщик Наум Яковлевич Быховский, которому ЦК эсеровской партии поручил восстановить разгромленную организацию в Екатеринославе.

«Приехав в Тамбов, — пишет Быховский, — я пришел на явку к молодой девушке Ванде Болеславовне Колендо, которая служила в библиотеке губернской земской управы. Оттуда я попал к какому-то студенту, который созвал всех членов местного комитета партии. ... Один из участников этого собрания повел меня к себе ночевать.

...Проснувшись утром, я увидел, что у противоположной стены спит какое-то предлиннющее тонконогое существо. Проснулся и хозяин комнаты, приведший меня сюда.

— А знаете, — сказал я ему, — я хочу у вас тут попросить людей для Екатеринослава, потому что люди нужны нам до зареза.

— Что же, — ответил он мне, — вот этого долговязого можете взять, если желаете. Он недавно к нам прибыл, сбежал с воинской службы.

Я посмотрел на долговязого, как бы измеряя его глазами, разглядел, что он к тому же и сухопарый, с длинной шеей, и сразу представил себе его журавлиную фигуру с мотающейся головой на Екатерининском проспекте, что будет великолепной мишенью для шпиков.

— Ну этот слишком длинный для нас, его сразу же заметят шпики.

— А покороче у нас нет. Никого другого не сможем дать...

...Товарищ принес чайник с кипятком и разную снедь. Было уже 9 часов утра, но долговязый не просыпался. Наконец товарищ растормошил его.

— Алексей, — сказал он ему, когда тот раскрыл заспанные глаза, — желаешь ехать в Екатеринослав?

— Ну что же, в Екатеринослав так в Екатеринослав, — ответил он, потягиваясь со сна.

В этом ответе чувствовалось, что ему решительно безразлично, куда ехать, лишь бы не сидеть на одном месте. Мы разговорились, и я решил, игнорируя его неподходящий рост, взять его в Екатеринослав, куда он и был тотчас отправлен мною. Это был А. Грин (Александр Степанович Гриневский)».

Пока Быховский продолжал турне по городам России в поисках новых людей, Грин быстро акклиматизировался в Екатеринославе. Будучи «единственным профессиональным нелегальным», он сразу же взял бразды правления в свои руки. Ему явно пришлась не по душе тихая размеренная работа екатеринославской организации. Он хотел дела и немедленного результата. Алексей написал прокламацию, размножил ее на гектографе, но, не будучи силен в теории, допустил несколько серьезных теоретических ляпсусов...

Словом, когда Быховский вернулся в город, он понял, что Алексея надо немедленно прибрать к рукам. Работником он оказался хорошим, но его портила страсть к преувеличениям, а главное — полнейшее неумение распоряжаться деньгами. Пятнадцать — двадцать рублей, выдаваемые ему из средств комитета, он тратил в два-три дня и потом пробавлялся кое-где и кое-как. И еще смущало Быховского, что этот молодой человек, страстно преданный делу революции, с полнейшим безразличием относился к эсеровской программе, к теории социалистов-революционеров.

Характерной чертой Грина была искренность. Все, что он делал, он всегда делал с полной отдачей. Он был человеком увлекающимся, всегда готовым идти до конца и вместе с тем в вопросах меркантильных почти преступно беспечным. Жизнь множество раз наказывала его за это, но переделать так и не смогла. Грин мог по нескольку дней голодать и все же на первые полученные деньги идти покупать подарки. Он никогда не мог объяснить окружающим свою страсть к красивым, поэтичным вещам. Деньги не держались у него, они словно жгли ему пальцы. О том, чтобы сэкономить, он даже запрещал себе думать, считая все это мещанством, скопидомством. Так случилось и в Екатеринославе. Быховский считал эти траты преступными. Он подходил к Грину с требованиями «нормального» человека, не поняв, что уже тогда Грин был не только революционером. Рядом с профессиональным подпольщиком шел по жизни другой человек, художник, и этот человек очень часто корректировал слова и поступки революционера. И самое замечательное, что художник ничуть не «портил» революционера, а помогал ему быть более убедительным в агитационных выступлениях. Это особенно сказалось в дальнейшем, в Севастополе.

4 августа по решению социал-демократического и эсеровского комитетов должна была состояться всеобщая забастовка. К этому дню эсеры хотели выпустить прокламацию, но, как на грех, за квартирой, где был установлен их печатный станок, началась усиленная слежка. Решено было, разобрав оборудование, переправить его в безопасное место. Нашли помещение недалеко от города, на хуторе, у родственников одного из членов комитета.

«Прокламацию, — вспоминает Быховский, — я продиктовал Долговязому, который написал ее печатными буквами. Некоторые выражения ему, кажется, не особенно нравились. Но я же не знал, что это будущий видный экзотический беллетрист, и потому не придавал особенного значения его критике. Помнится, однако, что ему хотелось придать этой прокламации необычную для такой литературы, своего рода беллетризированную форму.

...Печатали ее Ганс, Геник (позже в рассказах Грина появятся революционеры Ганс и Геник. — В.С.), я и Долговязый всю ночь поочередно, засыпая на час-два для отдыха. Если бы шпики были более опытны и усердны, им никакого труда не стоило бы проследить меня и особенно Долговязого, когда мы в светлую, лунную ночь шли по безлюдной степи к этому хутору. Хотя вышли мы отдельно из разных улиц, но в ровной как скатерть степи все было видно за одну-две версты как на ладони. Особенно должна была выделяться на этом фоне журавлиная фигура Долговязого».

Грин рассказывал жене, что вскоре после их знакомства Быховский поручил ему написать прокламацию. Прочитав написанное, он сказал: «Гм... гм... А знаешь, Гриневский, мне кажется, из тебя мог бы выйти писатель». (Быховский об этом не пишет, быть может, запамятовал.)

«Это было, — рассказывал Грин, — как откровение, как первая, шквалом налетевшая любовь. Я затрепетал от этих слов, поняв, что это то единственное, что сделало бы меня счастливым, то единственное, к чему, не зная, должно быть, с детства стремилось мое существо. И сразу же испугался: что я представляю, чтобы сметь думать о писательстве? Что я знаю? Недоучка! Босяк! Но... зерно пало в душу и стало расти. Я нашел свое место в жизни».

Демонстрация 7 августа 1903 года в Екатеринославе была встречена пулями и казацкими нагайками. Несколько человек убитых, множество раненых. «Вечером, — пишет Быховский, — мы устроили собрание, на котором товарищи излагали все, чему они были свидетелями. Это необходимо было сейчас же зафиксировать, чтобы описать происшедшие события и отправить немедленно корреспонденцию в "Революционную Россию" (газета эсеровской партии; издавалась за границей).

Тут, между прочим, долговязый Алексей рассказал, что за ним погнался городовой, от которого он хотел скрыться, перепрыгнув через невысокий забор какого-то сада. Но городовой, продолжая преследовать его, тоже перепрыгнул через этот забор. Тогда, по словам Долговязого, он выстрелил в городового из браунинга и убил его наповал. Городовой остался лежать на траве в саду.

Мы хотели об этом факте сообщить в прокламации, выпускаемой нами по поводу расстрела рабочих, и в корреспонденции, направляемой в "Рев. Россию". Однако путаность объяснений Долговязого, где и как это произошло, на какой улице, в каком месте, заставили меня несколько усомниться в правдивости этого сообщения и подождать с опубликованием этого факта.

Действительно, прошло несколько дней. Полиция не сообщала об исчезновении городового. Не было также никаких слухов о нахождении убитого городового в саду или где бы то ни было. Стало ясно, что это плод фантазии Долговязого. Хорошо, что мы воздержались от оповещения этой выдумки, иначе попали бы в скандальное положение. Как видим, фантазия и тогда уже была сильно развита у будущего беллетриста».

В городе начались массовые аресты. Быховский и Алексей, наиболее примелькавшиеся шпикам, вынуждены были уехать.

Грин отправился в Киев. Быховский туда же, но кружным путем — ему надо было посетить несколько организаций.

Грин проработал в Киеве около месяца под руководством Степана Слетова (Еремея). «Его находили недурным работником, — продолжает Быховский, — но жаловались, так же, как и в Екатеринославе; на некоторые "странности" его — пристрастие к пивным и незнание счета деньгам. Получив деньги из скудных средств организации, он быстро растранжиривал их, причем так же легко раздавал, как и брал. Само собой понятно, что это были небольшие суммы в 15—20 рублей, получаемые им каждый раз, так как больше организация не в состоянии была давать. Но другие подпольщики на такие скромные суммы существовали неделями и больше, а Долговязый на второй-третий день после получки сидел уже без гроша и питался чем только возможно у рабочих. Вскоре, однако, Еремей сплавил Долговязого в Севастополь, считая, что он там в работе среди матросов будет более полезен. Любивший очень передвижения и новые места, Долговязый весьма охотно согласился на эту новую командировку и немедленно укатил в Севастополь». Может быть, Быховский действительно оказался прав и Грина вела по жизни страсть к перемене мест?

Севастополь

Грин приехал в Севастополь в двадцатых числах сентября из Одессы. В Одессе он виделся с сотрудником местной газеты, у которого должен был получить литературу для Севастополя, но вышло какое-то недоразумение, и Грин уехал в Севастополь налегке.

К «делу» о пропаганде среди нижних чинов флота были приобщены, а потому сохранились показания квартирной хозяйки Грина:

«Зовут меня Степанида Ивановна Неведрова, мещанка г. Ялты, швея, проживаю в г. Севастополе по Театральной улице, дом Казанджи, № 6.

На предложенные вопросы отвечаю: 22 сентября 1903 года ко мне на квартиру зашел незнакомый мне человек и просил отдать ему внаем комнату, о чем... мог узнать по вывешенному на воротах билетику. Договорился он о квартире засветло и в тот же вечер переехал ко мне, принеся с собой свои вещи: старое пальто, одну рубаху и высокие сапоги; два одеяла и подушка у него были; я ему кровати не дала, и спал он на полу. Отдала я ему комнату за 7 рублей в месяц, которые платил он по частям. При прибытии... он предъявил мне паспортную книжку, которую я сама снесла в полицию, где мне сказали — я неграмотна, — что жильца моего зовут Александром Степановичем Григорьевым. Был он человек неразговорчивый, отвечал только на вопросы и мне сказал как-то, что... ко мне переехал с поезда, прибыл в Севастополь искать должности по письменной части, знакомых в городе не имеет, едет издалека (отец его служит где-то фельдшером, мать умерла, есть мачеха и малолетние братья и сестры). Жил он тихо и скромно, ежедневно уходил с утра, часов в семь-восемь... и возвращался большею частью часов в одиннадцать вечера. Дома не обедал, днем заходил в свою комнату изредка. Говорил мне, что все ищет должности, но когда я, узнав об очистившейся в портовой конторе должности бухгалтера с жалованием в 40 руб. в месяц, предложила ему похлопотать об этом месте, он отказался, говоря, что... пойдет только на 50 рублей. Недели через три после переезда ко мне он приобрел плетеную корзину, ту самую, что мне предъявлена (свидетельнице предъявлена корзина, взятая при обыске в квартире Григорьева—Гриневского 11 ноября 1903 года), немного белья и книжек. Прожив с месяц, Григорьев выехал из квартиры на восемь дней, как он говорил в Симферополь, искать место, но неудачно. Прожив по возвращении из Симферополя с неделю, он, как говорил, поехал в какое-то имение неподалеку от Севастополя. Отлучился он дня на три и потом говорил мне, что два дня он провел в имении, а одну ночь ночевал у знакомых в Севастополе. Затем он до обыска у меня жил безвыездно. (Грин уезжал в первый раз в Саратов, во второй — в Ялту. — В.С.)

После возвращения Григорьева из Симферополя, в начале второго месяца его жительства у меня, к нему стали наведываться посторонние люди, а именно:

1. Молодой, чернявый, без бороды, в усах, с еле пробивающимися бакенбардами, в золотых очках, в студенческой форме, роста был он среднего; более никаких примет его я не помню. Этот студент заходил к моему квартиранту два раза днем и засиживался до позднего часа. Раз даже переночевал у Григорьева; это было, припоминаю, в первое его посещение Григорьева; третий раз заходил и снова ночевал у Григорьева, по-видимому, этот же студент, но был уже в старом статском пальто, в штиблетах; впрочем, я боюсь ошибиться, может и другое лицо приняла за студента.

2. Второй, ходивший к Григорьеву несколько раз, был блондин, худенький, стройный, высокий, с еле пробивающимися усами, молодой; по первому впечатлению я приняла его за родного брата Григорьева, о чем и сказала Григорьеву; но последний мне ответил, что это его знакомый. Этот блондин заходил к Григорьеву не раз, но иногда не заставал его дома. Однажды у Григорьева встретились студент и блондин, пили втроем чай и долго беседовали. Добавляю, что блондин ходил всегда в длинном статском пальто и в высоких сапогах. Я заявила своему квартиранту Григорьеву, что у нас без заявки ночевать нельзя посторонним, но он ответил мне — было это за неделю до обыска, — что его гости больше к нему ходить не будут. Фамилии его гостей я у него не спрашивала и этих гостей никогда на улице не встречала. Опознать их в лицо я могу». (К Грину заходили брат Киски — так ласково среди друзей звали Екатерину Александровну Бибергаль — Виктор и его приятель Евгений Синегуб. — В.С.)

Первые дни Грин акклиматизировался. Он много бродил по городу, знакомясь с будущими маршрутами, ездил с Киской смотреть раскопки древнего Херсонеса. Вскоре он включился в пропаганду.

Киска ввела Александра в курс дела, познакомила с солдатами крепостной артиллерии и матросами флотских экипажей. И он принялся за работу.

Катер перевозил Грина через бухту на Северную или Южную сторону, где в условленном месте «из-за кустов, бугорков, камней» поднимались матросы с балалайками, водкой, закуской, чтобы в случае появления непрошеных гостей вселить мысль о вполне безобидной пирушке. Сходки солдат и матросов в Севастополе начались давно, но устраивались они так редко и были столь малочисленны, что до ушей жандармской команды доходили лишь невнятные слухи.

С приездом Грина положение резко изменилось. Документы охранки говорят, что с 1 по 19 октября прошло шесть сходок только у солдат крепостной артиллерии. А ведь сведения жандармов наверняка далеко не полны. Грин вел параллельно работу и среди моряков Черноморской эскадры и солдат крепостной артиллерии.

В декабре 1965 года я познакомился в Симферополе с Григорием Федоровичем Чеботаревым, устраивавшим Грину сходки в казармах береговой артиллерии. До меня у Чеботарева побывал сотрудник симферопольского архива В.Н. Шабанов, который записал его воспоминания. Привожу часть рассказа Чеботарева:

«В 1901 году меня призвали на действительную военную службу. Попал я в севастопольскую крепостную артиллерию. И, конечно, не забыл старых знакомств с "опасными" людьми, потому что солдаты и матросы те же крестьяне и рабочие и слово правды им просто необходимо. Со времен Крымской войны над городом осталась оборонительная стена. В ней было множество амбразур. В одной из них друзья всегда оставляли для меня пачку свеженьких прокламаций, какую-нибудь брошюру антиправительственного характера. Их я аккуратно прятал, приносил в казарму и незаметно раздавал надежным солдатам.

Из солдат крепостной артиллерии я организовал кружок. С каким интересом перечитывали мы каждый номер "Искры"! Сам-то я был не шибко грамотен, да и другие тоже. Поэтому мы стали привлекать в свой кружок агитаторов.

Снабжала наш кружок литературой Нина Васильевна Никонова, жена врача городской больницы. С ней я познакомился на одной из сходок на Братском кладбище, где мы стали бывать. Она была начитанной, образованной женщиной. Солдаты и матросы приходили на ее сходки и беседы с большим желанием. На сходках, а подчас и прямо в казарме, выступал Канторович (социал-демократ. — В.С.). Когда меня произвели в канониры и назначили заведовать столярной мастерской, мы не стали ходить тайком на кладбище по два-три человека. Стали собираться чаще всего прямо в мастерской.

Как-то я сказал Никоновой, что мне нужен еще один агитатор. Она обещала помочь. И назначила встречу на Братском кладбище. Она привела молодого человека, похожего на студента. Он представился мне:

— Товарищ!

Расспрашивать было не принято: конспирация. Лишь значительно позже я узнал его настоящее имя и фамилию — Александр Степанович Гриневский.

Чтобы не привлечь внимания посторонних, мы несколько раз собирались на Северной стороне, на Михайловском кладбище. Здесь Гриневский провел несколько сходок.

Он говорил о крепостном праве, от которого полностью так и не освободился народ, о бесправном положении трудящихся. Рассказывал о причинах такого положения. Восторженно и очень доходчиво излагал нам истории восстаний Степана Разина и Емельяна Пугачева, печальную и героическую историю выступления декабристов.

— Офицеры хотели сами, без народа, освободить страну от самодержавия, — говорил наш новый агитатор.

— И у них ничего не вышло. А иначе не могло и быть: без народа ничего не сделаешь! Нужно самим браться за оружие, потому что солдаты — сыны безземельных крестьян и неимущих рабочих. Потому что только сам народ, трудящиеся могут решить свою судьбу. Он призывал к всеобщему восстанию против царизма, против жестокостей и несправедливостей существующего строя. Говоря о положении на фабриках и заводах, Александр Степанович добавлял:

— Рабочий класс должен жить, а не умирать! Должен пользоваться всеми благами жизни, а не влачить нищенское существование!

Неоднократно заходил он и ко мне в мастерскую, где читал для солдат запрещенные брошюры.

Запомнилось его чтение брошюры В.И. Ленина «К деревенской бедноте», которую из-за границы привезла нам Е. Лам (невеста Канторовича. — В.С.). Читал он вразумительно, все объясняя.

Мне было известно, что «студент» посещал также казармы флотских экипажей и был знаком с матросами Павленко, Скориком и другими, через которых собирал матросов на сходки, передавал революционные книги. Матросы чаще всего собирались на 42-м хуторе. Приходили охотно. Беседы «студента» всегда пользовались особым успехом. Он обладал каким-то талантом убеждения, способностью говорить о сложных вещах просто и доходчиво, увлекательно. Его слова, что называется, западали в душу. Это я испытал на себе. И такое же слышал от своих товарищей. Вообще мы, социал-демократы, гордились таким агитатором. Гриневский мне запомнился молодым, сильным, энергичным. Просто было удивительно, как он везде успевает. Только что беседовал с солдатами в столярной мастерской, а потом узнаешь, что в этот же день он выступал перед рабочими прямо на полотне железной дороги. А ведь людей надо было собрать, организовать».

Чеботарев был арестован вечером 19 октября 1903 года. На допросе он держался стойко, отрицал какую бы то ни было причастность к сходкам, но солдаты, арестованные вместе с ним, разговорились со всей откровенностью. Тимофей Кириенко показал о сходке на Михайловском кладбище: «...сходка состоялась третьего или четвертого октября... Чеботарев пришел с вольным... Приметы этого вольного такие: роста среднего, худощавый, русые длинные волосы, лет двадцати восьми, без бороды, с маленькими усами, носит на шнурочке на шее маленькие дамские часы — черные. Этот молодой человек тогда на сходке ничего не читал и рассказывал солдатам историю России; помню, говорил о Рюрике, об Олеге, а затем начал рассказывать о заводах, о фабриках... о бедственном положении крестьян. Сходка продолжалась час или больше, и когда стали расходиться, то Чеботарев сказал солдатам, что предупредит их, когда будет следующая сходка. Мы отправились в казармы, а Чеботарев с вольным пошли по направлению к городу».

Ближайший товарищ Кириенко Степан Кривонос так описывает вольного, пришедшего с Чеботаревым: «Молодой, русый, с длинными волосами, в мягкой черной шляпе, с тросточкой, в высоких сапогах, пиджак, без бороды, лицо белое, а зубы черные».

На этом допросе Кириенко и Кривонос вызвались разыскать в городе «молодого человека» и «барышню», «посещавших сходки солдат и произносивших на них противоправительственные речи».

Грина в этот момент в Севастополе не было. Он ездил в Саратов за деньгами и литературой. В первые же недели пребывания в Севастополе Грин увидел, какие широкие возможности для агитации, особенно среди матросов, открываются здесь. Наум Быховский, приехавший в Севастополь двумя неделями позже Грина, сообщает: «...в этой обстановке и атмосфере Долговязый оказался неоценимым подпольным работником. Будучи когда-то сам матросом и совершив однажды дальнее плавание, он великолепно умел подходить к матросам. Он превосходно знал быт и психологию матросской массы и умел говорить с ней ее языком. В работе среди матросов Черноморской эскадры он использовал все это с большим успехом и сразу же приобрел здесь значительную популярность. Для матросов он был ведь совсем свой человек, а это исключительно важно. В этом отношении конкурировать с ним никто из нас не мог».

Вернувшись в Севастополь, Грин застал здесь пополнение. Из Москвы приехал брат Кати Бибергаль Виктор и его приятель прапорщик запаса Евгений Синегуб. Грину сообщили также печальную новость: арестованы Григорий Чеботарев и Николай Канторович. Он вновь уехал, на этот раз в Ялту, на три дня. Вслед за Грином в Ялту приехал Быховский.

«В Ялте, — пишет Наум Яковлевич, — я остановился у доктора, писателя-беллетриста С.Я. Елпатьевского, имевшего здесь прекрасную дачу. Принял он меня очень хорошо, отвел мне отдельную комнату. Он только очень пенял мне за то, что к нему направили Долговязого. Приезжавший до меня в Ялту Долговязый также остановился у Елпатьевского и увез с собою одеяло, не сказав никому об этом. Елпатьевскому не жалко было одеяла, но весьма неприятно было то, что это поставило его в неловкое положение перед горничной, которая сообщила ему об отъезде гостя и увозе им одеяла... "Хорошие гости бывают у нашего барина", — должна была подумать об этом горничная. Долговязый же взял одеяло, несомненно, совершенно беззаботно. Что значит для такого "буржуя", имеющего такую прекрасную дачу, какое-то одеяло, тем более что у него, Долговязого, не было одеяла. Так, вероятно, думал он. С такой же легкостью он мог бы отдать кому-нибудь другому взятое одеяло. Я рвал и метал и решил впредь Долговязого никуда не посылать с поручениями. Впоследствии я узнал, что Долговязый действительно оставил это одеяло другому товарищу, тоже не имевшему одеяла».

Этот случай в описании Быховского можно принять целиком, но с необходимой маленькой поправкой: судя по показаниям квартирной хозяйки, Грину одеяло было не нужно — он взял его для товарища.

С 29 октября Кириенко и Кривонос в сопровождении бомбардира Конона Сокура, пользовавшегося особым доверием начальства, стали ходить по городу в поисках «молодого человека».

Утром 11 ноября ничем, казалось бы, не подкрепленное чувство опасности охватило Грина. Он гнал его, старался думать о другом, но мысль о неминуемом аресте преследовала его настойчивостью непомерной. В этот день на Южной стороне была назначена сходка солдат и матросов. Грин пришел к Кате Бибергаль и рассказал ей о своем предчувствии. Она подняла его на смех. Произошел крупный разговор. Он кончился тем, что Грин хлопнул дверью и направился к Графской пристани, откуда ходили катера на Южную сторону. «Розыски по городу, — докладывал Кривонос в тот же день, — продолжались до 11 ноября и были безрезультатны; но 11 ноября около 4 часов дня, проходя по городу, мы подошли к Графской пристани, и я, почувствовав потребность в естественной надобности, зашел в городское отхожее место, которое имеет два входа, один с бульвара, а другой с улицы. Зайдя в отхожее место, я застал здесь... того молодого человека, которого мы разыскивали. Увидев его, я сейчас же вышел... и сообщил об этом Кириенко и Сокуру, причем Сокура я послал за городовым и, оставшись на улице... поставил Кириенко у другого выхода — на бульваре. Разысканный молодой человек вышел... ко мне, на улицу; тогда я подошел к нему и сказал «здравствуйте». Молодой человек не решался со мной здороваться, но когда я заявил, что он мне знаком, то он протянул мне руку и стал спрашивать о следующем: "Что у вас все уже затихло теперь?" Я ответил — все. Затем он спросил: "А что, тех, которых забрали, всех ли уже выпустили?" Я ответил — всех. "А Григория не выпускают?" (Григория Чеботарева, сделал пояснение в тексте показаний записывавший жандарм. — В.С.). Я ответил, что не выпускают. Тогда молодой человек заметил: "Нужно будет недельки через две опять этим заняться"».

В это время вместе с Сокурой подошел к нам городовой, а также подошел и Кириенко, и я сказал городовому задержать молодого человека. При задержании молодой человек не сопротивлялся, а только на предложение городового следовать за ним, сказал: "Куда пойдем?" На это я заметил ему, что мы, собственно, за ним и пришли. Тогда молодой человек, посмотрев на меня, сказал лишь протяжно "за мной" и последовал в участок».

В тюрьме. Побеги. Освобождение

Грин жил по паспорту на имя Александра Григорьева. В комнате его нашли дорожную корзину, а в ней двадцать восемь брошюр издания как социал-революционеров, так и социал-демократов.

Начался допрос. На все вопросы — а их в протоколе немало — арестант отвечал: «Не желаю давать показаний».

В заключение Грин—Григорьев заявил: «Я не признаю себя виновным в том, что, войдя в соглашение с канониром севастопольской крепостной артиллерии Григорием Чеботаревым и с другими лицами, при содействии их, организовывал сходки солдат, происходившие в мастерской артиллерии, на Михайловском кладбище и вблизи Братского кладбища, с целью распространения между солдатами революционных изданий и произнесении речей, направленных к бунту против власти верховной и к ниспровержению правительства, а также в том, что хранил у себя на квартире революционные издания, найденные у меня при обыске 11 ноября 1903 года. По поводу предъявленного мне обвинения никаких объяснений представить я не желаю.

От подписи протокола обвиняемый Григорьев отказался».

Вечером того же дня товарищ прокурора в представлении прокурора Одесской судебной палаты, сообщив об аресте, обыске и допросе Грина, заключил: «В общем, поведение Григорьева было вызывающее и угрожающее. По допросе Григорьев заключен под стражу в севастопольскую тюрьму».

В Пензу был отправлен запрос о мещанине Григорьеве: севастопольские жандармы интересовались его родственными связями, приписан ли он к мещанскому сословию, на основании какого документа выдан паспорт и т. д.

Ответ пришел через несколько дней. Мещанская управа сообщала, что паспорта на имя Григорьева она не выдавала.

Грина вновь вызвали на допрос, предъявили бумагу из Пензы, но он стоял на первоначальных показаниях: «Я настаиваю на том, что принадлежу к обществу мещан г. Пензы и что меня зовут Александром Степановым Григорьевым, и если пензенская мещанская управа сообщает, что 22 марта 1903 г. за № 351 паспорта на имя Григорьева не выдавала, то это несомненно ошибка». Севастопольские жандармы вновь отправили запрос в Пензу. На этот раз им ответили более подробно. Подтвердив, что паспорта на имя Григорьева не выдавалось, председатель управы при этом сослался на письмоводителя и секретаря, которые сборов за выдачу паспортной книжки не заприходовали. Новая бумага выглядела солидно: подпись председателя удостоверяли четыре казенных печати.

10 декабря Грина вновь подвергли допросу. Он показал: «После объявления мне сообщения пензенской мещанской управы заявляю, что я действительно не Григорьев и не мещанин г. Пензы, но кто я такой, объяснить не желаю. Подписать протокол не могу ввиду того, что я скрываю свое звание и фамилию».

Как мы уже знаем из «Автобиографической повести», через семь дней, 17 декабря, Грин попытался бежать из тюрьмы, но неудачно. В одиночке, где он сидел, сделали тщательный обыск: нашли письмо, записку «с буквами и цифрами», знаменитый фельетон Амфитеатрова «Господа Обмановы» и несколько «революционного содержания» стихотворений.

Товарищ прокурора Симферопольского окружного суда — прокурору Одесской судебной палаты.

«...После покушения на побег именовавшийся Григорьевым был переведен в камеру нижнего этажа, чтобы устранить возможность переговариваться знаками с лицами, проходящими по улице мимо тюрьмы, и, кроме того, лишен: прогулок, чтения книг и письменных принадлежностей. Тогда Григорьев перестал принимать пищу и добровольно голодал в течение четырех суток. Наконец, 22 сего декабря, когда ему было объявлено, что более строгое содержание его в тюрьме вызвано его же действиями, он изъявил желание принимать пищу и открыл свое имя и звание, назвав себя потомственным дворянином Александром Степановым Гриневским. Ныне предстоит поверка указаний о личности назвавшегося Гриневским».

Дав ответы на вопросы, касавшиеся только его лично (семейное положение, средства к существованию и т. д.), Грин категорически пресек какие-либо дальнейшие расспросы: «По обстоятельствам дела, по коему я привлечен, я никаких показаний дать не могу и не желаю». Выяснив настоящее имя Грина, жандармы, как в таких случаях полагается, сразу же заполнили на него карточку. При этом оказалось, что росту Александр Гриневский 177,4 сантиметра (сидя 94,3), телосложение у него среднее, волосы светло-русые, глаза светло-карие, правый зрачок шире левого, длина головы 19, ширина 14,4. Затем шли размеры ступни левой ноги, среднего пальца и мизинца левой руки, длина распростертых рук, дотошно исследовали особые приметы: родинку на шее, татуировку — корабль с фок-мачтой на груди... В то время, когда Грин и его друзья только еще разрабатывали план побега из севастопольской тюрьмы, среди матросов тоже нашелся предатель. В первых числах декабря царю было отправлено письмо, в котором его извещали о «значительно распространившейся преступной пропаганде», захватившей помимо воинских частей и некоторые флотские экипажи. Особенно усиленная агитация идет в морском госпитале и «среди команд военных судов "Очаков" и "Императрица Екатерина II"». По заявлению одного из матросов, «делаются приготовления к устройству на рождественских праздниках... вооруженных беспорядков». Поэтому в ночь на 1 декабря в морском госпитале был произведен обыск, «коим обнаружено несколько революционных брошюр, причем арестовано четыре лица».

После первых допросов, уже в начале 1904 года, жандармы выяснили, что пропаганду среди флотских экипажей вел все тот же Александр Гриневский. По документам охранки видно, что они успели схватить лишь немногих и о подлинном размахе агитации на Черноморском флоте даже не имели приблизительного понятия.

Но и то, что они обнаружили, испугало жандармов до крайности. В Петербург срочно полетели телеграммы и письма с требованием вернуть Бибергаль из архангельской ссылки, запрашивали, следует ли объединять оба дела о пропаганде среди солдат крепостной артиллерии и флотских экипажей. Из столицы ответили: не следует.

В связи с предполагавшимся в 1904 году празднованием пятидесятилетия обороны Севастополя и возможным приездом царя Таврическое управление составило список особо опасных революционеров, действовавших в Крыму. О Гриневском сказано: «Натура замкнутая, озлобленная, способная на все, даже рискуя жизнью. Пытался бежать из тюрьмы, голодал. Будучи арестован с 11 ноября 1903 года, пока не ответил ни на один вопрос».

В мае 1904 года Грин обратился с прошением к министру внутренних дел:

«В апреле месяце 1904 года мною было послано прошение на имя прокурора Одесской судебной палаты, в коем я просил его превосходительство о переводе меня в тюрьму города Вятки, где проживают мои родители. Означенное прошение было препровождено в главное тюремное управление. Так как на оное прошение до сего времени ответа не было, то прошу ваше высокопревосходительство сделать надлежащее распоряжение об отправке меня в г. Вятку или же о препровождении меня на место ссылки до приговора. Политический арестант Александр Гриневский. Севастопольский тюремный замок, мая 20-го дня, 1904 года».

Грин не случайно просил отправить его на место ссылки. Не видя возможности убежать из севастопольской тюрьмы, он решил сделать это в Вятке или на поселении. Он рассказал, что отец прислал ему письмо с просьбой подать прошение на высочайшее имя. «Но он не знал, что я готов был скорее умереть, чем поступить так».

В декабре Грин вновь обратился с прошением: «Прошу Одесскую судебную палату выпустить меня из тюремного заключения впредь до суда на поруки или же под надзор полиции ввиду того, что сидеть до суда остается довольно долго. Я сижу уже 14-й месяц». Грину было объявлено, что освобождение его из-под стражи невозможно «за отсутствием к тому законных оснований и в виду важности предъявленного к нему обвинения», а посему прошение оставлено без последствий. Грина должен был судить военно-морской суд Севастопольского порта.

Прокурор «потребовал двадцать лет каторжных работ», суд присудил Гриневского к десяти годам ссылки в отдаленные места Сибири.

Приговору Грин был рад. Он знал, что побег из ссылки — прочно утвердившаяся традиция. Но радость оказалась преждевременной. Вновь потекли бесконечные дни ожидания. И хотя арестант уже знал свой срок, он не знал, когда приговор будет утвержден.

Между тем наступила весна. И с новой обостренной силой захотелось на волю.

Старинный арестантский катехизис гласит: «Не считай дней впереди, считай только позади». Но от этого не становилось легче.

Вездесущие уголовные убеждали: «День тянется до обеда, неделя до среды, год — до сенокоса, срок каторги — до половины, а все остальное такой пустяк, что и говорить не стоит, — отсидишь и сам не заметишь». Грину предстоял еще один суд: по делу о пропаганде среди нижних чинов крепостной артиллерии. 6 апреля он, Канторович и Чеботарев получили повестки на суд, который должен был состояться в Феодосии. «Меня перевезли, — рассказывает Г. Чеботарев, — в феодосийскую тюрьму.

В солнечную погоду я подошел к окну, достал незаметно зеркальце и стал сигналить зайчиком, азбукой Морзе: "Политические есть?" К моему удивлению, из противоположного окна со второго этажа таким же зайчиком я получил ответ: "Есть, Канторович и Гриневский". Оказалось, что "студент" тоже переведен в эту тюрьму.

Встретились мы снова лишь на суде. Из тюрьмы Гриневского и Канторовича везли в тюремной карете, а меня под конвоем вели пешком. Вдоль улицы до самого здания, где должен был проходить суд, толпились люди. Многие меня приветствовали, бросали цветы».

Заседание открылось 23 мая 1905 года в 11 часов 43 минуты пополудни. В зал под стражей ввели подсудимых. Председательствующий обратился к ним с ритуальным вопросом: получили ли они копии обвинительного акта, знакомы ли со списком судей, свидетелей и прокурорского надзора? Подсудимые ответили утвердительно, при этом Грин добавил, «что он военно-морским судом присужден к ссылке на поселение».

Затем последовало перечисление прибывших на заседание защитников, и дальше выяснилось, что из двадцати приглашенных свидетелей присутствуют только шесть. Не явились в основном солдаты, переведенные в связи с русско-японской войной на Дальний Восток, в действующую армию или же в дальние военные округа.

«Товарищ прокурора, признавая неявку всех свидетелей законной, но вместе с сим находя личный допрос свидетеля Шендюка существенно необходимым, полагал слушание дела отложить с изменением принятой против подсудимых меры пресечения и с отдачею каждого из них под залог в размере от 100 до 150 рублей. Защитники подсудимых Канторовича и Чеботарева присоединились к заключению товарища прокурора, также просили об отсрочке заседания, указывая, что к следующему рассмотрению дела возможно надеяться на явку в суд свидетелей, находящихся ныне на Дальнем Востоке.

Подсудимый Гриневский ходатайствовал о слушании дела в отсутствии неявившихся свидетелей, ввиду того что показания их могут быть оглашены на суде». Генерал-майор, командовавший в момент ареста Грина севастопольской крепостной артиллерией; был затем переведен на Кавказ. Непосредственным свидетелем Шендюк не был.

Суд постановил неявку всех свидетелей признать законной. Канторовича и Чеботарева «ввиду продолжительного содержания под стражей» освободить и «потребовать денежный залог в сумме сто рублей» за каждого. Эта «мера» не касалась Гриневского, «как содержащегося... по другому делу, не зависящему от судебной палаты».

В тот же день брат Канторовича внес в казначейство двести рублей, и узники оказались на свободе. Грин вскоре предпринял новую попытку побега, также окончившуюся неудачей. Его перевезли в севастопольскую тюрьму.

20 июня Грин обратился в Одесскую судебную палату с заявлением, прося рассмотреть его дело в ближайшую июльскую сессию «ввиду продолжительности моего заключения в тюрьме, вредно отзывающемся на общем состоянии здоровья».

Палата уведомила его, что в июле сессии не будет. В июле Грин дважды обращался в севастопольский военно-морской суд: послан ли его приговор на утверждение и утвержден ли он?

Приговор был утвержден в августе.

Очередная сессия Одесской судебной палаты собралась только 27 сентября. Вновь повторилась старая история: суд за неявкой свидетелей, найденной законной, был вновь отложен. Защитник Гриневского «просил палату настоящее дело в отношении Гриневского прекратить, так как он... уже судился военно-морским судом и осужден к ссылке на поселение». Защитника поддержал товарищ прокурора. Палата дело прекратила. В двадцатых числах октября 1905 года в связи с царским манифестом от 17 октября 1905 года верхние камеры севастопольской тюрьмы, забитые политическими, стали быстро пустеть. Гул в коридорах нарастал. Александр Гриневский — «весьма важный революционный деятель из гражданских лиц» (из письма министру внутренних дел фон Плеве), — ухватившись за чугунную решетку окна и подтянувшись, видел, как один за другим заключенные исчезали за воротами, где их радостно встречали жители города.

К полудню тюрьма опустела. В камеру Гриневского вошел надзиратель.

— На тебя амнистия не распространяется, лично от адмирала Чухнина передали, — сказал он, густо позевывая и нехотя крестя рот.

Едва он вышел, как в незапертую дверь камеры вошли четверо узников.

— Мы остаемся с тобой, — сказал один из них, — и выйдем только все вместе.

Гриневский кивком головы поблагодарил товарищей. Он не был уверен, что эта сидячая забастовка изменит решение Чухнина, давно пообещавшего сгноить его в тюрьме.

Но амнистия есть амнистия, и через двадцать четыре часа пятеро узников навсегда покинули душную камеру. Грина приютил знакомый учитель.

В городе было неспокойно: ходили упорные слухи о предполагаемых погромах интеллигенции и евреев. Гриневский вместе с другими освобожденными ожидал по ночам, что придется идти воевать с погромщиками. Но все обошлось благополучно.

Грин пробыл в Севастополе более месяца. Только однажды он ненадолго отлучился в Одессу — возил оружие. Он видел, как тяжелые крепостные орудия в упор расстреляли крейсер «Очаков». Вероятно, Грин лично не был знаком со Шмидтом, но помнил, что на сходках, которые он проводил в Южной бухте и на 42-м хуторе, было немало матросов с «Очакова». Через семнадцать лет Грин написал «Повесть о лейтенанте Шмидте», но она затерялась в недрах частного издательства «Радуга» и до сих пор не обнаружена.

Грин попросил направить его для работы в Петербург. Ему дали деньги, послали в Москву, где он получил явку в Петербург. Никто из комитетчиков не подозревал, что заставляло его торопиться в столицу.

Грин любил Катю Бибергаль.

Узнав, что Катя в Петербурге (она бежала из архангельской ссылки в Швейцарию, а затем вернулась в Россию), Грин помчался в столицу.

Вера Павловна Калицкая рассказывает, со слов Грина, что его первая встреча с Катей в Петербурге произошла в декабре 1905 года. Уже в эту первую встречу Катя поняла, что перед ней совсем другой человек, охваченный жаждой писать и внутренне отошедший от эсеров. Катя не мыслила своей жизни без революционной работы. Произошло несколько объяснений, тягостных для обоих.

Бибергаль работала в военной организации эсеров, вела кружок. Катя очень ценила в Грине талант агитатора, умение говорить образно, живо, увлекательно. Она пригласила его провести занятие. Он согласился только ради нее. Но и здесь произошла ссора: он спрашивал, когда она станет его женой, а она неизменно отвечала, что он ушел из ее жизни с того момента, как отошел от партии.

Он явился к ней для последнего объяснения. Как всегда, Катя ответила отказом. Грин вытащил маленький дамский пистолетик, скорее игрушку, нежели боевое оружие. «Она держалась мужественно, вызывающе, — рассказывал он потом В.П. Калицкой, — а я знал, что никогда не смогу убить ее, но и отступить тоже не мог и выстрелил».

Пуля застряла в левом боку. Рана оказалась неопасной. Оперировал знаменитый хирург Греков, и вскоре Катя поправилась. Грин еще несколько раз приходил на квартиру, где жила Бибергаль, хотел с ней объясниться, но она всегда устраивала так, что в комнате находился кто-то третий.

Они расстались навсегда, но Грин часто вспоминал ее. Образ Кати Бибергаль в ранних его рассказах мелькнет не раз.

Первые годы писательства

7 января 1906 года в Петербурге, при «ликвидации боевого летучего отряда» эсеров, был арестован мещанин местечка Новый Двор, Волковышского уезда, Гродненской губернии Николай Иванович Мальцев.

Ровно через месяц охранка известила департамент полиции:

«...Мальцев показал, что его зовут Александр Степанов Гриневский, он потомственный дворянин, уроженец Вятской губернии, дезертировавший в 1902 г. из 213 пех. Оровайского резервного батальона и осужденный приговором севастопольского военно-морского суда... к ссылке на поселение, но в силу высочайшего манифеста... был освобожден 24 октября от дальнейшего наказания; на нелегальное положение перешел 10 декабря прошлого года».

Где и когда достал Грин паспорт на имя Мальцева, пока остается загадкой. Да и арестовали его совершенно случайно — он оказался в зоне облавы. На нелегальное положение Грин перешел потому, что охранка стала хватать подряд всех амнистированных и «особое совещание» без суда и следствия щедро раздавало «ордера на ссылку».

Грина заключили в Выборгскую одиночную тюрьму. (В официальных документах тюрьма на Выборгской стороне, неподалеку от Финляндского вокзала, именуется еще и «Петербургская одиночная». Жители города называли ее и просто «Кресты» (тюремный корпус, если смотреть на него сверху, расположен крестом).) часто вызывали на допросы, но никаких сведений о явках, о товарищах по партии жандармы так и не получили. В марте Грин подал прошение на имя министра внутренних дел:

«24 октября 1905 года я был выпущен из севастопольской тюрьмы в числе прочих амнистированных, где содержался вследствие приговора военно-морского суда Севастопольского порта, присудившего меня к ссылке на поселение по обвинению в ст. 129, 130 и 131-й уголовн. улож. 7 июня 1904 года. После этого я приехал в Петербург с единственной целью — приискать какие-либо занятия, необходимые для существования. Ввиду неопределенности политического момента и связанной с этим неуверенности в прочности своей свободы, я колебался начать жить под своим настоящим именем, вследствие чего не имел постоянной квартиры и вынужден был пользоваться квартирами частных лиц. Последовавшие вскоре аресты лиц, получивших амнистию, заставили меня — из опасения подвергнуться той же участи — взять фальшивый паспорт на имя Николая Иванова Мальцева, под каковым именем я и был без всякого повода с моей стороны арестован агентами охранного отделения 7-го января с. г. у Николаевского моста в 3 ч. дня. Затем меня отправили в Пересыльную тюрьму, где я и просидел до 26-го января, после чего был переведен в С.-Петербургскую одиночную тюрьму, где нахожусь по настоящее время, не зная ни причины своего ареста, ни срока своего заключения. Все время я числюсь за охранным отделением. Ни при мне, ни на квартире моей не было найдено ничего, что могло бы дать повод к такому несправедливому заключению мена в тюрьму. Если раньше, до амнистии, мое заключение и могло быть оправдываемо государственными соображениями, общими для всех политических преступников, то теперь, после амнистии, не имея ничего общего ни с революционной или с оппозиционной деятельностью, ни с лицами революционных убеждений — я считаю для себя мое настоящее положение весьма жестоким и не имеющим никаких разумных оснований, тем более что и арестован я был лишь единственно по подозрению в знакомстве с лицами, скомпрометированными в политическом отношении. На основании вышеизложенного честь имею покорнейше просить Ваше высокопревосходительство сделать надлежащее распоряжение об освобождении меня из тюрьмы, с разрешением проживать в г. С.-Петербурге. Политический заключенный Александр Степанов Гриневский. Марта 6-го дня, 1906 года».

Это прошение было его частным делом, ничьих интересов Грин не касался.

Первую страницу прошения наискось перечеркнула надпись: «Отклонить».

«От департамента полиции объявляется дворянину Александру Степанову Гриневскому, что по рассмотрении в Особом совещании, образованном согласно ст. 34 Положения о государственной охране, обстоятельств дела о названном лице, — господин министр внутренних дел постановил: выслать Гриневского в отдаленный уезд Тобольской губернии под надзор полиции на четыре года, считая срок с 29 марта 1906 года. 19 апреля 1906 года».

Приписка:

«Настоящее постановление мне объявлено мая 4 дня 1906 года А.С. Гриневский».

Поезд, увозивший Грина в ссылку, отошел от перрона Николаевского вокзала 15 мая 1906 года. Александра Гриневского сопровождал «Открытый лист», в котором сообщалось:

«Приметы: лета: 25, рост 2 аршина 7/8 вершка (что соответствует 1 метру 76 сантиметров. — В.С.), лицо: чистое, глаза: карие, волосы, брови, усы: русые, борода: бреет, нос: умеренный, особые приметы: не записано». В графе «По чьему распоряжению и по какой причине пересылается» говорится: «Согласно постановлению г[осподина] министра внутренних дел Гриневского выслать в ведение тобольского полицмейстера для водворения под надзор полиции в местности, по указанию тобольского губернатора, на 4 года, считая срок с 29 марта 1906 года». Из других глав документа явствует, что арестант «препровождается» без наручников и что от Петербурга до Москвы ему было выдано пятнадцать копеек «кормовых денег».

13 июня тобольский губернатор получил от туринского исправника телеграмму: «Административно-ссыльные политические дворяне Георгий Карышев, Александр Гриневский, одесский мещанин Михаил Лихонин, Гавриил Лубенец скрылись благодаря скоплению в Туринске семидесяти поднадзорных, незначительного числа городовых».

Тобольский губернатор немедленно известил о побеге департамент полиции, и в циркуляре разыскиваемых лиц, под номером 19000, появились сведения о Гриневском; когда и где арестовывался, за что и т. д.

Через Самару и Саратов Грин добрался до Петербурга, а во второй половине июля уехал к отцу в Вятку. Сестра Грина, Екатерина Маловечкина, напомнила в письме к брату 16 марта 1927 года: «Ярко встала в памяти наша встреча и прогулка в загородный сад в Вятке, где ты угощал меня лимонадом, а досужая молва разнесла на другой день по городу, что "вот-де Катя Гриневская кутит по загородным ресторанам", а мне, несчастной, и реабилитировать себя нельзя, не выдав тебя».

Из Вятки Грин вернулся в Петербург через Москву, где пробыл дней десять.

В письме своему бывшему защитнику Зарудному он пишет:

«Уважаемый Александр Сергеевич! Как ни совестно мне просить у вас взаймы — а все-таки: не можете ли вы одолжить мне, самое большое на месяц — руб. 15-ть. Конечно, это странно, но дело в том, что у меня сейчас в Питере совсем нет знакомых и постоянного заработка. А уплатить вам я надеюсь из следующего источника: проездом в Москве я жил дней 10-ть, написал там за это время рассказ из солдатской жизни, который и продал очень быстро в книгоизд. Мягкова за 75 рублей. Кроме того, мне обещали впредь, за будущие рассказы, не в пример прочим, уплачивать все деньги сразу (обыкновенно платят по 1/3) и не менее, как по 100 р. за лист. Так вот, на днях я послал туда же еще одну рукопись в 1/2 листа, тоже рассказ, и думаю, что 80 шансов на 100, что через неделю получу 150 р. или уже никак не позднее месяца.

Если дадите, то пришлите, пожалуйста, с посыльным по адресу: ул. Жуковского, д. 11, кв. 2, Алексею Алексеевичу Мальгинову.

Пишу потому, что лично — едва ли хватило бы духу. Остаюсь обязанный Вам А.С. Гриневский. 6-го сентября 1906 года».

Речь в письме, бесспорно, идет о двух первых рассказах Грина «Заслуга рядового Пантелеева» и «Слон и Моська».

У рассказов этих примечательная судьба...

27 сентября 1906 года один из членов Московского комитета по делам печати написал доклад. В нем говорилось: «В рассказе "Заслуга рядового Пантелеева" изображается экспедиция военного отряда для укрощения крестьян, учинивших разгром помещичьей усадьбы. В то время как крестьяне рисуются вполне невинными жертвами, автор не жалеет красок, чтобы изобразить бесчеловеческую жестокость и ничем не вызванные варварские нападки войск от офицеров до последнего солдата. Сцена избиения крестьян (стр. 20, 21, 22), описание пьяной оргии солдат после убийства (стр. 23), наконец самый "подвиг Пантелеева", заключающийся в том, что он по приказанию пьяного офицера, за обещанный рубль... убивает ни в чем не повинного, случайно подвернувшегося деревенского парня, — все это имеет конечной целью поселить ненависть к войску. Мысли и чувства автора вложены в уста солдата Гришина: "Я почему иду? Потому что велят! Потому что за шкуру свою трясешься! Из страха иду! Душа во мне подла, да!.. В другой раз — не только что убивать — рыло бы разворотил мерзавцу, что тебя матерски ругает, — да как подумаешь, брат, о каторге, да вспомнишь про домашность — и рад бы, да воли нет! Ведь за эту кровь, что мы повыпускали, — нам бы в арестантских ротах сгнить надо, под расстрел идти! Ведь мы, окаянная ты сила, кому свои души продали! Думаешь — богу? Как попы галдят да нам в казарме офицеры башку забивают! Не богу, а черту мы ее продали! Ты думал, богу надобно малых ребят нагайками пороть? Женщин на штыки сажать, баб беременных? Старикам лбы пулями пробивать? Ведь мы защитники отечества считаемся, а заместо того что мы делаем? Там, в селе-то, что после нас осталось? Ведь все пожгли! Ведь мы людей мучили, истязали! Да за что? За то, что они правды хотят?.."

Находя, что названный рассказ имеет целью: 1) возбудить в читателях враждебное отношение к войску 2, побудить войска к неповиновению при усмирении бунта и беспорядков, я полагаю нужным брошюру задержать, а против автора возбудить судебное преследование...» (Сообщил литературовед А.В. Храбровицкий.) Судебное преследование было возбуждено, но никто из обвиняемых (издательских работников) автора не назвал.

По словам Грина, какое-то количество экземпляров брошюры все-таки успело выскочить на свободу. Во всяком случае, 29 октября 1906 года на Петербургский почтамт было сдано около сотни пакетов, рассылаемых во все концы Российской империи. Они были адресованы начальникам губерний, областей, градоначальникам, начальникам дворцовых управлений, военным губернаторам. Главное управление по делам печати извещало их о наложении ареста и изъятии брошюры А.С. Г. «Заслуга рядового Пантелеева».

Сейчас известно только четыре сохранившихся экземпляра брошюры. Все они находятся в Москве.

Со вторым рассказом Грина «Слон и Моська» произошло следующее. Судя по письму Зарудному, Грин отправил рассказ в Москву, в книгоиздательство Мягкова, но там рассказ, по-видимому, отвергли, потому что набирали его в Петербурге в типографии Безобразова для издательства «Свободная пресса».

В фонде Петербургского комитета по печати отыскались документы:

«Приговор 1907 года мая 23 дня, по указу его императорского величества С.-Петербургская судебная палата, по 1-му уголовному департаменту в открытом судебном заседании, в котором присутствовали... (имена не вписаны. — В.С.).

Слушала: предложенное прокурором судебной палаты 16 января 1907 года за № 773 дело о брошюре «Слон и Моська».

Выслушав доклад по делу, словесное заключение товарища прокурора и рассмотрев названную брошюру, судебная палата находит:

1. Содержание брошюры «Слон и Моська» и изложение всего рассказа заключает в себе возбуждение к нарушению воинскими чинами обязанностей военной службы.

2. Такое возбуждение предусмотрено 5 п. 1 ч. ст. Угол. Улож.

3. Из отзыва старшего инспектора типографии и т. п. заведений в С.-Петербурге от 17 декабря 1906 года за № 8524 видно, что при наложении ареста на брошюру «Слон и Моська» в типографии Безобразова, где она печаталась, установлено, что означенная брошюра не печаталась, а лишь было сделано 8 оттисков для цензурного комитета. Ни одного экземпляра никому выдано не было, почему брошюра «Слон и Моська» распространения не получила.

4. При таких условиях нет основания к возбуждению уголовного преследования, а надлежит лишь к сделанным оттискам применить 6 ст. IV отд. Правил 26 апреля 1906 года и уничтожить, если имеются заготовленные принадлежности тиснения этой брошюры.

По сим основаниям судебная палата определяет: оттиски брошюры «Книгоиздательство "Свободная пресса" А. С. Г. "Слон и Моська" из летописей *** ского батальона, сделанные в С.-Петербурге, в типографии В. Безобразова и К-о 1906 года, уничтожить, так же как, если имеются стереотипы и другие принадлежности тиснения, заготовленные для ее напечатания». В одном из последующих документов говорится, «что 25 сентября сего года уничтожены, посредством разрывания на части, арестованные брошюры» (идет перечисление, в числе их указана брошюра «Слон и Моська»).

Но все-таки три экземпляра рассказа (из восьми!) каким-то чудом уцелели. Два из них находятся в Ленинградской Публичной библиотеке, один — в Библиотеке имени В.И. Ленина в Москве.

Как они туда попали — пока остается загадкой. В третьей редакторской книге В.Г. Короленко есть такая запись (сообщил А.В. Храбровицкий):

«14 окт[ября] (1906 года; в этот день Короленко ознакомился с рассказом. — В.С.). Октябрьской ночью (из зап[исок] амнистированного) Александра Г. Плохо рассказанные, хотя сами по себе интересные события 18 окт. у севастопольск. тюрьмы (столкновение восторженно-революц. толпы с войсками). Известно из газет, а рассказ растянут и порой наивен. Возвр[атить]». Здесь говорится об одном из самых ранних и до сих пор не найденных рассказов Александра Грина. Через несколько месяцев Грин вновь появился в редакции журнала «Русское богатство». В.Г. Короленко записывает в четвертой редакторской книге:

«9 янв. Солдаты (расск. А. С. Г.). Офицер Эполетов, недурной малый, сначала доносит на солдата агитатора Фролова, потом предупреждает его, и тот скрывается. На след. день Фролов является с артиллеристами в лагерь, склоняет солдат к манифестации. Стрельба, усмирение, Фролова убивают. Офицер напивается пьян. Есть места нецензурн[ые]. Жизни мало. Возвр[атить]». «Солдаты» — еще один до сих пор не разысканный рассказ Грина.

Первый рассказ, подписанный «А.С. Грин», начинающий писатель опубликовал в газете «Товарищ» в марте 1907 года. Рассказ назывался «Случай».

С этого времени имя Грина все чаще начинает появляться на страницах петербургских газет и журналов. В той же четвертой редакторской книге Короленко на странице тридцать четвертой есть еще одна запись, относящаяся к Грину:

«10 мая. Науту («Евстигней»?). Расск. А.С. Грин. Недурно набросанная фигура заводского рабочего, атлета, пьяницы и драчуна. Услышал звуки музыки. Растрогался, но затем побил светлые окна, где играла незнакомая ему музыка. Можно принять (зачеркнуто. — В.С.). Возвр[атить]».

Этот отвергнутый редакцией «Русского богатства» рассказ Грин несколько месяцев спустя под названием «Кирпич и музыка» опубликовал в другом петербургском журнале.

В том же мае, в журнале «Трудовой путь», появился рассказ «Марат», а месяц спустя — «Ночь». На июньский номер журнала был наложен арест.

Цензор петербургского комитета писал:

«10 июля в С.-Петербургский комитет по делам печати поступила 6-я книжка ежемесячного журнала "Трудовой путь". Почти весь вошедший в состав ее материал проникнут в большей или меньшей степени революционной тенденцией; но в трех из помещенных в ней статьях тенденция эта выражается с наибольшею, по сравнению с другими статьями, ясностью, придавая им явно агитационный характер. В этом отношении прежде всего обращает на себя внимание помещенное на 14—15 страницах книжки стихотворение. Автор его — г. Александр Блок, обращаясь к своей возлюбленной, между прочим, говорит, что он хотел бы, но не смеет "убить".

Отмстить малодушным, кто жил без огня, Кто так унижал мой народ и меня, Кто запер свободных и сильных в тюрьму, Кто долго не верил огню моему, Кто хочет за деньги лишить меня дня, Собачью покорность купить у меня... Упрекнув далее себя за "слабость, за готовность смириться" и за то, что "рука его не поднимает ножа", г. Блок заканчивает свое стихотворение следующим образом: И двойственно нам предсказанье судьбы: Мы — вольные души. Мы — злые рабы. Покорствуй. Дерзай. Не покинь. Отойди. Огонь или тьма впереди?

Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем? Вдвоем — неразрывны — навеки вдвоем. Воскреснем? Погибнем? Умрем?

Вслед за этим стихотворением, воспевающим, в сущности, хотя и в несколько туманной форме, политическое убийство, помещен рассказ А.С. Грин[а] под заглавием «Ночь». Содержание этого рассказа как бы иллюстрирует собою мысль, заключающуюся в только что приведенном стихотворении. Действующими лицами в нем являются члены одного из провинциальных комитетов партии социалистов-революционеров, а предметом — совершаемые революционерами убийства политических агентов. При этом рассказ ведется в таком тоне, что не может быть никакого сомнения в намерении автора представить убийц-революционеров лицами безукоризненной честности и высокого героизма, а агентов полиции трусами и негодяями, вполне достойными постигшей их участи».

Редактором журнала «Трудовой путь» был Виктор Сергеевич Миролюбов — «ловец талантов», как его прозвали в прогрессивных кругах, небезызвестный редактор прогремевшего на всю Россию самого распространенного демократического ежемесячника «Журнал для всех», закрытого осенью 1906 года в административном порядке. «Ловец талантов» заметил Грина уже после первых выступлений в печати и привлек его к участию в своем прогрессивном журнале. К сожалению, «Трудовой путь» выходил только год. В январе 1908 года журнал был запрещен.

В самом начале 1908 года (В «Литературном ежегоднике» (календарь-альманах), Спб., 1908, — говорится, что «Шапка-невидимка» вышла в 1907 году.) вышла из печати первая книга Грина «Шапка-невидимка».

«Рассказывают, — писал в начале тридцатых годов К. Зелинский, — что, прочитав свою книгу «Шапка-невидимка», Грин отложил ее с чувством полного разочарования, с тем ощущением непоправимой неловкости, какое настигает человека, когда он делает не свое дело». Между тем критика встретила книгу сочувственно. Так, в газете «Современное слово» безымянный рецензент писал:

«Небольшая книга молодого писателя читается с интересом. У автора есть несомненные достоинства: сжатый, выразительный слог, гармонирующий с развитием темы, красочный язык, богатый запас слов и, наконец, местами прямо захватывающее своим драматизмом действие. В книге 10 небольших, за исключением одного, рассказов; но, к сожалению, они далеко не все одинаковы по достоинству. В таких вещах, как "Марат", "Случай" и "На досуге" в авторе чувствуется индивидуальный художник, умеющий пережить все описываемое. Но наряду с этими рассказами в книге помещены фельетоны: "В Италию" и "Любимый" и растянутая, скучная повесть "Карантин". В двух последних вещах неприятно поражает подражательность, в "Любимом" же — трафаретность выводимых лиц.

Сюжеты у автора разнообразны, хотя главным образом он берет их из среды радикальной молодежи, которую, по-видимому, хорошо знает. Наряду с цельными людьми, с их то трогательными, то мучительными, но все-таки красивыми переживаниями, перед нами вырисовываются другие типы, как бы по ошибке попавшие в ряды идеалистов, рефлектики — как Сергей в "Карантине" и Брон в "Апельсинах". В общем книга читается с удовольствием, оставляет запас образов, наводит на размышление».

Всю свою жизнь Грин старался не упоминать о «Шапке-невидимке», во всяком случае в Собрание сочинений издательства «Мысль» в конце двадцатых годов он поместил только один рассказ «Кирпич и музыка» (тот самый, который отверг Короленко). Весной 1909 года Грин обратился с письмом к М. Горькому.

«Глубокочтимый Алексей Максимович! Пишу Вам по собственному желанию и по совету В.А. Поссе. Я — беллетрист, печатаюсь третий год и очень хочу выпустить книжку своих рассказов, которых набралось 20—25. Из них — 8, напечатанных в "Русск. мысли", "Новом журн. для всех", "Образовании", "Новом слове" и "Бодром слове". Остальные — в газетах. Но так как я никому не известен; так как теперь весна и так как мне нужны деньги — то издатели или отказывают или предлагают невыгодные до унизительности условия. Давно я хотел обратиться к Вам с покорнейшей просьбой рассмотреть мой материал и, если он достоин печати, — издать в "Знании". Но так как неуверенности во мне больше, чем надежды, — я не сделал этого до настоящего момента, а теперь решился. Сделал я это вот почему: В.А. Поссе настоятельно рекомендовал мне обратиться к Вам, сказав, что Вы, по всей вероятности, получаете "Новый журн. для всех" и прочли там мои рассказы: "Рай", "Остров Рено" и "История одного заговора". "Так что, — сказал он, — Алексей Максимович по этим вещам, вероятно, решит — стоит ли издавать вас, и даст вам скорый ответ".

Он, может быть, и ошибся, Вы, может быть, и не читали их, но я очень, очень прошу Вас — напишите, выслать ли Вам все рассказы или довольно тех. Я потому сейчас не посылаю всех, что у меня они только в одном экземпляре каждый и, во-первых, не зная, к какому решению придете Вы, — не смогу пытаться устроить их здесь; во-вторых, посылка идет долее, чем письмо. Во всяком случае, умоляю Вас — ответьте мне, если возможно, телеграммой, чтобы я мог скорее, в случае надобности, послать Вам материал и получить от Вас решительный ответ. Надеюсь, Вы не рассердитесь на меня за "телеграмму". Вы понимаете, почему приходится просить о ней. Ваш А.С. Грин. СПб., Шувалово, Софийская улица, дом № 3, Алексею Алексеевичу Мальгинову».

До сих пор не удалось установить, получил ли Грин ответ от Горького, во всяком случае сборник его рассказов в издательстве «Знание» не выходил.

Своей первой книгой Грин считал том (По неустановленной причине на корешке сборника «Рассказы» стоит цифра I.) «Рассказы», вышедший в издательстве «Земля» в начале 1910 года. Об этой книге много писали.

«Вот писатель, — говорил Л. Войтоловский в «Киевской мысли», — о котором молчат, но о котором следует, по-моему, говорить с большой похвалой». Далее он отмечает, что критика, вероятнее всего, встретила книгу не равнодушно, а просто отложила в сторону, «не решаясь тут же на месте разобраться в ее достоинствах и недостатках. Ибо трудно найти писателя, в даровании которого было бы больше недочетов и противоречий». Войтоловский точно подмечает, что Грина «привлекает мир гигантов и чародеев, но это не страсть к экзотической красоте, не любовь к титаническому быту, нет. Чародеи его — не чародеи, а пальмы — не пальмы». И вместе с тем, замечает Войтоловский, все это не декорации, ибо нарисованные Грином картины «дышат красотою простора и величавой силы». И потому это не картины тропических лесов, а «точные приметы писателя, по которым сразу узнаешь его лицо. Ибо это лицо неподдельного таланта». Пытаясь определить занимаемое Грином место в современной литературе, Войтоловский говорит: Грин несомненно романтик, любящий и утверждающий жизнь, Грин близок к Горькому. «Он весь создание нашей жизни, и, быть может, он один из наиболее чутких ее поэтов».

Совсем иное уловила в «Рассказах» критик Е. Колтоновская из «Нового журнала для всех». Для нее герои Грина «это типичные современные неврастеники, несчастные горожане, уставшие и пресытившиеся друг другом». Приговор ее категоричен: «Главный недостаток творчества его незрелость и поверхностность».

Л. Войтоловский отмечал у Грина вычурность, местами незрелость, поверхностность, неуклюжесть, но он все же видел в книге в целом нечто большее, чем просто талантливость. Впрочем, Колтоновская в последнем абзаце рецензии снизошла до признания, что у автора «ощущается интенсивная творческая жизнь и несомненная талантливость».

Почти солидарен с Колтоновской и критик из «Киевской мысли» Валентинов, напечатавший свою статью несколько ранее Войтоловского. Он замечает, что восемь рассказов из одиннадцати, помещенных в сборнике, «плавают в крови, наполнены треском выстрелов, посвящены смерти, убийству, разбитым черепам, простреленным легким. Ужасы российской общественности наложили печать на перо беллетриста. Так сказать, сделали его человеком, который "всегда стреляет". Из револьверных выстрелов Грин сделал лейтмотив своих описаний...»

Колтоновской и Валентинову возражает видный критик А.Г. Горнфельд: «Грин, по преимуществу, поэт напряженной жизни. И те, которые живут так себе, изо дня в день, проходят у Грина пестрой вереницей печальных ничтожеств, почти карикатур. Он хочет говорить только о важном, о главном, о роковом: и не в быту, а в душе человеческой. И оттого, как ни много льется крови в рассказах Грина, она незаметна, она не герой его произведений, как в бесконечном множестве русских рассказов последних лет; она только неизбежная, необходимая подробность... он видит обнаженные человеческие души... Это хороший результат, и к нему приводит каждый рассказ Грина».

В июле 1910 года Грин поехал в колонию прокаженных, в двухстах километрах от Петербурга. Что потянуло его туда — неизвестно.

Сохранилось письмо Грина Горнфельду, посланное из колонии:

«Глубокоуважаемый Александр (Описка: Аркадий) Георгиевич! С чрезвычайным сокрушением обращаюсь к вам. Я живу сейчас в колонии прокаженных, в 20-ти верстах от Веймарна, станции Балтийской дороги, и не могу вернуться в Питер, потому что нет денег на дорогу и сопряженные с этим мелкие, но совершенно необходимые расходы. Не можете ли Вы одолжить мне до 10-го сентября 15 рублей? Я написал Вам потому, что сейчас мне из редакций нет никакой возможности получить даже гроша: где аванс, а где денег нет. Испробовав все средства и просидев здесь, вследствие этого — лишнюю неделю, скрепя сердце, пишу Вам, в надежде, что, может быть, если не из своих, то из кассы "Р[усского] б[огатства]" (журнал, в котором Горнфельд был членом редакции. — В.С.), Вы смогли бы выручить меня. Не подумайте, пожалуйста, только, что я таким путем хочу осуществить какие-нибудь свои тайные намерения. Я считал бы эти 15 р. личным долгом, как "Р. б", так и Вам. Здесь в колонии у доктора достать немыслимо (доктор — Владимир Иванович Андрусон, брат самого близкого друга Грина поэта Леонида Андрусона. — В.С.) — я ему должен 10 руб. и просить вновь чрезвычайно неловко, пока не вернул эти. А вернуть их можно, только приехав в Петербург и лично стараться раздобыть некоторым... (слово неразборчиво) путем рукописей. Всего Вам хорошего. Книжка моя (та самая, на которую Горнфельд написал рецензию. — В.С.), несмотря на лето, помаленьку распродается, я почти каждую неделю получаю вырезки из провинциальных газет — хорошие вырезки. До свидания. Ваш А.С. Грин». (Ориентировочно — начало второй половины июля 1910 года.)

Вероятно, Горнфельд прислал деньги, так как Грин смог уехать. Н. Н. Грин рассказывает, что по дороге на вокзал он встретил цыганку. «Цыганка пристала к нему: "Дай погадать". Александр Степанович дал руку. "Тебя скоро предаст тот, кого ты называешь своим другом. Но пройдут годы, и ты наступишь на врагов своих. Возьми этот корешок и всегда носи при себе, — на счастье". Александр Степанович, посмеиваясь, дал цыганке денег, сунул корешок, завернутый в бумажку, в жилетный карман, забыл о ее словах и уехал в Петербург. Сойдя на Балтийском вокзале, он пешком пошел к себе домой. А жил он тогда на 6-й линии Васильевского острова, близ Николаевского моста. Навстречу попадаются два городовых, подходят к Александру Степановичу и спрашивают: "Вы — господин Мальгинов?" Сердце, говорит Александр Степанович, сразу у него дрогнуло, пронеслись в голове слова цыганки, он ответил: "Да", и на него надели наручники; отвезли в Дом предварительного заключения. Во время первого же допроса Александр Степанович понял: он действительно предан тем, кого считал приятелем (А.И. Котылевым) и кому, единственному во всем Питере, поведал в минуту откровенности, что он нелегальный и настоящая его фамилия — Гриневский.

Слова цыганки, так быстро и верно исполнившиеся, произвели на Александра Степановича сильное впечатление. Он нашел в жилетном кармане корешок, зашил его в пояс брюк и носил много-много лет. Когда я вышла за него замуж, увидела этот крошечный мешочек, который он попросил меня перешить к поясу домашних брюк, и рассказал мне его историю. До 1928 года Александр Степанович носил этот корешок. Когда как-то в дом, где мы жили в Феодосии, пришел измученный и истощенный бродяга, мы накормили его, Александр Степанович долго с ним разговаривал, потом сказал мне, чтобы я отдала ему его домашние старые брюки и теплую фланелевую рубаху. И я отдала. И мы оба забыли, что у пояса пришит корешок-талисман. Так и ушел он из нашего дома».

В рассказе Н.Н. Грин есть только одна неточность: Грина арестовали у его дома, на Васильевском острове. 6 августа 1910 года из Петербургского отделения по охране общественной безопасности и порядка в столице тобольскому губернатору, с грифом «секретно», было отправлено письмо следующего содержания:

«27-го минувшего июля, в Петербурге по 6-й линии Васильевского острова, дом 1, кв. 33, арестован неизвестный, проживающий по чужому паспорту на имя личного почетного гражданина Алексея Алексеевича Мальгинова.

Задержанный при допросе в Охранном отделении показал, что в действительности он есть Александр Степанов Гриневский, скрывавшийся с места высылки из Тобольской губернии, где он состоял под гласным надзором полиции.

Сообщая об изложенном, присовокупляю, что Гриневский, за проживание по чужому паспорту, мною подвергнут 3-месячному аресту при полиции, по отбытии срока какового будет препровожден в распоряжение Вашего превосходительства».

Через четыре дня после ареста Грин обратился с письмом к Леониду Андрееву:

«Глубокоуважаемый Леонид Николаевич!

К сожалению, меня арестовали, и я лишен пока возможности узнать содержание Вашего письма. Будьте добры, не откажите в случае успешности переговоров Ваших с «Просвещением» — свести представителя этого издательства (Издательство «Просвещение» хотело выпустить сборник рассказов Грина. Соглашение не состоялось.) с моей женой, для выяснения взаимных пожеланий. Адрес ее — В. Остров, 6-я линия, Вере Павловне Абрамовой. (Вероятно, Грин забыл сообщить в письме номера дома и квартиры.)

Если же ничего не выйдет, — благодарю Вас за участие, которое приняли Вы в этом деле.

Я арестован, вероятно, по доносу какого-нибудь из моих литературных друзей. Мне это, впрочем, безразлично. И за то, что уехал из административной ссылки, прожив эти четыре года в Питере по чужому паспорту, Я сообщаю Вам это для того, чтобы Вы не подумали чего-нибудь страшного или противного моей чести. Ваш покорный слуга А.С. Грин (Александр Степанович Гриневский)».

Грин — писатель, только писательство существует для него в жизни, это главное, а все остальное — второстепенное, мелочи. Как относился он к своему аресту, мы только что видели по письму Л. Андрееву.

В эти дни Грин пишет два прошения — царю и министру внутренних дел. Привожу один из этих документов, на мой взгляд более интересный, полностью.

«Его высокопревосходительству господину министру внутренних дел от потомственного дворянина Александра Степановича Гриневского

Прошение

Ваше высокопревосходительство! В декабре 1905 года (не точно: 7 января 1906 года. — В.С.) я был арестован в С.-Петербурге и по прошествии пяти месяцев — выслан административным порядком в г. Туринск Тобольской губ[ернии] на 4 г[ода], откуда немедленно уехал и поселился в С.-Петербурге, проживая по чужому паспорту на имя Алексея Алексеева Мальгинова. За эти 4 г. я сделался беллетристом, известным в провинции и Петербурге под псевдонимом "А. С. Грин".

Рассказы мои и повести печатались в "Образовании", "Русской мысли", "Новом журнале для всех", "Слове", "Новом слове", "Товарище", "Современном слове", "Родине", "Ниве", (В двух последних журналах имя Грина до 1910 года не появлялось. Думаю, что это камуфляж, ибо "Родина" и "Нива" были самыми распространенными и благонадежными изданиями.) различных альманахах и сборниках. Кроме того, до настоящего времени я состоял постоянным сотрудником журналов "Весь мир" и "Всемирная панорама". В СПб книгоиздательстве "Земля" вышла зимой прошлого года (не точно, вышла за пять месяцев до написания настоящего прошения. — В.С.) книга моих рассказов.

Ныне арестованный, как проживающий по чужому паспорту, я обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с покорнейшей просьбой не смотреть на меня, как на лицо, причастное к каким бы то ни было политическим движениям и интересам. За эти последние пять лет я не совершил ничего такого, что давало бы право относиться ко мне как к врагу государственности. (Читатели, конечно, должны понимать, что за многими строчками прошения стоит обязательный в таких случаях словесный ритуал.) Еще до административной высылки в миросозерцании моем произошел полный переворот, заставивший меня резко и категорически уклониться от всяких сношений с политическими кружками. Переворот этот, как может подтвердить г. начальник Дома предварительного заключения (Начальником ДПЗ к этому времени стал "старый знакомый" Грина, бывший начальник севастопольского тюремного замка П. Светловский. См. о нем в "Автобиографической повести", стр. 142.) (несколько дней после ареста Грин посидел в Доме предварительного заключения — ДПЗ. — В.С.), намечался во мне еще осенью 1905 года, когда, сидя в севастопольской тюрьме по делу о пропаганде, я из окна камеры старался удержать и успокоить толпу, готовившуюся разбить тюрьму (Грин вновь сознательно искажает факты. Из окна камеры третьего этажа он видел подошедшую к воротам тюрьмы большую группу манифестантов, требующих освобождения политических заключенных. Он не мог открыто предупредить севастопольцев, что во дворе, с винтовками на изготовку, выстроились две роты Белостокского полка. Грин кричал манифестантам, чтобы они отошли от ворот. Его не послушались, произошло столкновение: было много жертв.). Это было после 17 октября. Последние 4 года, проведенные в Петербурге, прошли открыто на глазах массы литераторов и людей, прикосновенных к литературе; я могу поименно назвать их, и они подтвердят полную мою благонадежность. Произведения мои, художественные по существу, содержат в себе лишь общие психологические концепции и символы и лишены каких бы то ни было тенденций. На основании вышеизложенного покорнейше прошу Ваше превосходительство облегчить участь мою; тюрьма, высылка, 4 года постоянного страха быть арестованным вконец расшатали мое здоровье. Организм мой надломлен; единственное желание мое — жить тихой, семейной жизнью, трудясь, по мере сил, на поприще русской художественной литературы. Если Ваше высокопревосходительство не найдете почему-либо возможным освободить меня без всяких последствий — ходатайствую и покорнейше прошу разрешить мне покинуть Петербург и жить в провинции. Одновременно с настоящим моим прошением подано мной прошение на высочайшее имя. В крайнем случае, прошу Ваше высокопревосходительство походатайствовать, если на то будет доброе Ваше желание. Дворянин Александр Степанов Гриневский. Августа 1-го дня, 1910 года».

Что же побудило Грина написать прошения? Зная нервный импульсивный характер его, можно предположить, что прошения были написаны им в том состоянии душевной депрессии — крепко забиравшей его иногда, — когда он особенно остро чувствовал свое человеческое и писательское одиночество.

Кроме того, Грин, резко и давно порвавший с эсерами, действительно не принадлежал ни к каким политическим кружкам и партиям.

Для нас сегодня самым интересным и важным является: изменилось ли политическое лицо Грина после написания им прошений? Исчерпывающе точный и совершенно объективный ответ на этот вопрос мы можем получить только в его книгах.

Мы не должны заблуждаться относительно утверждения Грина, что произведения его «содержат в себе лишь общие психологические концепции и символы и лишены каких бы то ни было тенденций».

Нетенденциозных писателей не бывает. Грин не просто тенденциозен. Он яростно тенденциозен. Любой, кто обратится к шеститомному Собранию сочинений Грина, выпущенному в конце 1965 года литературным приложением к «Огоньку», тотчас уловит нарастание углубленно-критического отношения к «расейской» действительности. Такие рассказы, как «Пассажир Пыжиков», «Ксения Турпанова», «Зимняя сказка» и особенно беспощадные: «Далекий путь», «Жизнеописания великих людей», «Проходной двор», «Тихие будни», «Человек с человеком», «Дьявол Оранжевых Вод» — говорят сами за себя.

Разумеется, департамент полиции немедленно запросил сведения о Грине, о его благонадежности, у охранного отделения.

Исполняющий обязанности петербургского градоначальника некий генерал-майор ответил:

«Возвращая при сем прошение потомственного дворянина Александра Степанова Гриневского, ходатайствующего об освобождении его от высылки в Тобольскую губернию и гласного надзора полиции, уведомляю, что ввиду прежней революционной деятельности Гриневского и проживания его в течение четырех лет по нелегальному документу — я признал бы ходатайство его не заслуживающим удовлетворения».

К этому документу в охранном отделении дописали, что в июне 1908 года было зарегистрировано посещение Грина эсером Владимировым.

«Других сведений о революционной деятельности Гриневского за время проживания его в С.-Петербурге под именем Мальгинова в отделение не поступало». Участь Грина была решена.

Что же касается Владимирова, то у него и еще у нескольких арестованных эсеров в записных книжках был обнаружен адрес Мальгинова, но сам Мальгинов никакого участия в деятельности партии социалистов-революционеров уже не принимал.

В ссылке

Грин и Вера Павловна выехали из Петербурга 31 октября. По документам нам известно, что на два дня Александра Степановича задержали в Вологодской пересыльной тюрьме.

Еще в сентябре архангельский губернатор получил от департамента полиции бумагу следующего содержания: «По пересмотре обстоятельств дела о подлежащем высылке в Тобольскую губернию под гласный надзор полиции на четыре года потомственном дворянине Александре Степанове Гриневском, г. министр внутренних дел 23 сентября 1910 года постановил: заменить определенную Гриневскому высылку в Тобольскую губернию водворением его в Архангельскую губернию на два года, считая срок с 29 марта 1906 года, но без зачета времени, проведенного названным лицом в бегах с 11 июня 1906 года по 27 июля 1910 года, ввиду чего срок его высылки истекает 15 мая 1912 года.

...Помимо сего департамент сообщает Вашему превосходительству, что при докладе обстоятельств настоящего дела г. министру, его высокопревосходительство приказал, при хорошем поведении Гриневского в месте водворения, войти в обсуждение вопроса о дальнейшем облегчении участи названного лица».

Интересно, что на этом документе кто-то (возможно, сам губернатор!) поторопился сделать надпись: «Водворен в Мезень». Из отдаленных краев Архангельской губернии цинготная Мезень была не худшим местом ссылки. Возможно, известную роль сыграл в этом выборе сравнительно небольшой срок ссылки — полтора года, возможно и другое предположение: дипломатическая строчка о «приказе» министра «войти в обсуждение вопроса о дальнейшем облегчении участи названного лица».

Так или иначе, но события разворачивались своим чередом, совсем не по составленному заранее расписанию. 4 ноября полицмейстер донес губернатору, «что 3 сего ноября доставлен этапным порядком из г. Вологды при открытом листе С.-Петербургского губернского правления от 31 минувшего октября за № 10724 поднадзорный потомственный дворянин Александр Степанович Гриневский и впредь до Вашего распоряжения помещен во временную пересыльную тюрьму».

В тот же день Грин направил прошение губернатору: «Будучи выслан в вверенную вашему превосходительству губернию под надзор сроком на 2 года, причем фактически срок этот истекает через 1 год и 6 с половиной месяцев, — честь имею покорнейше просить ваше превосходительство оставить меня для отбытия надзора в городе Архангельске, ввиду крайней болезненности моей, усилившейся теперь полной слабости. Моя жена, добровольно прибывшая со мной, тоже слабого здоровья, нам хотелось бы жить здесь, где существует на случай надобности более совершенная и быстрая медицинская помощь».

Разумеется, такое прошение не могло тронуть архангельского губернатора. Он получал их десятками: все поднадзорные стремились остаться в губернском городе и все без исключения были «слабого здоровья». Грину, как и было предположено по «сценарию», назначают местом ссылки Мезень. Больше того, полицмейстера извещают, что все документы, касающиеся Грина, он должен незамедлительно переслать мезенскому исправнику. Документы отосланы, и тут... в дело вступает письмо полковника X. Вице-губернатор заносит на памятный листок: «Прошу дать справку о Гриневском, к[оторый] прибыл вчера; жена его просит временно освободить его и отправить с проходным к месту назначения».

Гриневские выехали в Пинегу 8 ноября. Им предстоял долгий четырехдневный санный путь. Пока они дремлют, мерно покачиваясь на ухабах, опередим их и побываем в забытом богом углу, что назывался уездным городом Пинегой.

«Вряд ли многие знают, — писал корреспондент "Русского курьера", — о существовании города Пинеги на Руси. Действительно, ни в историческом, ни в торгово-промышленном отношении он не представляет ничего замечательного; культурное значение его ничтожно, а количество населения не доходит и до тысячи человек. Самая наружность города, покосившиеся, деревянной архитектуры дома и постройки, две-три поросшие травою улицы с бродящими здесь и там коровами и лошадьми, пашни и огороды, прилегающие к дворам, отсутствие какой бы то ни было промышленной жизни — все, одним словом, приближает Пинегу скорее к типу несколько зажиточного села, чем к городу. Так называемого уездного общества нет у нас, если не считать тех десятка полтора чиновных лиц, которые составляют неотъемлемую принадлежность всякого города. Они же считаются и за «интеллигенцию», с которой коренное население города, некультурные мещане-земледельцы, ничего общего не имеют. Старый уездный суд и ветхозаветная городская дума как нельзя более гармонируют с нашей еле тлеющей общественной жизнью. Человеку, попавшему сюда, в наше захолустье, «по не зависящим от него обстоятельствам» (а таковых тут много), трудно свыкнуться с этой надрывающей душу тоской, с этой безжизненностью, безлюдием, оторванностью, отсутствием человеческих интересов и скудной неприветливой природой».

Это было напечатано в июле 1880 года (год рождения Грина). За прошедшие тридцать лет в Пинеге совершенно ничего не изменилось. Только число жителей едва перевалило за тысячу, хотя более сотни из них составляли ссыльные, да усилиями и пожертвованиями все тех же ссыльных был создан Народный дом, где имелась приличная для тех мест и лет библиотека.

Впрочем, для контраста вот еще одно свидетельство о Пинеге, найденное мною в Архангельском областном архиве в фонде жандармского управления. Это перлюстрация письма старой знакомой Грина еще по Севастополю Нины Васильевны Никоновой. Летом 1910 года, за несколько месяцев до прибытия Грина, Никонова побывала в Пинеге: «Это нечто вроде дачи, деревни. Воздух хорош, можно купаться, и единственная нехватка тут — солнца. Как только выдастся солнечный день — все спешат на реку, в лес, на воздух».

По отношению к северной природе корреспондент «Русского курьера» несомненно был неправ. Люди, бывшие в ссылке одновременно с Грином, рассказывают: «Город Пинега расположен на слиянии небольших рек — Пинеги и Сотки. Берега последней отличаются особой красотой и буйной растительностью. Дремучие леса, целые ожерелья лесных озер окружали крошечный городок. Все было живописно, девственно, свежо. Красивые, кроткие, осенние леса оставили неизгладимый след не только в памяти А.С. Грина, но и у всех, отбывавших там ссылку».

Последний отрывок взят из воспоминаний Марии Осиповны Машинцевой и Анастасии Даниловны Федотовой-Петровой, записанных с их слов в 1956 году Н.Н. Грин.

Машинцева и Федотова-Петрова продолжают: «Александр Степанович был высоким худым молодым человеком, с желтоватым цветом лица, живым, веселым и приветливым. Вера Павловна — красивая молодая женщина, всегда подтянутая и молчаливая, производила на ссыльных впечатление «тонкой дамы из аристократической семьи». Часто уезжала из Пинеги в Петербург.

В обращении была приветливо-холодновата, так что, собираясь к Гриневским, ссыльные всегда говорили: «Пойдем к Александру Степановичу» и никогда: «Пойдем к Гриневским».

Александр Степанович привлекал внимание и тем, что был писателем и общительным человеком. Скоро вокруг него образовался кружок близких людей. В этот кружок входили: Лидия Петровна Кочеткова, Машинцевы — Мария Осиповна и Василий Васильевич, Екатерина Григорьевна Надеждинская, Иван Александрович Ноздрачев, Константин Новиков, Николай Студенцов.

Александр Степанович много читал и работал. Письменный стол его всегда был загружен книгами и рукописями. Любил охоту; иногда по нескольку дней пропадал в окрестных лесах.

Кроме вышеперечисленных лиц Александр Степанович был долго, тепло и дружески близок со студентом Суреном Николаевичем Багатуровым, очень серьезным, болезненным человеком. Багатуров умер до революции. Николай Студенцов был сыном священника из города Пензы. Семья была революционно настроена. Его брат Александр, по словам Николая, знал Александра Степановича еще во времена солдатчины, в Оровайском батальоне, в Пензе, склонил его к революционной работе. В те годы Александр отбывал каторгу в Сибири. Студенцов, Надеждинская и Машинцева закончили ссылку осенью 1911 года.

Обычно ссыльные знакомились попросту, без церемонии. С Александром Степановичем и Верой Павловной знакомство произошло по всем правилам. Их официально познакомил Студенцов. Александр Степанович очень любил, когда к ним приходила Е.Г. Надеждинская. У нее был очень красивый голос, и Грин заслушивался ее пением.

...На рождество 1910 года Гриневские сделали рождественскую елку. Александр Степанович на елку повесил маленькие шкалики. Надеждинская много пела, особенно хорошо «Скажи, дева младая, куда нам путь лежит». Александр Степанович танцевал неуклюже, но весело.

...Случай зимой. Как-то вечером поехали компанией кататься в лес, в трех санях. Шутя и смеясь, ехали по красивой лесной дороге. Александр Степанович соскочил с саней и пошел в лес. Сначала не беспокоились, но он не возвращался. Вера Павловна заволновалась. Мужчины сошли с саней и пошли в глубину леса, кричали, аукали, ждали, Александр Степанович не возвращался. Обеспокоенные и взволнованные вернулись домой без него. Утром Александр Степанович пришел домой. Рассказал, что брел, брел, задумавшись. Видимо, далеко зашел. Устал. Набрел на избушку лесника и переночевал в ней. Был очень доволен.

...Компания, окружавшая Александра Степановича, жила дружно, весело и ласково друг к другу. Озорничали часто, как малые дети».

В декабре Вера Павловна уехала в Петербург. Почти одновременно с ее отъездом Грин послал письмо в Москву, в редакцию «Русской мысли» Валерию Брюсову: «Пусть рукопись моя останется у Вас вместе с моей покорнейшей просьбой по возможности напечатать ее в течение этого года. Это просьба, а не условие. У меня нет никаких рассказов из современной русской действительности. Все в этом же роде. Может быть, считая рукопись принятой, Вы не откажете мне в небольшом авансе от 50 до 100 р.? Вообще я получаю с листа 125 р. Если это (аванс) сделать неудобно, то не обращайте внимания.

Очень приятно мне, что Вам понравились мои стихи. Примите уверение в совершенном к Вам почтении А.С. Грин».

Речь в письме идет о рассказе «Трагедия плоскогорья Суан», который был послан в журнал еще из Петербурга. «Русская мысль» опубликовала его только в июле 1912 года. Грин не мог знать, что в марте 1911 года Брюсов в письме к другому редактору журнала П. Струве так отзовется о его рассказе: «"Трагедия плоскогорья Судан" Описка: «Суан».) Грина, вещь, которую я оставил в редакции "условно", предупредив, что она может пойти, а может и не пойти, вещь красивая, но слишком "экзотичная" и к тому же большая (в ней больше 2 листов)».

Во время пребывания в Пинеге Грин старался не порывать старых связей с журналами. Его ближайший друг Л. Андрусон, превосходный переводчик скандинавских поэтов, попросил у него что-нибудь для нового журнала, где он был секретарем. Грин тотчас откликнулся, отправив рассказ «Позорный столб», написанный в Пинеге.

Познакомившись поближе с местными жителями, Грин вскоре увидел, что в городе большой популярностью пользуется «Пробуждение». Еще в Петербурге он оставил в редакции этого журнала рассказ «На склоне холмов», но в общем-то он недолюбливал этот сахарный ежемесячник, от которого слишком откровенно несло благополучным мещанством. Теперь Грин обратился к редактору журнала Корецкому с письмом: «Дорогой Николай Владимирович! Я живу в Пинеге, Архангельской губ., сослан на 1 1/2 года. У Вас начинается подписка. Не возьмете ли Вы, за наличные, теперь небольшой рассказ, рублей на 50—70-ть? Здесь трудно и без денег плохо. Очень прошу Вас также высылать "Пробуждение" сюда. Да, далеко от меня Петербург. Грустно. Напишите мне что-нибудь. Ваш А.С. Грин».

Старые связи быстро таяли: в этом нетрудно убедиться, посмотрев на маленький список произведений, опубликованных Грином в 1911 году. А ведь писал он много. В сущности, Гриневские в ссылке жили на деньги отца Веры Павловны, а Грину так хотелось самостоятельности. Через месяц Грин вновь пишет Корецкому. На этот раз письмо его шутливо:

«Многоуважаемый Николай Владимирович! Скучно, скучно без "Пробуждения". Я привык к этому журналу, и, когда приходит почта, грустно, что не видишь знакомой обложки. Не поскупитесь, вышлите "Пробуждение"!

Я узнал, что Вы больны. Это меня беспокоит, я знаю по себе, что такое ревматизм, ибо пролежал раза три по 1,5 и 2 месяца совсем без ног. При болезнях я вообще утешаюсь всегда тем, что есть еще худшие болезни, чем претерпеваемые в данный момент.

Я грущу. Я вспоминаю Невский, рестораны, цветы, авансы, газеты, автомобили, холодок каналов и прозрачную муть белых ночей, когда открыты внутренние глаза души (наружные глаза души — это мысль). Здесь морозы в 38 гр., тишина мерзлого снега и звон [в] ушах, и хочется подражать Бальмонту:

Заворожен, околдован,
отморожен, без ушей,
Ярким снегом огорожен,
получил в этапах
вшей.
Вши давно «отведи с
"миром" — получили
от небес.
Но измучен ими — ... (неразборчиво)
Я смотрю на темный лес.
Граммофон орет в
гостиной.
На стекле — желток луны.
Я нечаянно рябиной
облил новые штаны.
За стеной бушует дьякон:
На Крещенье, сгоряча,
Он, в святой воде
обмакан,
Принял внутрь "Спотыкача".
За окном скрипят
полозья;
Там, по берегу, к реке,
Ледяных сосулек гроздья
Едут вскачь на мужике.
Между тем у стен Розетты
Катит волны желтый
Нил,
Пальмы. Финики. Галеты.
Зной, чума и крокодил.

Извините за баловство. Желаю от души выздоровления».

Период затворничества, когда Грин не хотел знакомиться ни с кем из ссыльных, кончился. Затворничество это, впрочем, легко объяснимо. По опыту севастопольской тюрьмы и сибирских этапов он уже знал о бесконечных, совершенно бесплодных, а подчас и бессмысленных спорах, которые в конечном итоге всегда заканчиваются ссорами. Но и слишком долго оставаться один он тоже не мог. Грин был из тех людей, которым шумное большое общество было в общем не нужно. Он, вероятно, охотно близко сошелся бы с кем-нибудь, чтобы вести неторопливые беседы, но еще лучше в присутствии другого посидеть, помолчать, подумать, изредка перекидываясь ни к чему не обязывающими замечаниями. Таким молчаливым собеседником была для него Вера Павловна. С ее отъездом дело пошло хуже. Он затосковал по людям. Даже книги — вечное его прибежище — не помогали. Теперь Грин сам стал искать общества людей, ходить в гости, вести «светские» разговоры, а по вечерам возвращался к себе, где его ждала неоконченная рукопись. Он словно пытался выговориться за месяц молчания. Впрочем, через несколько дней он уже устал от такой жизни: он был человеком редкой душевной утомляемости. Его вновь потянуло к столу, к книгам, но дело уже было сделано: он завел знакомства, и люди не старались обходить его дом стороной.

4 февраля 1911 года пинежский уездный исправник направил архангельскому губернатору рапорт, в котором писал: «Представляя при этом прошение поднадзорного Александра Степанова Гриневского, ходатайствующего о разрешении ему отлучки в город Архангельск по болезни и заключение местного врача о состоянии здоровья Гриневского, доношу Вашему превосходительству, что Гриневский поведения хорошего и образ жизни ведет скромный».

За этим документом следовал текст прошения: «Покорнейше прошу о разрешении мне Вашим превосходительством хотя бы кратковременной отлучки из Пинеги в Архангельск, по следующим обстоятельствам: я болен, как признал это местный врач г. Ольшанер, пороком сердца, что требует немедленного обращения к специалистам. Затем отсутствие зубного врача в Пинеге причиняет мне тяжкие страдания, так как, растеряв все пломбы, я вынужден переносить жестокую зубную боль, в Архангельске же имеются зубные врачи. В крайнем случае я прошу Ваше превосходительство об отпуске в Архангельск хотя бы на трое суток. Дворянин Александр Степанов Гриневский. Января 22-го дня, 1911 года, г. Пинега».

Пинежский исправник не торопился отправить прошение. Лишь 14 февраля губернатор милостиво согласился на трехдневную отлучку в Архангельск с 21 февраля. Но Гриневских задержал пожар.

В начале марта архангельский полицмейстер донес губернатору, «что 2 сего марта прибыл с проходным свидетельством из гор. Пинеги гласно-поднадзорный Александр Степанов Гриневский и временно остановился на жительство во 2-й части по Псковскому проспекту в доме № 89. Гласный надзор полиции за ним учрежден».

4 марта Грин обратился к архангельскому губернатору со «словесной просьбой»: «Покорнейше прошу Ваше превосходительство продлить срок моего пребывания в г. Архангельске до 1 месяца, ввиду болезни моей и жены, требующей основательного лечения».

Губернатор разрешил, но интересно, что в воспоминаниях Веры Павловны нет ни строчки о зимней поездке в Архангельск. Если бы не документы, можно было бы подумать, что Гриневские вообще ни разу из Пинеги вместе не выезжали. Этот месяц в Архангельске, по всей видимости, навсегда останется в биографии Грина белым пятном.

В начале апреля Грин выехал «домой», в Пинегу, и сразу же по приезде отправил письмо В.Я. Брюсову: «Многоуважаемый г-н Редактор! Я много лет знаю и люблю Вас, как поэта, но, к стыду своему, не знаю Вашего отчества, почему и прошу извинить официальное мое обращение.

Я недавно приехал в Пинегу и получил Ваше письмо здесь с опозданием на месяц. Лестный отзыв о моей вещи художника строгого и требовательного был для меня гораздо приятнее быстрого напечатания. Особенно здесь, в далекой стороне, где вынужден я провести, быть может, еще полный год.

Я могу и согласен ждать и, если позволите, возьму назад рукопись лишь в том случае, когда надеяться на помещение ее в "Русской мысли" мне будет неосновательно. Мне вообще трудно пристраивать свои вещи, вероятно, в силу этих самых особенностей их, за которые услужливые мои друзья упрекали меня в плагиате сразу всех авторов всех эпох и стран света, до Конан-Дойля включительно. Так в Петербурге знают иностранную литературу. С искренним уважением А.С. Грин. Пинега, апреля 5-го дня».

Пришло лето. Грин много охотился, по целым дням пропадая в лесах или на дальних озерах, в стране Карасеро.

Несколько лет назад москвич Андрей Станюкович передал мне фотокопии двух страничек, вырванных из блокнота. Это было коротенькое предисловие, написанное Грином 30 июня 1930 года и озаглавленное «Охотник и петушок» (из повести «Таинственный лес»). (Предисловие предназначалось к отрывку из повести, где охотник Тушин охотится за золотистым петушком.)

Грин пишет: «От автора. В настоящем произведении изображена природа Пинежского уезда Архангельской губернии. Автор был там ссыльным в 1910—11 году.

Среди бесчисленных озер этого края автору хорошо помнится одно огромное овальное озеро, погруженное в раму мрачно-зеленого леса. На стальной, с голубым пятном, не подверженной морщинам и... (слово неразборчиво) глади озера плавали два лебедя. Автор был тогда азартным охотником. Он целый день пытался обойти лебедей с того места берега, к которому они были ближе, но, не взлетая, не «тратя сил», лебеди спокойно отплывали к другому берегу, всегда держась вне расстояния картечного выстрела.

Автор, протискиваясь по чаще, ободрал руки, лицо и разорвал одежду.

Автор устал, а лебеди остались жить и плавать по огромному овальному озеру — прозрачной пропасти, полной облаков и рыб».

Видимо, Грину через много лет захотелось вновь пережить свой давний восторг перед страной Карасеро.

В июле Грин вновь обратился к губернатору с прошением: «Покорнейше прошу Ваше превосходительство разрешить мне перевод в г. Архангельск из г. Пинеги и пребывание в нем до окончания срока ссылки, т. е. до 15 мая 1912 г. Причиной настоящего моего прошения служит признанная архангельскими городскими врачами болезнь сердца и общая слабость, требующая постоянного врачебного присмотра и усиленного лечения. Июня 10-го дня, 1911 года, г. Пинега».

Вероятно, исправник не решался сразу, без весомого подтверждения, отправить прошение губернатору. Первоначально он обратился к уездному врачу с просьбой «дать свое заключение о состоянии здоровья Гриневского».

Врач ответил: «Подтверждаю, как и в прошлый раз, что Гриневский страдает пороком сердца. Врач Ольшванер. Пинега, 30 июня 1911 г.». Только после этого ответа исправник переслал документы губернатору.

Долгое время не получая ответа (Гриневские ведь не знали, что прошение Александра Степановича крепко подзастряло у исправника), Вера Павловна решила «усилить» давление. Она написала губернатору: «Ваше превосходительство, Иван Васильевич, простите, что беспокою Вас письменным обращением. Вы были добры согласиться на перевод мужа моего, Александра Гриневского, на Кегостров.

Весной Вы сказали мне, чтобы я напомнила Вам еще раз о своей просьбе. В июне я была в Архангельске, но Вы были больны. Поэтому я решаюсь напомнить Вам письменно о Вашем согласии на перевод мужа. Не можете ли Вы, Ваше превосходительство, устроить этот перевод еще в августе? Буду Вам крайне обязана и благодарна. В. Гриневская. 4 июля 1911 г.»,

На тексте письма губернатор крупно написал: «Перевести на Кегостров с 15 августа».

Но Грин об этой «милости» узнал только в начале августа, когда Вера Павловна была уже в Петербурге. В ноябре Вера Павловна обратилась к министру внутренних дел с прошением о досрочном освобождении мужа:

«Имею честь покорнейше просить Ваше высокопревосходительство о следующем: муж мой, Александр Степанович Гриневский, был выслан из С.-Петербурга 31 октября 1910 года в Архангельскую губернию, сроком на два года с зачетом пяти месяцев, из коих в течение трех месяцев он отбывал арест за проживание по чужому паспорту, что было следствием его побега из административной ссылки в Тобольскую губернию. Будучи арестован в июле 1910 года, он подал прошение на высочайшее имя, результатом чего была замена ссылки в Тобольскую губернию таковой же в Архангельскую губ. и сокращение срока ссылки с четырех до двух лет. Теперь муж мой отбыл более двух третей наложенного на него наказания. Здоровье его плохо. Доктор пинежской больницы определил у него порок сердца; медицинское свидетельство переслано вместе с прошением о переводе из г. Пинеги в Архангельский уезд г-ну архангельскому губернатору. Следствием этого прошения был перевод мужа в село Кегостров Архангельского уезда. Врачи г. Архангельска подтвердили болезнь сердца, требующую серьезного лечения; последнее же в условиях ссылки невозможно.

Муж мой уже давно всецело посвятил себя беллетристической работе; но оторванность от литературных центров крайне затрудняет устройство произведений в журналах и издательствах, следствием чего является наше затрудненное материальное положение. Я же решаюсь затруднить Ваше высокопревосходительство еще потому, что мне приходится делать постоянные переезды с места ссылки в Петербург, где у меня отец. Я единственная дочь, а здоровье отца внушает серьезные опасения. Переезды же эти крайне тягостны как морально, так и материально. Ввиду всего вышеизложенного имею честь покорнейше просить Ваше высокопревосходительство сократить срок ссылки мужа моего на те несколько месяцев, которые остались до конца назначенного срока (15 мая 1912 года). В.П. Гриневская. 21 ноября 1911 г., село Кегостров, Архангельского уезда, Архангельской губернии». Подчеркивания в тексте сделаны в министерстве внутренних дел. На полях, в том месте, где говорится о сокращении срока ссылки, замечено: «Чего же больше», но потом зачеркнуто и ниже написано: «Затребовать из Арханг. губерн. сведения о поведении Гриневского». В декабре просьбу Веры Павловны поддержал и Степан Евсеевич Гриневский.

Департамент полиции запросил о поведении Гриневского архангельского губернатора, тот — архангельского исправника, исправник дал благоприятный отзыв, но все же министр оставил ходатайства Веры Павловны и Степана Евсеевича без последствий.

В то время как шла официальная переписка, Грин писал один из самых обаятельных своих рассказов «Жизнь Гнора». Вера Павловна переписала его начисто, и он был отправлен В. Брюсову в «Русскую мысль». Месяца через полтора Грин запретил редакцию: «Покорнейше прошу уважаемую редакцию "Русской мысли" сообщить мне письменно, принята ли к напечатанию рукопись моя "Жизнь Гнора", а также возможно ли рассчитывать на печатание "Трагедии плоскогорья Суан" в течение 4 ближайших месяцев. С совершенным почтением А.С. Грин» (28 января 1912 года). В феврале Грин вновь пишет в Москву:

«Уважаемый Валерий Николаевич! (Описка: Яковлевич) Я получил Ваше любезное письмо и рукопись "Жизнь Гнора". Вы не можете себе представить, как приятно было мне узнать, что "Тр[агедия] пл[оскогорья] С[уан]" будет напечатана в этом году. Количество месяцев для меня теперь уже не так страшно, когда я главным образом боялся того, что рассказу этому не удастся пройти совсем. С совершенным уважением А.С. Грин» (14 февраля 1912 года).

Интересно, что еще в конце 1908 года «Русская мысль» поместила большой, более двух печатных листов, рассказ молодого, тогда мало кому известного писателя А.С. Грина «Телеграфист». Правда, оговоримся сразу, рассказ был из русской жизни. Но он не может идти ни в какое сравнение с такими первоклассными новеллами, как «Трагедия плоскогорья Суан», «Синий каскад Теллури», «Жизнь Гнора».

Две последние новеллы были напечатаны в «Новом журнале для всех».

В марте Грин обратился к губернатору со «словесной просьбой» (бланк):

«Покорнейше прошу Ваше высокопревосходительство разрешить мне отбыть оставшиеся два месяца надзора в Архангельске, вместо Кегострова, в силу болезненности моей и жены, проживающей со мной, не позволяющей мне ходить пешком с Кегострова в город. 13 марта 1912 г.».

Вероятно, губернатор дал согласие, так как через два дня он написал исправнику, что «назначив поднадзорному Александру Степанову Гриневскому дальнейшим водворением гор. Архангельск, предлагаю Вашему высокоблагородию отправить его по назначению, препроводить всю переписку о нем архангельскому полицмейстеру и об исполнении донести».

Донесение об исполнении губернатор получил от полицмейстера. В рапорте сообщалось, что «21 сего марта прибыл из Архангельского уезда гласно-поднадзорный Александр Степанов Гриневский и временно остановился на место жительства в 1-й части, в Троицкой гостинице. Гласный надзор полиции за ним учрежден».

В Архангельске Грин продолжал интенсивно писать. Скоро, теперь уже совсем скоро, оканчивался срок ссылки, и ему следовало позаботиться о хлебе насущном, там, в Петербурге, где он будет лишен материальной поддержки отца Веры Павловны и где не будет и такой дешевизны, как здесь, на Севере.

В конце апреля Вера Павловна уехала в Петербург. Она хотела нанять и подготовить к приезду Александра Степановича новую квартиру. Вера Павловна надеялась, что устраивает новое гнездо, но через год с небольшим они с Грином расстались, оставшись, впрочем, на всю жизнь добрыми друзьями.

Объяснение разрыва, которое дает Вера Павловна в своих воспоминаниях, вряд ли справедливо. «Простенькая интеллигентка» забыла, что в один из трудных в материальном отношении моментов (а таковые у Грина бывали постоянно!) она ему сказала:

— Что тебе стоит, напиши бытовой роман, его напечатают где угодно, будут деньги, не надо будет вечно одалживать!

Вера Павловна по-своему была, конечно, права. Напиши Грин бытовой роман, его действительно с великим удовольствием напечатала бы «Русская мысль», или «Русское богатство», или даже сам «Вестник Европы». Но это было бы изменой самому себе, чего Вера Павловна не понимала.

Недаром приблизительно в это же время Грин писал Виктору Сергеевичу Миролюбову: «...Простите и извините. Мне трудно. Нехотя, против воли, признают меня российские журналы и критики; чужд я им, странен и непривычен. От этого, т. е. от постоянной борьбы и усталости, бывает, что я пью и пью зверски.

Но так как для меня перед лицом искусства нет ничего большего (в литературе), чем оно, то я и не думаю уступать требованиям тенденциозным, жестким более, чем средневековая инквизиция. Иначе нет смысла заниматься любимым делом. К Вам же захожу я и ради денег, но и совместно с тем, чтобы подышать воздухом без строчек и кружковщины...»

«Иначе нет смысла» — этого, к сожалению, Вера Павловна не могла понять до конца своих дней.

Грин всегда был необычайно чуток к ласке, теплу, участию. Они вызывали у этого сумрачного человека слезы. Все, кто знал Грина, единогласно утверждают: даже самое незначительное проявление участия вызывало в нем такой прилив благодарности, что сразу было понятно, как ему недостает простого человеческого тепла.

При всей несомненной отзывчивости, самоотверженности, доброте было в Вере Павловне немало такого, с чем Грин никогда не мог примириться.

По образованию и воспитанию она была типичной буржуазкой, не способной, в силу целого ряда причин, до конца понять столь сложное, сотканное из противоречий явление, как Грин, окончивший университеты российских дорог.

Исход их отношений был предрешен: непонимания выбранного пути Грин простить не мог. Отягощенный каким грузом возвращался Грин из ссылки?

Вера Павловна вспоминает: Грин не однажды говорил ей, что время, проведенное им в Архангельской губернии, было лучшим в его жизни. «Заботы о деньгах не было; отец высылал достаточно. Поэтому Александр Степанович мог писать только тогда, когда хотел, мук творчества не испытывал...» Оказывается, вся проблема заключена в деньгах!

Вера Павловна не поняла причину настоящего счастья Грина. А причина эта была простой и трудной одновременно. Изменилось отношение его героев к людям. Герои перестали быть эгоцентристами. Гнор, первый герой, думающий не о себе, уверенно заявит: «Я счастлив».

Лев Толстой, путешествуя в молодости в Альпах, взял с собой слабого мальчика, чтобы думать и заботиться не о себе. Он писал: «Я убежден, что в человека вложена бесконечная не только моральная, но даже и физическая сила, но вместе с тем на эту силу положен ужасный тормоз — любовь к себе или скорее память о себе, которая производит бессилие. Но как только человек вырвется из этого тормоза, он получает всемогущество».

Счастье Грина было в том, что он «вырвался из этого тормоза». Это было похоже на весну, когда люди начинают жить заново.

18 мая 1912 года архангельский полицмейстер отрапортовал архангельскому губернатору:

«Доношу Вашему превосходительству, что гласно-поднадзорный Александр Степанов Гриневский 15 сего мая освобожден от надзора полиции за окончанием срока такового и того же числа выбыл на родину».

Своей дорогой

Грин вернулся в Петербург 16 мая 1912 года. Он не был в Петербурге каких-нибудь полтора года, но как все здесь изменилось, особенно в издательском мире! Надо было восстанавливать старые связи, налаживать новые. Через три недели после приезда Грин пишет В. Брюсову:

«Глубокоуважаемый Валерий Николаевич! (Описка: Яковлевич) Покорнейше прошу Вас сообщить мне, не предполагаете ли Вы напечатать мой рассказ в июне или в июле месяцах; если бы в июне, то был бы у меня некоторый повод обратиться к Вам с серьезной просьбой об авансе 75 руб., относительно июля повод слабее, и я оставляю тогда этот вопрос на Ваше усмотрение и снисходительство, да и насчет июня тоже. 16-го мая я вернулся в СПб. из Архангельска; денежный вопрос стоит во всей силе и остроте; вспомнив же, что в феврале Вы писали мне о возможности напечатать мой рассказ в течение ближайших 4—6 месяцев, пишу Вам теперь, может быть и в самом деле рассказ на очереди.

С совершенным почтением А.С. Грин. Адрес СПб. Васильевский остров, 6-я линия, д. 17, кв. 19. Александру Степановичу Гриневскому» (5 июня 1912 года).

Ответ Брюсова до нас не дошел, но рассказ «Трагедия плоскогорья Суан» был напечатан в июльском номере журнала.

Из ссылки Грин привез немало великолепных вещей, но «пристраивать» их, как он писал Брюсову из Пинеги, ему было трудно.

Вновь, как и до ссылки, его стали часто видеть в компании Куприна. Старейший журналист Е. Хохлов вспоминает: «Помню, Куприн с характерным для него озорным хохотком сказал про Грина: «У него лицо каторжника», на что Грин, когда ему про этот отзыв сообщили, как-то при встрече с Куприным спросил его: «А вы, Александр Иванович, когда-нибудь настоящих каторжников видели? Небось нет. А вот я видел». Они тогда чуть не поссорились: Куприн таких замечаний не терпел». Новые связи завязывались с трудом. Помня о добром отношении к нему в «Русской мысли», Грин вновь обращается к Брюсову:

«Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич! Будьте добры, просмотрите, пожалуйста, прилагаемое мною при сем стихотворение. Если Вы найдете его годным для напечатания в "Русской мысли" — пожалуйста, сообщите об этом мне. Но и в случае неблагоприятном для меня — тоже. Я очень прошу Вас об этом, чтобы быть поставленным в необходимую для меня известность относительно сего. Равным образом прошу Вас уведомить меня — могу ли я рассчитывать на помещение в Вашем журнале небольшого рассказа, разумеется, в случае его годности для этой цели.

С искренним уважением А.С. Грин. СПб. 2-я рота, д. 7, кв. 24. А.С. Гриневскому» (7 января 1913 года).

Речь в письме, бесспорно, идет о стихотворении «Танис» (другие названия: «Фрегат», «Мелодия»), сохранившемся в фонде Брюсова. К сожалению, ответ поэта нам и в этом случае неизвестен. Стихотворение «Танис» на страницах «Русской мысли» не появлялось, не было напечатано и ни одного рассказа Грина.

Неожиданно Грину по-настоящему повезло. Быть может, везением это назвать нельзя: просто к писателю пришло заслуженное признание. Книгоиздательство Н. Н. Михайлова «Прометей» заключило с Грином договор на издание трехтомного Собрания сочинений. Для сравнительно молодого писателя это был успех, и немалый. Быть может, известную роль в заключении договора сыграло сообщение, появившееся в такой распространенной газете, как «Утро России». В заметке говорилось: «Один большой из английских журналов ("Ежемесячный журнал") заключил контракт с беллетристом А. С. Грином, обратившим на себя внимание своими рассказами о приключениях. Новые рассказы А.С. Грина будут появляться в английском переводе одновременно с русским оригиналом».

Новый, 1914 год Грин встретил в Москве, куда приехал вскоре после рождества. 28 декабря он писал B. Брюсову:

«Глубокоуважаемый учитель! Разрешите посетить Вас. Вы, вероятно, в Москве, и я, как приезжий, постараюсь не обременять Вас. А.С. Грин, СПб., Верейская, 13 б, кв. 5».

Состоялась ли встреча и если да, то о чем они говорили, мы, к сожалению, не знаем.

В первых числах февраля мы уже находим Грина в лечебнице доктора Трошина, откуда он вышел приблизительно через месяц.

Как же в эти годы критики воспринимали творчество Грина? Тон рецензий на его книги заметно менялся. Правда, в подписях под такими рецензиями мы почти не обнаружим крупных имен, — все это большей частью окололитературные люди, не оставившие никакого следа. Но все-таки две рецензии принадлежат людям с немалым литературным именем. Одна из статей — «Мексиканский быт» — написана А. Измайловым. Сообщив читателям, что современные молодые рассказчики, коим до ужаса надоел всяческий быт, забыли традиции Мопассана и Чехова, он заключает:

«Не удивляйтесь, если среди литературной молодежи появляются уже рассказчики, претендующие на лавры русского Киплинга, Джека Лондона, если хотите, просто Майн Рида. Вот беллетрист. Русский по рождению и языку, он не хочет знать ни чеховской провинции, ни чириковских интеллигентов». Затем разговор, разумеется, переходит на дальние моря и океаны, где происходит действие гриновских рассказов (то есть в этом А. Измайлов предельно банален. — В.С.), два-три замечания о построении новелл и вывод: «В красках Грина так же трудно найти неправильность, несообразность, нелепость, как трудно почувствовать свое. Пока еще нет Грина, — есть его иноземные первообразы. Во что выльется этот замах не лишенного дарования беллетриста — говорить мудрено. Пока трудно признать какое-нибудь серьезное значение за рассказом, все точки и линии которого совпадают с чертами и линиями талантливых иноземцев. Но сознание, что куда-то нужно двинуться с затоптанного места, но жажду читателя отдохнуть хотя бы за мексиканским бытом Грин воплощает в себе в высшей степени убедительно».

Грина раздражало сравнение его с иностранными писателями (вспомните хотя бы строчки из письма его Брюсову из Пинеги). Писатель не без основания считал, что, усвоив некоторые чисто технические приемы, он в самом главном остается самобытным. В 1913—1914 годах, когда в издательстве «Прометей» вышел трехтомник Грина, количество рецензий на его книги значительно возросло.

Вновь в «Киевской мысли» с большой статьей выступил Л. Войтоловский. По его мнению, ныне «творчество Грина сильно пошло на убыль. Дикая и величественная прелесть его первых героев утратила свою тоскующую загадочность... Я не хочу сказать, что Грин совершенно лишился литературного таланта. Он пишет энергично, образно, ярко. Он умеет вызывать перед вами живые сцены, умеет придавать своим героям некоторую занимательность. Но весь его талант ушел в эту игру на эффектах дурного вкуса».

Л. Войтоловского так же трудно упрекнуть в непонимании Грина, как и защищать самого писателя. Сейчас, с высоты времени, мы видим: калейдоскоп приключений был совершенно необходим Грину для вскрытия сущности происходящего вокруг и одновременно как средство против «ожирения сердца», как тонко подметил Д. Гранин. Вспомним то время, вспомним о бесчисленных эксах, анархических бунтарях, за действиями которых не стояло никаких нравственных принципов. Именно против всего этого восстал Грин. Он показывал калейдоскоп приключений, которые утомляли тело, но не излечивали душу. Счастье приключений было для Грина «холодным счастьем».

Впрочем, иные ценители литературного таланта Грина шли ненамного дальше. Так, некий М. К—ов в газете «Утро России» заключил свою статью так: «...вся сурово-экзотическая фантастика Грина, не представляя собою глубокого серьезного литературного явления, приемлема, как стакан холодного, крепкого вина после длинной и пыльной дороги, порой неожиданно пленительна, словно строгая и свежая струя воздуха отдаленных горных высот, проникшая в затхлый, застоявшийся воздух торопливо однообразной тягучести города». Другой критик в этой же газете несколько месяцев спустя, походя возведя Грина в ранг второстепенных писателей, но тем не менее отметив, что «слог у Грина энергичный, торопливо-сдержанный по своей сжатой выразительности», пришел к выводу: «...произведения Грина, полные преувеличений, достойных устарелого эпоса "плаща и шпаги", полные "пинкертоновской" ходульности по неумеренной отваге своих героев, составляющих чисто кинематографическое нагромождение невероятных событий, бравирующих своей парадоксальностью, — все же, как это ни странно, принадлежит к литературе».

«Дневник» слежки

В охранке Грин числился политически неблагонадежным. Вероятно, в связи с началом войны охранка решила проверить его связи.

Грину дали кличку «Невский».

«Дневник» охранки. 3 сентября 1914 года (сохранена полностью орфография и пунктуация оригинала): «В 12 ч. дня вышел из дому и по указанию надзирателя регистрационного бюро Занчихина был взят под наблюдение по выходе отправился на Лиговский д. 19, в подъезд где главная контора журнала «Геркулес» пробыл 10 м. вышел и отправился на Невский пр., где встретился с неизвестным господином с которым прогуливался по Невскому пр. расставаясь неизвестный отправился под наблюдением филера Васильева а Невский пошел по Невскому пр. д. 81 в подъезд где имеются меблированные комнаты Белград пробыл 30 м. вышел и отправился на Невский д. 96 в подъезд где тоже имеются меблированные комнаты «Север» пробыл 1 час вышел и тут же встретился с неизвестным мужчиной с которым поговорив немного расстался неизвестный пошел без наблюдения Невский отправился на Владимирский пр. д. 16 во двор где имеется столовая пробыл 30 м. вышел пошел по Владимирскому пр. д. 1 в парикмахерскую пробыл 30 м. вышел, постригся и побрился по выходе отправился по Невскому пр. д. 96 в булочную купил булок и возвратился домой. Больше выхода не видели. Неизвестный отправился по Лиговке д. 114 в подъезд где редакция и контора журнала и газеты «Родина» откуда до 6 ч. вечера взят не был. Лебедев Ф. Васильев». Речь идет, вероятно, о каком-нибудь сотруднике журнала «Родина», где печатался Грин.

На следующей странице:

«Приметы Невского лет 40—45 (Грину в то время было 34 года, но выглядел он значительно старше. — В.С.), высокого роста, тонкого сложения, шатен, лицо продолговатое худощавое, нос прямой, рыжеватые коротко стриженные усы, бороду только что обрил. Одет черная мягкая шляпа черная накидка серые брюки». 4 сентября с 9 ч. 20 м. утра до 9 ч. 30 м. вечера: «В 5 ч. 40 м. дня вышел из дома и тут же на углу Невского просп. и Пушкинской ул. купил газеты вернулся домой. Вторично вышел из дома в 7 ч. вечера прогулялся по Невскому просп. после чего зашел в Кинематограф пробыл там 1 ч. 30 м. вышел, прошелся по Невскому просп. и вернулся домой более его не видели, Лебедев Ф. Семенов».

5 сентября с 9 ч. утра до 8 ч. 30 м. вечера: «Вышел из дома 11 ч. 30 м. дня на углу Пушкинской ул. и Невского прос. купил газету и пошел на Знаменскую площадь к памятнику Александра III-го где сидел 10 м. и читал газету, встал пошел на Невский просп. дом № 81 в подъезд где меблированные комнаты «Белград» где пробыл 20 м. вышел и пошел на Знаменскую ул. дом 6 в магазин ювелир «Марков» скора вышел и пошел Лиговская ул. дом № 19 в подъезд где контора и редакция журнала Геркулес пробыл 10 м. вышел и на Жуковской ул. сел в извозчика и поехал на Владимирский проспек дом № 16 во двор где столовая Глория и управление 1-го Московского участка где пробыл 15 м. вышел и пошел на Пушкинскую ул. д. № 2 в посудный магазин «Глибина» скоро вышел и пошел Пушкинская ул. д. № 4 московский мучной лабаз где пробыл 5 м. вышел и имел присибе небольшой сверток и пошел Пушкинская ул. дом 10 в магазин чая и фрукты скоро вышел и вернулся домой.

Вторично вышел в 3 ч. дня и пошел Невский прос. дом. № 96 кафе Бристоль где пробыл 20 м. вышел на углу Невского прос. и Надежденской ул. купил газету и послал посыльного № 18 а сам пошел к Литейному прос. вернулся к Надежденской ул. где ожидал посыльного через 5 м. пришел посыльный по направлению с На- дежденской ул. что-то поговорил с кошелька что-то дал по-видимому деньги растался и пошел Эртелев переул. дом № 6 в подъезд где редакция газеты «Новое время» где пробыл 5 м. вышел и пошел Невский просп. дом № 88 в табачный магазин Андреева скора вышел и вернулся домой, более выхода не видели. Колотий. Васильев».

Грин посылал посыльного — в те годы в Петербурге на углах улиц стояли так называемые «красные шапки»: их использовали для мелких поручений — в контору «Нового времени» за гонораром. Но редактор отказал посыльному, попросив его передать писателю, чтобы он зашел сам.

6 сентября с 9 ч. утра до 8 ч. вечера: «Невский... вышел из дому в 11 час. утра имел при себе книгу по-видимому журнал в переплете на углу купил газету и пошел в д. № 81 в подъезд по Невскому пр. где меблированные комнаты пробыл 20 м. вышел сел на извозчика поехал 4-я рота д. № 18 в ворота пробыл 20 м. вышел и пошел на Измайловский пр. где сел в трамвай и доехал до Морской ул. вышел и пошел Гоголевская ул. д. № 22 где контора Нива пробыл 20 м. вышел имел при себе журнал желтого цвета дошел до Невского пр. сел в трамвай доехал до Владимирского пр. и пошел Владимирский пр. д. № 16 в ворота пробыл 25 м. вышел и дошел до Невского пр. купил газету где читал 10 м. и пошел на Литейный пр. д. 42 не заметили куда зашел или в табачный магазин и в подъезд откуда взят не был и домой прихода не видели. Колотий. Чекмарев».

7 сентября (время не указано):

«В 11 ч. 10 м. утра вышел из дома отправился в д. № 81 по Невскому пр. в подъезд где меблированные комнаты, через 25 м. вышел пошел в дом № 19—38 по Лиговке в подъезд где редакция журнала Геркулес, пробыл 40 м. вышел вместе с Неизвестным с которым отправился в д. № 5 по Дмитровскому пер. в подъезд где отель Гигиена, через 1 ч. вышли пошли в д. № 4, по Стремянной ул. в ресторан, через 45 м. вышли пошли на Невский где купили газету и пошли по Владимирскому пр. у д. № 16, расстались Неизвестный пошел без наблюдения, а Невский пошел в упомянутый дом в ворота, через 25 м. вышел и вернулся домой. Более выхода не видели. Чекмарев. Колоколузин».

8 сентября от 9 ч. 30 м. утра до 8 ч. вечера: «...вышел из дому в 10 час. 25 м. утра сел в трамвай и доехал до Глав. Штаба слез и пошел. Б. Морская д. № 47 в подъезд где пробыл 15 м. вышел и дошел до Невского пр. сел в трамвай доехал до Пушкинской ул. слез и пошел Невский пр. д. 81 в подъезд время было 12 час. пробыл 25 м. вышел и дошел до Надежденской ул. вернулся и пошел домой, больше выход не видели. Колотий. Орехов».

По наведенным охранкой справкам, в доме № 47 по Большой Морской улице жил домовладелец Набоков Владимир Дмитриевич, сорока четырех лет, к которому и приходил Грин. Набоков был соредактором газеты «Речь».

9 сентября от 9 ч. утра до 8 ч. вечера: «В 10 час. 25 м. утра вышел из дому пошел в дом № 19 по Литовской ул. в подъезд, где редакция газеты журнал Геркулес, чрез 40 м. вышел с неизвестным господином которому будет кличка «Лиговский» и отправились в Кухмистерскую в доме № 18 по ул. Жуковского где обедали пробыли 25 м. вышли и на углу Надежденской и ул. Жуковского взяли извозчика поехали в ресторан Соловьева по Знаменской площ. где пробыли 30 м. вышли и тутже расстались. «Лиговский» пошел в дом № 19 в подъезд по Лиговской ул., где был оставлен. А «Невский» пошел в дом № 98 в подъезд где редакция газеты журнал «Новый Сатирикон» по Невскому пр. где пробыл 40 м. вышел и вернулся домой. В 2 час. 45 м. дня вторично вышел из дома. Пошел в дом № 98 в подъезд по Невскому пр. чрез 5 м. вышел пошел в редакцию газеты «Речь» в доме № 21 по ул. Жуковского где пробыл 45 м. вышел, и пошел в булочную Филиппова в дом № 114 по Невскому пр. где купил булок и вернулся домой более выхода не видели. Орехов. Соколова».

Далее в записи идут приметы «Лиговского» — вероятно сотрудника журнала «Геркулес».

10 сентября от 9 ч. утра до 9 ч. вечера: «В 12 час. дня Невский вышел из дома, тут же в своем доме зашел в магазин увеличения портретов скоро вышел дойдя до Невского пр. вернулся домой; вторично вышел в 12 ч. 10 м. дня пошел на Знаменскую ул. в аптекарский магазин в д. № 21 откуда скоро вышел по этой же ул. зашел в аптеку где пробыл 8 м. вышел пошел на Жуковскую ул. д. № 18 в греческую кухмистер, где пробыл 30 м. вышел пошел на Невский пр. д. № 98, где редакция журнала Новый Сатирикон, где пробыл 1 ч. 30 м. вышел заходил по Пушкинской ул. в молочную в д. 8, что-то купил вернулся домой. В 6 час. вечера вышел, на углу Невского купил газету «Веч. время» отправился в Художеств. электрическ. театр в д. № 102, по Невскому пр. где пробыл 2 часа вернулся домой, более выхода замечено не было. Задонский. Соколова».

11 сентября, от 9 ч. 30 м. утра до 8 ч. вечера: «В 10 час. 15 м. утра вышел из дому на Невский пр. сел в трамвай доехал до Садовой ул. пересел во второй трамвай отправился на Приморский вокзал, где с отходящим поездом в 11 час. 30 м. утра до станции Озерки отправился, повыходе из поезда на станции Озерках взял извозчика поехал Ольгинская ул. дача № 10 зашел означенную дачу во двор скора вышел и зашел в дачу на против этой дачи во двор, скора вышел и опять зашел в первую дачу тоже скора вышел и окола дачи седел и прогуливался один час, зашел трей раз означенную дачу скора вышел опять прохаживался возли дачи 20 м. по-видимому кого-то ожидал но некого не дождался, отправился на вокзал, и со отходящим поездом в 2 час.

45 м. дня по финлянской ж. дороги отправился Петроград повыходе из вокзала сел в трамвай... доехал до Невскаго пр. вышел из трамвая пошел в столовую в доме № 16 по Владимирскому пр. чрез 25 м. вышел и вернулся домой.

В 3 часа 35 м. дня вторично вышел из дому пошел в редакцию газеты Речь по ул. Жуковского в доме № 21 чрез 10 м. вышел пошел в парикмахерскую Губанова в д. № 112 по Невскаму пр. чрез 15 м. вышел пошел в молочную лавку в д. № 79 по Невскаму пр. скора вышел с покупкой прошелся немного по Невскаму пр. и вернулся домой более выхода невидели. Соколова. Орехов».

В Озерках Грин, как вскоре установила охранка, посетил дачу, где жила Вера Павловна Гриневская, его бывшая жена.

20 октября 1914 года от 9 ч. утра до 8 ч. вечера: «В 11 час. 30 м. утра вышел из дому вместе с неизвестной дамой дойдя до Владимирского пр. расстались. Неизвестная дама села в трамвай и поехала без наблюдения, а Невский пошел по Невскому пр. д. 81 в подъезд где меблированные комнаты пробыл 45 м. вышел и возвратился домой.

Вторично вышел в 1 ч. дня и пошел по Невскому пр. в д[ом] булочную Филиппова купил булок и возвратился домой. В 2 ч. дня выходил прогуляся по Невскому купил газету и возвратился домой более выхода не видели.

Одевается осеннее черное пальто. Лебедев. Петров». 6 ноября 1914 года от 9 ч. утра до 8 ч. вечера: «В 10 час. утра вышел из дома на углу Невского купил газету и пошел по Невскому пр. д. № 81 в подъезд где меблированные комнаты пробыл 1 ч. 20 м. вышел пошел по Невскому пр. д. 98 в подъезд где контора и редакция журнала Сатирикон (здесь явная описка: конечно, «Новый Сатирикон». — В.С.) где пробыл 20 м. вышел и пошел в этом же доме в кафе Брестоль, где пробыл 1 ч. 15 м, вышел и вернулся домой больше не видели. Соколова. Колоколузин».

В то время, в 1914 году, в доме Пименова вместе с Грином жил Иван Сергеевич Соколов-Микитов. Я познакомился с ним в начале шестидесятых годов. Он рассказал мне о своих встречах с Грином.

О чем рассказал И.С. Соколов-Микитов

С писателем Александром Степановичем Грином, помнится, меня познакомил путешественник Э.Ф. Сватош — человек интереснейшей жизни и судьбы, один из многих уцелевших участников полярной экспедиции Русанова. (Русанов В.А. (1875—1913) — полярный исследователь. Пропал без вести в 1913 году. Соколов-Микитов имеет в виду его экспедицию на корабле «Геркулес».) Сватоша с Грином, очевидно, познакомил его друг, тоже полярник, гоже участник экспедиции Русанова, Самойлович, впоследствии основатель Арктического института. Мы встретились в маленькой пивной на Рыбацкой улице Петроградской стороны. Грин был в старой круглой бобровой шапке, в потертом длинном пальто с меховым воротником. Сухощавый, некрасивый, довольно мрачный, он мало располагал к себе при первом знакомстве. У него было продолговатое вытянутое лицо, большой неровный, как будто перешибленный, нос, жесткие усы. Сложная сетка морщин наложила на лицо отпечаток усталости, даже изможденности. Морщин было больше продольных. Ходил он уверенно, но слегка вразвалку. Помню, одной из первых была мысль, что человек этот не умеет улыбаться.

Я был очень молод и совсем не помышлял о писательском пути. Не знаю, как и почему, еще юношей я оказался в среде петербургских писателей, попал в петербургскую литературную богему. В те времена как писатель Грин был мало известен. Толстые, почтенные журналы редко пускали его на свои страницы. Он печатался в бесчисленных тоненьких, маленьких журнальчиках, вроде «Родины», «Синего журнала», «Аргуса», «Огонька».

Маленькие журнальчики печатали Грина много и охотно и никогда не отказывали ему в кредите. Помню такой случай: Грину зачем-то срочно понадобилась довольно значительная по тем временам сумма в 100 рублей. На углу Пушкинской и Невского, где мы жили в меблированных комнатах Пименова, стоял рассыльный. Называли их тогда «красная шапка». Грин позвал рассыльного, вручил ему записку и отправил к Каспари, издательнице журнала «Родина». Через час «красная шапка» вернулся с деньгами.

Выходили у Грина в маленьких частных издательствах (других тогда и не было) небольшие книжки рассказов. Расходились они, насколько помню, туго. Читатель был падок на гремевшие тогда имена: запоем читали Л. Андреева, обыватели и обывательницы зачитывались Вербицкой, издававшейся небывалыми по тем временам тиражами. Читали Каменского, Арцыбашева, Муйжеля, Ясинского. Вообще шумно звенели имена писателей, теперь накрепко забытых. Имя Грина как-то терялось среди них. Но и тогда о нем уже ходили легенды. Рассказывали, будто Грин украл у какого-то моряка чемодан с рукописями и печатает похищенные у неведомого автора фантастические рассказы. К этому прибавляли, что Грин совершал какие-то необычайные преступления, с похищениями и убийствами людей, бегал из тюрем и с каторги. Все эти толки, разумеется, никаких оснований не имели, за исключением легенды тюремной. Грин действительно сидел в тюрьме за причастность к какой-то революционной организации или революционному подполью. Будучи человеком молчаливым, он вообще мало говорил, а охотнее слушал, тем более не любил, а вероятно, и не хотел рассказывать о своем прошлом. Да мало ли кто из передовой молодежи не познакомился в те времена с тюрьмой и ссылкой! Грин никогда не был путешественником, не видел экзотических дальних стран, покрытых пальмовыми рощами и пересекаемых таинственными реками, не видел городов с необычными названиями. Все это он прекрасно умел выдумывать. Зоркости его глаза, точности описаний поражались крупные мастера.

Путешествия Грина обычно начинались и кончались в знакомых петербургских кабачках, встречами с приятелями из петербургской бедной богемы, с людьми, ничуть не похожими на фантастических героев его фантастических рассказов.

При всей своей мрачности Грин бывал озорным, дерзким, но, как мне подчас казалось, не слишком смелым. Правда, в такие минуты я видел его среди людей, хорошо ему знакомых, а, следовательно, там могли быть свои законы и обычаи.

Приятели Грина хорошо знали его характер, почитали его талант, но относились к нему по-разному, кто с холодком, кто дружественно...

Встречались мы довольно часто и почти всегда в компании писателей. Среди них я особенно запомнил поэта Леонида Ивановича Андрусона. Это был очень кроткий, хромой, разбитый параличом человек, с младенческими голубыми глазами. Грин шутя говорил об Андрусоне, что он беден как церковная крыса. Мне не раз доводилось у него ночевать: он жил на Невском, где-то в чердачном помещении, в крохотной полутемной комнатке. В этой же компании был поэт Яков Годин, появлялся иногда Аполлон Коринфский — рыжеволосый, косматый человек, с рыжей, как апельсин, бородою. Случалось из гатчинского уединения приезжал Куприн, вносивший оживление. Пили, сознаться, много и шумно. На этих шумных литераторов смотрел я почтительными юношескими глазами, бывал свидетелем подчас не совсем приятных историй и столкновений...

На Невском в те времена было несколько кавказских погребков. Там подавали шашлык и кахетинское вино. Начиная в одном, мы нередко перебирались потом в другой, третий.... Часто бывали в ресторане Черепейникова (в просторечии «Черепня») на Литейном, в ресторане Давыдова (у нас бытовало выражение «пойти к Давыдке») на Владимирском. Этот ресторан был штаб-квартирой петербургских газетчиков. Куприн описал его в рассказе «Штабс-капитан Рыбников». Ходили главным образом по дешевым трактирчикам; в «Вене», дорогом по тем временам ресторане, почти не бывали.

В начале войны, недолго прожив в Москве, зимою я приехал в Петербург, из патриотических чувств переименованный правительством в Петроград. Я поселился в меблированных комнатах Пименова и поступил на курсы братьев милосердия. В эту зиму мы особенно часто встречались с Грином. Он жил этажом выше. Занимал он большую, светлую, скудно меблированную комнату, окно которой выходило на Пушкинскую. Помню простой стол, темную чернильницу и листы бумаги, исписанные стремительным характерным почерком, — разбросанные страницы рукописи. Над столом висел портрет Эдгара По и неизвестной мне женщины, вероятно Веры Павловны Гриневской — первой жены Грина, с которой он разошелся в конце 1913 года. Писал Грин быстро, сосредоточенно и в любое время дня. Я не помню случая, чтобы обещанный журналу рассказ он не сделал в срок. Грин писал фантастические рассказы о фантастических странах и таких же фантастических людях. Он был несомненно талантлив. По определению одного маститого в то время писателя, Грин в литературе был очень способным имитатором. Его учителем был замечательный американский писатель и поэт Э. По, произведениями которого тогда зачитывались в России. Рассказы Грина читались с интересом, но они очень напоминали рассказы писателей иностранных. Сердцевина его произведений была несомненно славянская, русская, но облачены они были в одежды, непривычные для русской литературы, а привычные для Запада. Внешняя сторона гриновских рассказов заслонила от многих их истинную сущность и ценность.

Читал и я гриновские новеллы. Хорошо помню поразивший меня сказочный Зурбаган, фантастических героев, напоминающих персонажи Эдгара По, застряли в памяти строчки стихотворения из какого-то рассказа: Подойди ко мне, убийца, если ты остался цел, Палец мой лежит на спуске, точно выверен прицел. И умолк лиса-убийца; воровских его шагов Я не слышу в знойной чаще водопадных берегов. (Строчки из стихотворения, которым оканчивается рассказ «Зурбаганский стрелок».)

Стихи поразили меня своей мрачностью, нерусским звучанием. Видные писатели того времени упрекали Грина в неряшливости языка, в подражании иностранным новеллистам. Очень возможно, что в этих упреках кое-что было и справедливым...

В те дни, когда Грин много писал, мы мало общались. Забегали пообедать в маленькую греческую столовую на углу Невского и Фонтанки и возвращались домой. С начала войны в Петрограде запретили продавать алкогольные напитки. Но в пригородах — Царском Селе, Гатчине и Павловске — продавали виноградное вино. Иногда мы с Грином отправлялись в один из ближайших пригородов за вином. Как-то на перроне Царскосельского вокзала нам встретился Распутин. Мы узнали его по фотографиям, печатавшимся в тогдашних журналах, по черной цыганской бороде, по ладно сшитой из дорогого сукна поддевке. Грин не удержался и отпустил какое-то острое словечко. Распутин, посмотрел на нас грозно, но промолчал и прошел мимо.

Летом я окончил курсы и уезжал в действующую армию. Я должен был разыскать часть передового санитарно-транспортного отряда имени ее высочества принцессы Саксен-Альтенбургской. Большая часть отряда попала в плен, остальная бродила где-то в Литве. Мы отправились с Грином на Александровский рынок. Мне надо было купить форму, запастись шашкой. На Александровском рынке можно было купить все: чем только здесь не торговали! Ходили недолго, вскоре нашли шинель по мне и приобрели шашку. С покупками мы вернулись в наши «меблирашки» и начали деятельно готовиться к отъезду.

Провожал меня Грин с Варшавского вокзала. Мы расстались на два года.

В Петроград я вернулся уже в семнадцатом году. Встречи наши были короткими. Помню наши разговоры. Все мы жили тревогами и надеждами тех дней. В Петрограде было беспокойно. Люди ждали событий, конца продолжавшейся войны. Грин скупо рассказал, что пришел в Петроград из Финляндии. Лицо его еще больше осунулось — уже сильно сказывалась нехватка продовольствия. Но он живо ко всему присматривался, прислушивался. В Таврическом дворце бесперебойно шли многолюдные собрания. На Невском то и дело шагали колонны демонстрантов. Выходили бесчисленные газеты и журналы, бесконечные речи произносил адвокат Керенский. В Зимнем дворце заседало Временное правительство. Я перевелся в Балтийский флот и почти безвыездно жил в Петрограде. Потом уехал в деревню. Там я получил коротенькое письмо от Грина. Он собирался приехать, но так почему-то и не приехал. Вновь мы расстались на много лет. (Запись беседы с И.С. Соколовым-Микитовым. Ленинград, 1964 г. — В.С.)

Глазами друзей и недругов

Мы вплотную приблизились к тем годам, где наши сегодняшние сведения о Грине чрезвычайно бедны. Кое-какие материалы, бесспорно, есть, но большей частью они отрывочны и случайны.

В самом начале 1915 года Грин ответил на анкету «Журнала журналов» «Как мы работаем». «Как я работаю? Только со свежей головы, рано утром, после трех стаканов крепкого чая, могу я написать что-нибудь более или менее приличное. При первых признаках усталости или бешенства бросаю перо.

Я желал бы писать только для искусства, но меня заставляют, меня насилуют... Мне хочется жрать...»

Приблизительно в те же дни, когда был опубликован ответ на анкету, Грина повстречала Екатерина Ивановна Студенцова. Как писателя она знала его с детства, много о Грине рассказывал ей и старший брат Николай, почти год проживший с писателем в Пинеге. Е.И. Студенцова рассказывает:

«...я поехала к нему с братом. Это было в 1915 году. "Так вот вы какая, — встретил меня Александр Степанович, — а я думал, что придете вот такая". — И он очертил круг рукой. Этим он намекал на круглое лицо брата, представляя, что я похожа на него.

Александр Степанович жил в то время, кажется, на Литейном в номерах. (Грин жил в меблированных комнатах Пименова, Пушкинская ул., 1.) Номер был длинный, узкий. Направо от входа стояла кровать за шкафом, а налево была вешалка. Впереди было два стола — письменный и обеденный. На одной стене висело зеркало, а на другой — портрет жены, с которой Александр Степанович уже не жил.

Александр Степанович много говорил, много пил мадеры. Мне он почему-то казался одиноким в этой неуютной обстановке. Он много говорил о людях, о жизни. Потом Александр Степанович рассказывал всевозможные истории и анекдоты. Ему, по-видимому, нужны были слушатели. Я стойко выслушивала все... Недаром в этот вечер он подарил мне только что вышедшую книжку журнала "Современный мир", № 1, за 1915 год. В ней был его рассказ "Искатель приключений". Александр Степанович написал: "Екатерине Ивановне Студенцовой вечно благодарный Грин". Он очень ценил внимание и ласку.

Пришел поэт Л. Андрусон. Он был закутан в шубу, шарф. На одну ногу прихрамывал и был несколько похож на медведя.

"А, хромой черт", — встретил его Александр Степанович, но это было сказано так, что чувствовалось, что он его очень любит. Андрусон даже не раздевался, скоро ушел. Александр Степанович сказал, что он болеет, а вообще он с ним проводит все время.

Было уже поздно. Мы собрались домой. Александр Степанович захотел поехать к нам. Приехали на извозчике. Дома все захотели спать. Александра Степановича положили в гостиной на диване. Он долго ходил, пил воду. Потом лежал или спал... Утром горничная сказала, что он ушел еще ночью и ничего не сказал».

Сохранилась еще одна, последняя, «дневниковая» запись в тетради слежки за Грином.

6 июня 1915 года от 9 ч. утра до 8 ч. 30 м. вечера: «В 12 ч. 45 мин. дня вышел из дому сел на извозчика и поехал на Троицкую ул. д. № 15—17 во двор в подъезд № 3 откуда через 10 м. вышел и пошел на Невский пр. где встретился с неизвестным господином как видно журналист с которым поговорив немного расстались неизвестный пошел без наблюдения а Невский зашел в д. 55 во двор откуда скоро вышел и возвратился домой.

В 4 ч. дня вышел вторично на углу Невского и Пушкинской ул. купил Биржевки и Вечернее время и зашел по Пушкинской ул. д. 1 в овощную лавку... (слово неразборчиво. — В.С.) и с покупками возвратился домой.

В 6 ч. 40 м. вечера вышел в третий раз отправился по Невскому пр. д. 57 в Кинематограф пробыл 1 ч. 30 м. вышел, и возвратился домой. Больше выхода не видели. Лебедев Ф. Соколова».

На Троицкой улице Грин посетил квартиру знаменитого сатирика, редактора «Нового сатирикона» Аркадия Тимофеевича Аверченко, но не застал его дома. С каким журналистом Грин встретился на Невском и к кому он заходил в доме № 55 — выяснить не удалось. Несколько лет назад умерший старый журналист И. Хейсин, познакомившийся с Грином в 1915 году, вспоминал:

«Полдень. Редакция журнала "Жизнь и суд". Я сижу за работой. Звонок телефона. Беру трубку. Говорят из редакции журнала "Пробуждение" и любезно предупреждают: "К вам направился писатель Грин". Это из числа серьезных предупреждений. Грин, являясь в редакцию, умел-таки разговаривать с издателями. Отделаться от него и отпустить его без настоятельно требуемого аванса было нельзя. Грин в отношении издателей был поистине неумолим.

Я сказал о тревожном сигнале издателям — двум братьям Залшупиным. Те, не желая платить Грину аванс, быстро схватили свои шляпы, пальто — и были таковы.

Я был оставлен "на съедение", но Александр Степанович служащую в редакции братию не трогал.

Пришел Грин. Человек лет сорока, в обветшалом одеянии, в какой-то немыслимой порыжелой шляпе, плохо выбритый.

— Вот, — сказал он, положив на стол свернутую исписанную бумагу, — рукопись.

Он, не снимая шляпы, уселся против меня в кресло и неторопливо начал закуривать.

— Оставьте, Александр Степанович, — сказал я, — не задержу.

— Оставить можно, — ответил Грин, — но мне сейчас необходим аванс в сто рублей. Прошу.

— Ничего не выйдет. Издателей нет, а без них деньги контора не выплатит.

— Почему не выйдет? — изумился Грин. — Выйдет, еще как выйдет! Я подожду прихода издателей и сам поговорю с ними. Не люблю я эту людскую разновидность, но разговаривать с ними люблю.

Он снял пальто, повесил его на спинку стула, кряхтя взобрался на диван. Вскоре он повернулся лицом к спинке дивана и легкое всхрапывание послышалось в комнате. Раздался телефонный звонок. Звонил издатель, я рассказал ему ситуацию.

— Ладно, — сказал недовольный Борис Соломонович Залшупин, — позвоню немного позже.

Позвонил позже. Ничего не изменилось, вопрос не разрешался. Раздраженный издатель предложил мне выдать настойчивому писателю пятьдесят рублей и "сплавить" его.

Я разбудил Грина и сообщил о решении издателя. Увы, Грина это не устраивало. Он, твердо убежденный в своем праве, требовал все сто.

Новый звонок по телефону, печальная информация и рев издателя:

— Дайте ему сто рублей, пусть отвяжется.

Получив сто рублей, Грин снисходительно похлопал меня по плечу и назидательно сказал: "Вот как нужно с ними действовать, иначе эти людишки не понимают. Не забудьте, что мы торгуем своим творчеством, силой мышления, фантазией, своим вдохновением! Пока!"»

Если знать образ действия дореволюционных предпринимателей, в частности издателей всех видов и рангов, то судить Грина за его способы получать авансы и гонорары нет оснований. Писатель знал, какая львиная часть его творческого труда достается владельцу издания, знал, что отказы в выдаче денег неосновательны, что других средств получить деньги часто не бывает, и только нужда и крайняя необходимость заставляли его пускать в ход свои экстравагантные «действия». И. Хейсин поведал нам, как относился Грин к издателям, к прессе.

А как же сама пресса относилась к Грину? Если в самом начале десятых годов возможны были пассажи вроде того, что, пиши Грин по-английски, у него было бы такое же большое имя, как у Киплинга, Конан-Дойля и т. п., то теперь Грина снисходительно похлопывали по плечу, дескать «давай, давай», а в сторону в это же время делали замечания: «Талантлив, но не бог весть что!» Глава эта называется «Глазами друзей и недругов». Поэтому закончим ее еще одним эпизодом из биографии Грина, рассказанным другом писателя.

В том же 1916 году Пензенское землячество в Петербурге устроило вечер в пользу раненых солдат и нуждающихся студентов.

«Когда, — рассказывает Е. Студенцова, — я предложила пригласить Александра Грина, среди студентов послышались такие восклицания и разговоры, из которых можно было понять, как эта молодежь любит писателя. К участию в концерте были приглашены многие знаменитые земляки — певцы, артисты и режиссеры. Мейерхольд был со своей студией. Решено было пригласить и Грина, который хоть немного, но жил в Пензе. Он согласился читать свой рассказ — просил только взять и Година. Я. Година тоже пригласили. Он должен был читать стихи.

На вечере я была в артистической — встречала приезжающих артистов. Александр Степанович приехал с Годиным. Годину скоро нужно было читать, и я пошла проводить его на сцену; когда я вернулась, Грина не было. Приехал виолончелист Бирнбаум, который сказал, что никого здесь не видел. Ясно было — Грин сбежал. Это исчезновение, по-видимому, объяснялось тем, что Александр Степанович не любил обращать внимание на себя и чувствовал себя хорошо, когда вокруг были только друзья».

Вынужденный отъезд

Грин любил неожиданно исчезать из города и так же неожиданно появляться вновь. В каком-нибудь маленьком городке, где его никто не отвлекал да и жизнь была значительно дешевле, ему превосходно работалось. Правда, не однажды он попадал в такие ситуации, о какой пишет критику Измайлову:

«Дорогой Александр Алексеевич! Пишу из Выборга. Я поехал в Lilla Pelinge за Выборг, понаписать нечто, требующее полной тишины и уединения. Зная, что Л.Н. Андреев обещал уплатить мне за 2-ой рассказ, я очень спокойно тронулся из Петрограда, оставив кому следует письма с просьбой перевести эти деньги в Выборг телеграфом. Получилось же следующее: сижу в отеле "Континенталь" под ежечасной угрозой быть отведенным в тюрьму за неплатеж. Срока окончательного дано мне... (неразборчиво. — В.С.) до 12 ч. дня Четверга. Меня не кормят, издеваются надо мной, как хотят, ругают по-фински и по-русски и еще на 20-ти разных наречиях. Это нечто кошмарное.

Подательница сего — близкая знакомая одного выборгского чертежника — солдата П.С. Козлова, тоже беллетриста, — любезно согласилась экстренно съездить в Питер и вручить это письмо Вам... Дорогой Александр Алексеевич! Дайте ей, для меня, аванс 60 руб., ради бога! Если не сразу, то в 2 приема я его погашу непременно. Очень уж не хочется в тюрьму. Пишу и плачу, честное слово. Я, поработав много, вернусь числа 18—20-го, и в работе этой будет что погасить и этот аванс. Всегда Ваш А.С. Грин. 11 окт. 1916 г.». Измайлов помог, прислал деньги, и Грин смог вернуться в Петербург.

Нельзя сказать, чтобы жизнь кочевника была очень по душе Грину. Правда, по его собственному выражению, он всегда с волнением думал о путешествиях. Но Грин говорил о путешествиях по зову души, а не о вынужденных. В конце 1916 года за непочтительный отзыв о царе в общественном месте писатель был выслан из Петрограда. Он выбрал Лоунатйоки, станцию в семидесяти двух верстах от города. Временами он наезжал в редакции. Из Лоунатйок он послал редактору «Огонька» Бонди рассказ «Враги», сопроводив его такой запиской:

«Дорогой Владимир Александрович! Посылаю Вам рассказ, кажется, на этот раз — не из плохих. Так заставляет меня думать приближение морозного и дразнящего Рождества. Честное слово — я не мог переписать рассказ на машинке, потому что у нас, в лесу, их нет, а я прихворнул и в город не ездил. Зайду, с Вашего разрешения, во вторник, 20-го. Преданный Вам А.С. Грин».

После революции

Февральская революция застала Грина в Лоунатйоках. Поезда уже не ходили, и он пешком отправился в город.

Два человека, видевшие его после февраля, рассказывают, что часто встречали его на многочисленных стихийно возникающих митингах. Он ко всему приглядывался, прислушивался. Но, кроме этих скупых и достаточно общих сведений, мы, в сущности, ничего больше не знаем. Не найдено даже ни одного письма, помеченного семнадцатым годом.

Правда, в семнадцатом году Грин написал много рассказов, по которым нетрудно проследить его политические симпатии и антипатии. Я не буду здесь касаться данного вопроса подробно, ибо это тема для специального исследования. (Несколько лет назад в предисловии к сборнику А.С. Грина «Джесси и Моргиана», вышедшему в «Лениздате» в 1966 году, я писал, что рассказ «Восстание» (Грин опубликовал его за неделю до Октября) — злая сатира на Февральскую революцию. Ту же мысль я повторил в статье «Как приплыли к нам "Алые паруса"», напечатанной в журнале «Детская литература», № 1, за 1968 год. Кандидат филологических наук В. Ковский в книге «Романтический мир Александра Грина» (М., «Наука», 1969) заявил, что я «сознательно», «с лучшими намерениями» искажаю факты. Процитировав строчки из двух моих статей, Ковский приходит к выводу: «Дело представляется так, будто реакционные журнальчики и газетки наперебой стремились приобрести у Грина антибольшевистские писания, а взамен получали (и печатали почему-то!) произведения ярко антибуржуазные». Вывод Ковского, быть может, был бы убедителен, если бы он не допустил одну странную вещь. Процитировал он меня так: взял начало и конец абзаца и выкинул середину, содержащую самую суть моей мысли. А текст мой был такой: «В журналах, журнальчиках и газетках, где он (Грин) был давним сотрудником, у него требовали: «Дайте сатиру, Александр Степанович, сатиру в вашем духе, на большевиков. Он не отвечал и приносил рассказы, полные смятения, ожидания, надежды, веры в добрые начала человека. И все же он написал сатиру — рассказ "Восстание", — злую сатиру на буржуазную революцию». Вот, оказывается, какие рассказы приносил Грин. Ковский допустил полемическое преувеличение. В противном случае, как бы он мог объяснить такой факт: буржуазные издательства выпустили в свет «Красное и черное», «Воскресение», «Сагу о Форсайтах» и множество других произведений, куда более антибуржуазных, нежели рассказ Грина.

В спор с В. Ковским вступил кандидат филологических наук Э. Алиев. В статье «О некоторых малоизвестных произведениях А.С. Грина» («Литературный Азербайджан», 1970, № 7) Алиев подробно разобрал рассказ «Восстание». Он пришел к такому выводу: «Пристальное изучение литературной деятельности Грина в этот период (1917—1918 гг. — В.С.) позволяет сделать вывод, что в отдельных произведениях он глубже воспринимал революционные события, чем кажется на первый взгляд. Рассказ «Восстание» все же, думается, написан в результате неудовлетворенности Февральской революцией и веры в неизбежность нового революционного переворота».) Приведу только один интересный литературный документ — предисловие Грина к коротким рассказам, напечатанным в газете «Свободная Россия», которую редактировал А.И. Куприн:

«Нас давно прельщала безобразно трудная задача: написать рассказ (или несколько рассказов) с таким расчетом, чтобы весь вполне законный сюжет его разработанно уместился в 15—20 строках. Это не гимнастика слова. Современная мысль, разбросанная в ужасных мировых потрясениях, запойно длящихся уже несколько лет подряд, едва ли полностью вдохнет самый прекрасный роман, самую ароматную поэму, если они выходят за пределы пятисот строк. Разумеется, мы не имеем в виду провинцию. Там краткость, аскетическая краткость была бы принята за насмешку. Провинциал (да простит он нас!) читает только то, что написано; содержание междустрочия ему в тягость. Наш ученический опыт имеет в виду — пока что — людей нервной спазмы, мастеров понимания».

В том же семнадцатом году в мартовской книге «Русского богатства» появилась статья А. Горнфельда о Грине. Это была рецензия на сборник «Искатель приключений», вышедший в конце 1916 года. Статья Горнфельда — лучшее, что написано о Грине до революции. «Грин, — пишет Горнфельд, — незаурядная фигура в нашей беллетристике; то, что он мало оценен, коренится в известной степени в его недостатках, но гораздо более значительную роль здесь играют его достоинства. После всего вышесказанного мы можем с полным правом и с уверенностью сказать: у Грина... в основе нет шаблона; он не самобытен в манере, которая принадлежит школе, но самостоятелен в процессе создания, и хочется иногда сказать, что, несмотря ни на что, Грин был бы Грином, если бы и не было Э. По.

В этом особенно убеждает то, что он, как и Э. По, очень сознателен в своем творчестве. Он знает, куда идет и куда ведет своего читателя. Как всякий художник, он, конечно, колеблется, ищет, но он ищет единственно верного пути и, найдя его, уже не может от него отречься».

Восемнадцатый год явно значительно более благосклонен к нам, интересующимся всем, что связано с именем Александра Грина.

В 1918 году в Москве крикливые афиши известили о вечере-диспуте «О женщинах» в театре Ростойчиной (ныне театр имени В.В. Маяковского). Приглашались все писатели; к ним была особая просьба: выступить на тему: «Человек ли женщина?»

Театр не мог вместить всех желающих, люди стояли в проходах. Кассира организатор вечера А. Каменский заблаговременно удалил, боясь, что публика, разочаровавшись в диспуте, потребует деньги обратно.

Председатель, открывший диспут, начал с того, что в настоящее время распространилось мнение, что женщина — существо, резко отличающееся от мужчины своим ограниченным умом, мелочностью, ничтожностью желаний, что ее надо считать существом низшей расы.

Вслед за ним взяла слово какая-то третьеразрядная поэтесса и стала скучно, скучными словами доказывать противное.

Вечер проходил вяло. В публике заметно нарастало недовольство. Каменский, надеясь на самотек, даже не счел нужным подготовить ораторов.

Вдруг на сцену, чуть пошатываясь, вышел худощавый человек с бледным лицом, энергичным и вместе с тем трагическим выражением темных глаз, одетый в старый темный свитер и поношенные брюки. В зале, ошарашенном неряшливым видом незнакомца, раздались смешки. Человек на сцене стоял и молчал, потом обвел зал взглядом, кашлянув громко, вызывающе и повелительно крикнул: «Женщина! Что такое женщина!» И он сказал много высоких слов о женщине, о терпении ее, любви и сострадании, о радости, приносимой ее улыбкой.

А когда он кончил, зал встал и, стоя, рукоплескал ему — человеку в старом темном свитере и поношенных брюках.

Это был Александр Грин.

Когда после диспута Грин вернулся в Петроград, здесь его поджидало пикантное известие. Вот что о нем рассказывает одна из столичных газет (заголовок: «Под А. Грина»):

«Из Киева в Петроград пробиралась молодая дама, жена б. офицера. По дороге познакомилась — из соседнего купе перешел — со штатским господином.

Хорошо одет, под англичанина, в деньгах, видимо, не стесняется, ботинки лакированные и вообще — барин барином. Лицом — не очень вышел. Но женщины, как известно, придерживаются старой пословицы о мужчине: «Немножко лучше черта...» А у спутника — большие преимущества: писатель, беллетрист, известный, столичная штучка.

— Я — Грин. Не читали?!. Изумительно!.. Погодите — я вам сейчас свои книжки принесу...

В ж.-д. киоске нашлись томики рассказов А. Грина. Они были торжественно вручены хорошенькой барыньке с соответствующим ее качествам автографом. Писатель тоже возвращался в Петроград, где живет постоянно.

— Голодный город? Ну это как для кого! Умный человек, да с деньгами, нигде не пропадет! Литература кормит меня. Других — мало, а я — сыт... Плачу за все бешеные цены, но зато сыт...

Дама по части русской литературы была достаточно беззаботной, больше французами увлекалась. Но было лестно — внимание писателя, у которого есть книги, который и по продовольствию может...

Приехали в Петроград, и А. Грин стал бывать у дамы. В глазах, а еще более — «в крови горел огонь желаний». И был писатель бесконечно любезен — и театр, и обеды в хорошем ресторане, и продукты добывал. По ценам неизвестным. А к тому же то газету принесет, то журнал, то новую книжку — все «А. Грина» сочинения. Лестно!

...И случилось, как случается часто с молодыми дамами, мужья которых вне Петрограда...

Но вскоре обман разоблачился, и самозванцу на днях пришлось ретироваться. И от барыни, и вовсе из Петрограда. Подлинный беллетрист А. Грин, опрошенный нами по этому казусу, удивился храбрости своего неизвестного заместителя и вместе с тем заявил, что для него весьма лестно очутиться в одной компании с корифеями русской литературы, именами которых в свое время злоупотребляли разные проходимцы. Были Хлестаковы — под Надсона, М. Горького, Чехова. Один такой «Чехов» ездил на волжских пароходах и даже занимал деньжонки...»

Восемнадцатый год был временем, когда одна за другой закрывались буржуазные газеты, вставшие в оппозицию к советской власти. Взамен их появились новые, порой совершенно безобидные, но и они держались недолго: не хватало бумаги.

Возможности печататься стремительно сужались. Тем, кто жил только литературным заработком, приходилось туго. Когда Грина пригласили участвовать в новой газете «Честное слово», он первым делом позвонил А. Блоку. В записных книжках Блока находим: «12 августа. Утром — телефон от А.С. Грина: дать материал для беспартийной левой газеты, редакция П. Ашевского, в Москве, — «Честное слово». Пошлю «Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве», строк 100 стихов. 16 августа. Утром будет звонить Грин. (Не звонил. По-видимому, мама напрасно трудилась переписывать. Газетчикам верить пора перестать.)

17 августа. Грин позвонил, что московская газета закрыта».

В десятых числах августа Грин возвратился из Москвы, а двадцать первого вновь уехал туда.

В Москве, в газете «Мир», Грина попросили написать статью о Толстом. Он с радостью согласился. Эта небольшая работа — прекрасный человеческий документ, как нельзя лучше характеризующий самого Грина, документ, в котором соседями оказались мыслитель и растерявшийся интеллигент, тонкий критик и гражданин, с надеждой заглядывающий в будущее.

Скромное о великом (Памяти Л.Н. Толстого)

Однажды А.И. Куприн в разговоре о великом покойнике выразился таким образом: — Старик нас всех обокрал: за что ни возьмешься — уже им написано...

Шутливость замечания этого очевидна, и все-таки так велико, так разнообразно художественное наследие Толстого, так разносторонне, на протяжении полувека, изображена им жизнь русского общества и народа, что, заменив слово «обокрал» словом «предупредил», приходится согласиться с А.И. Куприным по существу дела.

Толстым не оставлено без внимания малейшее душевное движение человеческое. Читая «Анну Каренину», с изумлением, с подавленностью убеждаешься, что здесь изображена, главным образом, вся русская жизнь того времени, вся русская душа в ее целом, а уж затем, в огромном узоре этом, в этой сплошной толпе лиц, страданий, судеб уделяешь необходимое внимание интриге собственно романической.

Толстой как художник является демократом в самом возвышенном значении этого слова. Он демократичен, как солнце. Сила и равномерная страстность художественного проникновения одинакова у него для мужика и царя, пьяницы и священника, светской дамы и простой бабы. Одно прикосновение творческого внимания Льва Толстого делает всех людей одинаково прозрачными и удобочитаемыми. Толстой, как никто, совершенно лишен оттенков отношения к своим персонажам в смысле их социального положения или рода их деятельности. У него отсутствует (чего не избегали подчас крупнейшие таланты) социальная мистика и социальная, обывательская щепетильность. Как художник он пленительно суров и бесцеремонен в раздевании душ.

Страсти, заблуждения, страдания, подвиги, удовольствия и подлости человеческие вытекают из одних и тех же духовных явлений, причин, кого бы он ни описывал: князя или полудикого черкеса, казака или Николая 1-го. Благодаря великой простоте выражения, описания человеческих жизней со всеми их внутренними пружинами, читатель неизменно убеждается в тождественности духовной основы всех людей и, вместе с Толстым, видит, как жалки все ухищрения, все разделения, искусственные, все различия одежд, званий, чинов, занятий. Вообще человек, а не человек такой-то и такой изучается и понимается им в книгах великого писателя.

Особенность художественного таланта Л.Н. Толстого, его эта беспощадная сила реального изображения, в связи с огромной любовью к жизни во всех видах ее и окрасках, его плодовитость и ревнивое отношение к каждому слову, имевшее целью наибольшую, совершеннейшую полноту впечатления, — сделали то, что действительно после Толстого осталось немного (если только осталось) сторон жизни, почему-либо не охваченных его волшебным пером. Без преувеличения можно сказать, что жизнь и творчество Толстого равны силой своей целой революции. Тот возвышенный демократизм художника, о котором упомянули мы выше (кстати: единственно истинный демократизм), из года в год, из поколения в поколение, оставляя свой мощный след в читательских массах, привел к тому, что слова «Толстой» и «толстовство» стали синонимами гуманности, возвышенного отношения к жизни, человечности и самоусовершенствования. Сама жизнь Толстого, столь удивительная и сложная, является одним из наиболее глубоких и ценных его произведений. Он был близок к природе и звал к ней. Вспоминая Толстого, в сущности вспоминаешь Россию, — народ, общество, исторические их судьбы, вспоминаешь даже всю русскую литературу.

Да, Толстой — это Россия. Россия в настоящее время переживает период мучительной, героической борьбы с самой собою, — с своим прошлым. Лик ее затемнен ударами и искажениями. Потому-то хорошо и нужно всем нам вспоминать от Л.Н. Толстого о том, какая она, эта Россия, в своих духе и сущности, в целях своих и силах, чтобы, оглянувшись на великое и прекрасное, идти далее по трудному пути с надеждами укрепленными.

Осенью 1918 года Грин переехал к Марии Владиславовне Долидзе, но, кроме фамилии, мы пока что ничего о ней не знаем. Он вскоре ушел от нее и поселился в доме барона Гинцбурга на Васильевском острове, где при ближайшем участии М. Горького был организован Союз деятелей художественной литературы. На заседании Союза в начале февраля 1919 года было решено издать книгу рассказов Грина с предисловием А. Горнфельда.

5 марта на заседании редакционной коллегии было вынесено постановление: «Принять для напечатания во вторую очередь представленную на рассмотрение книгу А.С. Грина "Львиный удар", с условием замены некоторых неудачных рассказов другими».

Книга не вышла.

Грин, как не достигший сорока лет, был мобилизован, прошел по дорогам гражданской войны, вернулся с санитарным поездом в Петроград.

А. Грин пишет М. Горькому

26 апреля 1920 года Грин написал Горькому из Смольнинского лазарета:

«Дорогой Алексей Максимович!

У меня, кажется, сыпняк, и я отправляюсь сегодня в какую-то больницу. Прошу Вас, — если Вы хотите спасти меня, то устройте аванс в 3000 р., на которые купите меда и пришлите мне поскорее. Дело в том, что при высокой температуре (у меня 38—40°), — мед — единственное, как я ранее убеждался, средство вызвать сильную испарину, столь благодетельную. Раз в Москве (в 18 г.), будучи смертельно болен испанкой, я провел всю ночь за самоваром и медом; съел его фунта 1 1/2, вымок необычайно, а к утру был здоров.

В См[ольнинском] лаз[арете] известно, куда меня отправили.

Во втором письме мое завещание. Жена живет: Зверинская, 17б, кв. 25, но еще не приехала из Казани и вестей о ней давно не имею.

Горячо благодарный А. Грин.

Завещание.

Находясь в здравом уме и твердой памяти, в случае моей смерти завещаю все права собственности на все мои литературные произведения, где бы таковые ни были напечатаны, а также ненапечатанные, исключительно и безраздельно моей жене Вере Павловне Гриневской.(Несмотря на то что Грин и Вера Павловна разошлись еще в 1913 году, она оставалась для него единственным близким человеком.) Александр Степанович Гриневский, «А.С. Грин». 26 апреля 1920 года. С.-Петербург. Смольный лазарет».

Горький помог Грину.

В июле Грин уже выступил посредником между Горьким и Верой Павловной Гриневской.

«Глубокоуважаемый Алексей Максимович! Предъявительница сего письма, Вера Павловна Гриневская, хотела бы написать какую-нибудь биографию из намеченных в плане из[дательства] З.И. Гржебина (Коперник, Гальвани, Вольт, и др[угие], еще не разобранные), но, будучи смущена тем, что отдел этот из компетенции С.Ф. Ольденбурга (Ольденбург С.Ф. — востоковед, академик. Был близок к Горькому, участвовал в некоторых его литературных начинаниях.) и перешел в ведение г. Пинкевича, (Пинкевич А.П. — профессор, доктор педагогических наук. Работал в ЦКУБУ.) который приедет лишь в конце августа, решается обратиться к Вам за указаниями, советом и выяснением, возможна ли для нее такая работа.

Не зная, в литературе, пристрастий по отношению к кому бы то ни было, тем самым я считаю себя вправе написать Вам это письмо, которое написал бы для каждого автора, зная, что он хочет и может выполнить работу добросовестно, талантливо и интересно; написал бы потому, что считаю желание работать соответственно своим способностям — весьма почтенным желанием, вытекающим из чистого родника.

В.П. Гриневская писала в "Всходах", "Детском отдыхе", "Всеоб[щем] журнале", "Читальне Народной школы", "Тропинке", "Проталинке", "Неделе Совр[еменного] слова"» и "Что и как читать детям". Когда пишут такое письмо, — ясно, что податель его труслив, панически боится сложных редакционных отношений и недоверчиво косится на собственные произведения. Все, что Вы написали на моей рукописи, принял к сведению и не согласен лишь с упреком в аверченкоизме, так как он смеется вниз, а я смеюсь вверх, но не примите это как гордыню, а лишь как направление шеи. Должен признаться Вам также, что я люблю встречать на своей рукописи Ваши пометки, ибо вижу в них и ценю Ваше совершенно незаслуженное внимание. Относительно сцены найма Смита (В неоконченном романе "Таинственный круг".) должен сказать, что она необходимо нужна для дальнейшего, а все начало поправлю и, частью, переработаю.

Затем, с просьбой извинить за помехи, чинимые мною Вам в Вашей общей работе, — остаюсь неизменно преданный Вам А.С. Грин. 29 июля 1920 г.».

И еще одно письмо к Горькому, относящееся, по-видимому, к концу 1920 года. К сожалению, не удалось установить, за кого на этот раз просит Грин, быть может за своих молодых товарищей по Дому искусств:

«Глубокоуважаемый Алексей Максимович! Меня просили передать Вам эти списки с просьбой к Вам подписать прилагаемое письмо Цыпкину. На кухне (очевидно, речь идет о кухне Дома искусств, где часто собирались общие собрания. См. об этом в воспоминаниях Вс. Рождественского. — В.С.), действительно, большой сквозняк, резкие перемены температуры, работают они много и долго, очень серьезно. И часто похварывают. Если Вы подпишете, я сходил бы и к Цыпкину, так как, если не ошибаюсь, этого некому, пока, сделать, за неимением свободного времени у всех. Извините, пожалуйста, за беспокойство. Ваш А.С. Грин.

P. S. Не найдете ли возможность прибавить мне к авансу аванс т[ысяч] 10? Я работаю. А. Г.».

«Алые паруса»

Пребывание Грина в Доме искусств довольно подробно освещено в мемуарной литературе. Правда, в самое последнее время (журнал «Звезда», 1970, № 12) появилась новая, очень интересная «картинка» (в воспоминаниях художника В. Милашевского). Она интересна с нескольких точек зрения, но прежде всего тем, что одна из причин ее появления — Грин.

В. Милашевский пишет:

«Вероятно, это было недели за две до Кронштадтского мятежа. Утром мглистого серого дня постучал в мою дверь Виктор Шкловский, в руках у него были какие- то серые мешки.

— Ну-ка, собирайся, я нагружу тебя целым богатством. Бери с собой мешки для дров! Сойдем вниз, и я познакомлю тебя с человеком, который нас там ждет! Мы сошли вниз. Во дворе стоял человек с ласковым и печальным лицом. Оно имело желтовато-серый оттенок и было иссушено не то напастью страстей, не то невзгодами болезней.

Человек, ожидавший нас, довольно высокого роста, сутуловат и узкогруд.

— Александр Грин, — громко сказал Виктор Шкловский. Одет он был в какое-то черное пальто, вероятно на легкой южной ватке. "Чеховское пальто", — мелькнуло у меня...

На Грине не было черного цилиндра моделей Моне, на нем была надета не то какая-то ушанка, не то теплый картуз... Глубокие морщины избороздили его лицо. Может быть, бури океанов оставили на нем свои следы, а может быть, неизбывная нужда, горе, водка. Океаны — они ведь милостивее!

Грин, разумеется, просто ждал нас, стоя у помойки...

— Ну, теперь пошли за мной! — бодро сказал Виктор. Мы завернули опять за какой-то трубообразный выступ елисеевского Карлштейна и нырнули в дверь. Лестница наверх, по которой, казалось, никто не ходил десятки лет, была узка, пыльна и как бы скорчилась от стужи.

Как ни странно, дверь наверху отперлась ключом, который каким-то образом Шкловский выудил у "предкомбеда", бывшего елисеевского дворецкого. Миновав замусоренную комнату, мы вошли в огромный зал.

Это и был зал финансовых операций "Лионского кредита". Огромные окна выходили на Невский, следовательно, "меблирашка", в которой я жил, находилась как раз над залом. Меня поразил чистый, снежный, какой-то пустой свет, льющийся из этих окон. Это свет ровный и жесткий, белый свет математических абстракций, может быть и финансовых крахов и катастроф, подумал я.

Эти залы, конечно, не только не отапливались, в них никто не дышал четыре года. Красный дом напротив был виден ясно и четко. Виден был Полицейский мост и заснеженная Мойка. На полу, большом, как городской каток, лежали несколько банковских гроссбухов, они валялись, распахнутые настежь. Огромный парапет черного дуба, за которым в капиталистическую эру сидели клерки, шел параллельно окнам вдоль всей залы. За парапетом — шкафы с делами и «бухами». Каждая строка этих книг означала для кого-то: «Жизнь», «Богатство», «Средства», возможность покупать дома и дачи, проживать в парижах и ниццах, ужинать с женщинами и отвозить их в ландо, обязательно в ландо — черт возьми! — в фешенебельные номера отелей и, наконец, жрать ананасы в шампанском.

— Вот вам дрова! Дрова двадцать первого года! — сказал Виктор. — Обогащайтесь!

Мы стали по примеру Шкловского засовывать эти "бухи" в грязные мешки.

— Что же вы делаете? Что берете? — обратился ко мне и Грину Виктор. — Вот уж типичные консерваторы! Вы переносите старые методы на новый материал! Вы относитесь к пухлым гроссбухам, как к березовым поленьям, и выбираете, что потолще, а надо брать тонкие гроссбухи, так как у них такие же картонные переплеты, как и у толстых, и, следовательно, погонная сажень тонких дает больше тепла, чем тот же объем толстых!

— Браво! Вполне научно! — говорю я. — Но разреши научное положение развить и дальше. Например, иллюстрированные издания восемнадцатого века или эпохи романтизма горят лучше, чем произведения Чехова и Короленко или сборники "Знания". В них бумага лучше, печать содержит больше черной масляной краски, и она лучшего качества. Давай выпустим руководство по топливу! Грин поежился, он не был истым петербуржцем и не вполне привык к городу классических балагуров, краснобаев, любителей острых словечек, "для красного словца не пожалеющих и родного отца".

На кого он был похож, этот Грин? На уроженца русского приморского юга? Феодосии, Новороссийска, Одессы? Словом, на писателя "расцвета" одесской литературы советского периода, или "левантийца", как иронически называл их такой "русак", каким был Александр Малышкин.

Он не похож на Ильфа и Петрова, Катаева или Юрия Олешу. Совсем другой тон, совсем другие манеры. Да и говор другой. Да, конечно, это волжанин с Верхней Волги или из-под Нижнего. Хотя в его говоре не было никакого оканья, от которого Горький не избавился за всю свою жизнь!

Грин несколько оправился от "наплыва" новых идей в области топлива и с виноватой, мягкой улыбкой сказал:

— Как это все надо знать и уметь!

Тем временем мы впихивали в грязные мешки с дырами толстые и тонкие гроссбухи. Каждая строчка в этих книгах хорошо прогревала чью-то жизнь. Мы топтали их мерзлыми подошвами плохо чиненных ботинок. Этот пустой, холодный и белесый денек так великолепно был потом описан Грином в рассказе "Крысолов". Я позабыл этот эпизод моей жизни и вспомнил его несколько лет спустя, читая этот рассказ, может быть лучший рассказ Грина».

В связи с Домом искусств мне хочется напомнить читателям одно имя — семнадцатилетней Марии Сергеевны Алонкиной, секретаря Дома искусств, романтической любви Грина (Ирина Сукиасова в статье «Новое об Александре Грине» («Литературная Грузия», 1968, № 12) пишет: «Хотя сам А.С. Грин, согласно своей воле, посвящает "Алые паруса" Н. Н. Грин, но в "Крымской правде" от 6 января 1966 года в статье В.И. Сандлера "Как приплыли к нам "Алые паруса" сделана, на наш взгляд, неубедительная попытка найти прообраз Ассоль в лице Марии Сергеевны Алонкиной, секретаря Петроградского Дома искусств, которой Грин симпатизировал и, судя по двум приведенным в статье письмам, дважды проявлял к ней элементарное дружеское внимание, послав больному человеку подводу дров и однажды подарив свою книгу. В печати и в архивах нет фактов, которые говорили бы за то, что она вдохновила Грина на создание Ассоль, а тем более, что без нее его паруса "никогда не стали бы алыми"». В своей статье я нигде ни слова не говорю, будто Алонкина послужила прообразом Ассоль или что она «вдохновила Грина на создание Ассоль». Это трудно объяснимое полемическое преувеличение: видеть в статье больше, чем в ней есть на самом деле. И. Сукиасова, как и я, знает, что к моменту знакомства Грина с Алонкиной Ассоль уже существовала в «Красных парусах» (первое название «Алых парусов»). Казалось бы, отсюда И. Сукиасова могла сделать элементарный вывод: считать Алонкину прообразом Ассоль нельзя. В статье «Как приплыли...» я лишь высказал предположение, что романтическая любовь помогла Грину завершить «Алые паруса», превратить красные паруса в алые. Правда, И. Сукиасова романтическую любовь почему-то именует «симпатией». Между тем это была именно романтическая любовь. О любви Грина к Алонкиной автору этих строк говорила Н. Н. Грин (кстати, об этом она пишет и в своих воспоминаниях (см. стр. 395) и ближайшие друзья Грина и Алонкиной — М.Л. Слонимский и его жена). Это была невысокая смуглолицая девушка, «похожая на взмах крыла». К.И. Чуковский говорит, что в нее по очереди были влюблены все жившие в Доме искусств. Будущий французский писатель коммунист Владимир Познер посвятил ей такие стихи:

На лестнице, на кухне, на балконе
Поклонников твоих, Мария, ряд.
Лев Дейч, Альберт Бенуа, Волынский, Кони —
Тысячелетия у ног твоих лежат.
А ты всегда с бумагами, за делом,
А если посмотреть со стороны,
Ты кажешься, о Мусенька, отделом
Охраны памятников старины.

Сохранилось письмо и записка Грина, адресованные Мусе Алонкиной. Они написаны летом 1920 года. «Милая Мария Сергеевна, я узнал, что Вы собирались уже явиться в свою резиденцию, но снова слегли. Это не дело. Лето стоит хорошее: в СПб. поют среди бульваров и садов такие редкие гости, как щеглы, соловьи, малиновки и скворцы. Один человек разделался с тяжелой болезнью так: выпив бутылку коньяку, искупался в ледяной воде; к утру вспотел и встал здоровым. (Грин пересказал собственный рассказ «Вырванное жало» («Борьба со смертью»)) Разумеется, такое средство убило бы Вас вернее пистолетного выстрела, но, все же, должны Вы знать, что болезнь требует сурового обращения. Прогоните ее. Вставайте. Будьте здоровы. Прыгайте и живите... Желаю скоро поправиться. А.С. Грин».

«Дорогая Мария Сергеевна! Не очень охотно я оставляю Вам эту книжку, — только потому, что Вы хотели прочесть ее. Она достаточно груба, свирепа и грязна для того, чтобы мне хотелось дать ее Вашей душе. Ваш А.Г.».

Кто знает, быть может «Красные паруса» (в черновой рукописи феерия называется «Красные паруса») никогда бы не стали алыми, если бы не эта романтическая любовь Грина. Этой книгой он хотел сказать любимой женщине, сколько нерастраченной нежности в нем, изголодавшемся по теплым женским рукам, ласке и уюту.

«Алые паруса» были окончены в декабре 1920 года, а увидели свет лишь в 1923-м. За это время на смену романтической любви к Грину пришла любовь взаимная. М.Л. Слонимский рассказывал автору этих строк, что, увидев впервые Нину Николаевну, будущую жену Грина, он удивился ее сходству с Алонкиной.

Грин посвятил феерию Нине Николаевне Грин. Критика встретила «Алые паруса» по-разному. В маленькой заметке в «Красной газете» говорилось:

«Милая сказка, глубокая и лазурная, как море, — специально для отдыха души. Грин любит музыку, маскарад, экзотику, все необычайное и непохожее на действительность, но в свои произведения он обязательно вносит душу, жизнь... Издана книжка любовно, цена недорогая». А в «Литературном еженедельнике» статья была озаглавлена не без иронии «Щучье веленье»:

«Tempora mutantur, все меняется на свете, — этого закона не желает признать А. Грин и потому, оставаясь верным себе, пишет все те же паточные феерии, как писал когда-то в "Огоньке" (ни одной феерии в дореволюционном «Огоньке» Грин не напечатал. — В.С.).

И чего же больше ждать от автора, который пишет: "Каждый изгиб, каждая выпуклость этого лица, конечно, нашли бы место в множестве женских обликов, но их совокупность — стиль — был совершенно оригинален, оригинально мил, на этом мы остановимся. Остальное неподвластно словам, кроме слова очарование".

Такова наружность Ассоло (! — B. C.) — центральной фигуры повести, такова гриновская «совокупность» — его стиль, какая же это дешевая сахарная карамель! И кому нужны его рассказы о полуфантастическом мире, где все основано на "щучьих веленьях", на случайностях и делается к общему благополучию. Пора бы, кажется, делом заняться».

Совсем по-другому приняли «Алые паруса» настоящие литераторы. Так, Н. Ашукин писал в журнале «Россия»:

«Новая книга Грина на титульном листе названа повестью, но на титуле стоит другой подзаголовок: "Феерия". Мы не знаем, есть ли в этом различии подзаголовков воля автора или (что теперь очень часто) типографская ошибка; ошибка в данном случае счастливая. Сказочное волшебство феерии сливается с четкостью жизненных образов повести, делает "Алые паруса" книгой, волнующей читателя своеобразным, гриновским романтизмом».

Н. Ашукину вторил в журнале «Печать и революция» поэт и теоретик С. Бобров:

«Грин долго не печатался. Его не было видно за время гражданской войны. Вот перед нами его новая повесть. Видно, как автора перемолола революция, — как автор уходит в удивительное подполье, как исчезает красивость, мелкая рябь излишества, как она подменяется глубоким тоном к миру, как описание уходит от эффектов и трюков, — к единственному трюку, забытому нашими точных дел мастерами, — к искусству...

Идеализм автора всюду и во всем. Его описания другой раз образцовы, его замечания и образы — так и просятся в пример».

В. Шкловский вспоминает, что «Алыми парусами» восторгался Горький, особенно любил читать и перечитывать гостям то место, где Ассоль встречает корабль с алыми парусами.

В середине двадцатых годов Грин решил написать киносценарий «Алых парусов». Замысел так и не был осуществлен, но среди бумаг Грина сохранилось написанное им либретто:

«Основным композиционным стержнем сценария должна быть ясная четкая линия неизбежности соединения Грэя и Ассоль.

Главные композиционные узлы:

1. Встреча Эгеля и Ассоль.

Сцена должна быть своеобразной интродукцией к основной сюжетной линии — соединение Грэя и Ассоль. Этот мотив сплетается с темой алых парусов и с первых же тактов звучит в унисон. Ибо, как нет счастья друг без друга, так нет счастья и без той аллегорической мечты, которая ассоциируется с алыми парусами.

2. Встреча Грэя с Ассоль.

Далее действие быстро развивается, осложняясь своеобразным комментарием, на котором, однако, не делается акцента, но из которого становятся известными причины своеобразных условий жизни Ассоль и ее отца. Здесь же появляются социальные мотивировки создавшегося положения.

Все это, однако, лишь фон, на котором особенно явственно выделяются основные образы, темы, т. е. мотив алых парусов и мотив неминуемого соединения. В музыкальном сопровождении этой сцены появляется та же тема, которая была уже при встрече Ассоль с Эгелем. Но здесь она уже господствует, усиливается, доминирует над другими.

По своему месту — это центральная сцена композиции, осложненная всеми предшествующими ее коллизиями, которые настойчиво являются как странные иллюзии и еще более осложняются странностью самой ситуации.

Вторым социальным мотивом является своеобразный бунт Грэя, этого аристократа в прошлом, вырвавшегося затем к морю и забывшего, плавая по безбрежным океанам, о длинной веренице своих предков, смотревших на него давно знакомыми глазами из потускневших овалов золоченых рам.

3. Под алыми парусами.

Между финалом и предшествующей частью прямая последовательность в развитии темы нарушается. Однако развитие действия продолжается в той же поступательной последовательности (Грэй покупает алый шелк. Корабль отправляется в устье реки. Нанимаются музыканты). С завершением этого мотива вновь и уже господствующей является тема Ассоли с Грэем и алых парусов, которые в финале сливаются.

В качестве социальной концовки является своеобразный рефрен в настроениях толпы, провожающей недружелюбными взглядами девушку, быстро плывущую к алым парусам».

Из записных книжек

В январе 1921 года на Невском Грин увидел давнюю свою знакомую Нину Николаевну Миронову. Стали встречаться.

В начале мая Горький получил от Грина письмо следующего содержания:

«Глубокоуважаемый Алексей Максимович! Простите за беспокойство. Я обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой. Будьте добры, просмотрите содержание этих двух прилагаемых бумажек и, если не найдете их почему-либо странными, — скрепите, пожалуйста, их тексты Вашей подписью с присоединением хотя бы небольшого количества тех Ваших строк, которые уже не один раз лечили мою скверную жизнь. У меня создалось впечатление, что Вы не имеете, и дома, свободных минут, почему, не решаясь беспокоить Вас лично, передаю это письмо. С совершенным к Вам и неизменным уважением А. Грин. 7 мая 1921 года. Соблаговолите, А. М., направить ответ, при оказии, в изд[ательство] Гржебина.

P. S. Третья просьба, очень неожиданная для Вас, — следующая. Дней через шесть, семь я собираюсь соединиться законным браком. Не осчастливите ли Вы меня содействием в получении где-либо 1-й бутылки спирта?»

Лето 1921 года Грин и Нина Николаевна провели в Токсове. К моменту пребывания в Токсове относятся две интересные записи в одной из пяти записных книжек Грина, которые он заполнял только в начале двадцатых годов:

Пахучий кустарник

Мои воспоминания впечатлений природы обычно упираются в оригинальный контраст между гористым местом Кленфмиль и окружающими его болотистыми равнинами. Этот контраст всегда привлекал меня. Он представляет одно из редких соединений разнородного, которое нет желания отнести к какой-нибудь географически определенной территории; думая о нем, кажется, что природа вложила в этот свой каприз весь запас странных противоречий, свойственных душе нашей с значительным и тонким намеком.

Ползучий кустарник

В 192... году мне предстоял выбор, не покидать города, довольствуясь крохами общего пайка, или выполнить, — как ни уродливо, ни жестко по отношению к идеалу, — давнишнюю мечту свою о жизни в природе. Под тенью этих романтических облаков я прожил, действительно, всю жизнь, иногда думая обо всем этом более серьезно, чем то позволяли облик и привычки давнишнего городского жителя. Но в моем прошлом были сечения, если не в стиле Жан-Жака Руссо, то близкие к настроениям увлекательных страниц тех смелых, умеющих любить жизнь романистов, о которых принято говорить с легкой улыбкой. Я заметил одно: как только моя жизнь начинала складываться тревожно, как только борьба за существование начинала принимать темные и безжизненные формы, тотчас воскресал старый детский бред Цветущей Пустыни. Она, издали, обещала отдых и напряжение, игру и поэзию.

Ходить с этим внутри себя было мне не смешно, но грустно, так как я хорошо знал, что не могу стронуться никуда, кроме окрестных дач. Одна из главных ошибок наших состоит в том, что мы ценим природу, насыщенную мечтами, и подходим с усмешкой карикатуриста к той, где живем. Между тем наша пригородная природа — есть мир серьезный не менее, чем берега Ориноко, и, может быть, задумчиво произнося имена неизвестных нам стран, мы смотрим за пределы земли... Во всяком случае, птица, растение и животное, под какой широтой их ни видеть, — есть тот же живой мир, что и везде. Как ни груба сила контраста, она дает чувствовать эту несомненную истину в веере впечатлений тонких и сложных, если природу переместить в город.

Так было весной всех этих только что прошедших лет. Лес и поле явились на Бассейную улицу. Когда магазины были закрыты — почти все, или когда цветочные лавки довольно удачно обманывали прохожего горшком резеды, затерянным среди имитации лилий и роз, — все кроткие чудеса окрестной растительности хлынули, — по рукам и корзинам, — с полей в спаленную пустоту города. Казалось, произойдет зарастание исторических городских перспектив лютиками, ромашкой и колокольчиками. Дорога шествий открывалась подснежниками; затем шли: фиалки, ландыши, черемуха, сирень и вся многочисленная красота лета, все, что видишь в благоуханных пестрых полях. Безвкусие собирателей, мешающих ромашку с «кошачьей лапкой» или ирис с метелками, искупалось подлинностью явления, самим видом цветка в большой или загрубелой руке.

Каждый вечер пригородный поезд Финляндского вокзала изливался шумной толпой, прибывающей, главным образом, из Тэ, Эль и По, — с букетами, букетиками, связками и ворохами цветов. Можно было подумать, что разорен рай. Однако рай оказывался весьма практическим раем, если присмотреться к остальной ноше, часто весьма тяжелой. Это было царство женщин, выволакивающих из недр природы все съедобное, все годное на продажу. Жестянки с молоком, корзины ягод, грибов, вязки хвороста, ведра с полуживой рыбой, береста для растопки, шишки для самовара, — тысячи рук и плечей расползались по городским улицам, — согревать желудки и кипятить кипятки...

Приведу еще несколько выдержек из записных книжек писателя:

«Я жил в стране вымысла всех времен и народов. Там я нашел и понял героев моих, Среди отчетливых, всем знакомых лиц Я видел смутные намеки жизней, Толпу, фон... и в ней нашел много людей, Оказавшихся живыми, как фокстерьеры, Со своими делами и судьбой.

Сюжеты: челов[ек] потерял глаз и боится совсем ослепнуть. Поэтому он записывает свою жизнь, чтобы видеть ее и видеть иное.

Сюжет: Ангелы на земле. Сказки Нины. Перо из крыльев ангела. Белая ворона на полюсе. Слова отбрасывают тень.

Каторжники воображения (писатели в виде арестантов каторжной тюрьмы, таскающие тяжести творчества). Как человек, соскочив с поезда и снова вскочив в него, узнает, что прошел год».

«Подлежит ли гений суду?»

Жизнь постепенно входила в норму. Грин покинул Дом искусств, но вопрос о заработке продолжал оставаться острым. Беда была прежняя: негде печататься, (Мало было бумаги, почти не было издательств.) За весь 1922 год (И. Сукиасова в статье «Новое об Александре Грине» («Литературная Грузия», 1968, № 12) говорит (на основании воспоминаний одного из сотрудников газеты «Заря Востока»), что летом 1922 года в Тбилиси из Одессы вместе с И. Бабелем приехал Грин и прожил там полтора месяца. У нас нет никаких данных в подтверждение этой версии.) Грин едва ли опубликовал десяток рассказов да малюсенькую книжечку, куда вошли три новеллы. Несколько раз он ездил в Москву, пытаясь что-нибудь напечатать там. Один из таких приездов описывает Эм. Миндлин в книге «Необыкновенные собеседники».

«Еще в конце 1922 года Александр Степанович Грин, писатель старшего поколения, известный всем нам по своим дореволюционным рассказам, узколицый, сухой, немногословный, пришел и молча положил на редакционный (Эм. Миндлин был московским корреспондентом газеты «Накануне», которая печаталась в Берлине и продавалась в киосках Советского Союза.) стол рассказ «Тифозный пунктир». Я пообещал на другой же день отправить рассказ в Берлин. Грин сказал, что отправить рассказ можно и послезавтра, и послепослезавтра, даже через неделю — ему это все равно.

— Отправляйте когда хотите. И печатайте тоже когда хотите. Лишь бы мне гонорарий сейчас.

Пришлось идти к Калменсу на поклон. День был, как назло, неплатежный, и мы все сидели без денег. По счастью, Калменс знал Грина и очень высоко ценил его рассказы. Деньги были выданы, и Грин потребовал, чтобы все — нас было человек пять молодых литераторов — пошли с ним в столовую Дворца союзов. [...]

— Зачем, Александр Степанович?

— Сегодня зайчатина. Я уже был там. Детки, мы с вами идем на зайчатину.

Денег не было ни у кого из нас. Грин обиделся:

— Деньги есть у меня. Я же только что получил. Завтра их у меня не будет. И завтра вы поведете меня обедать. С пивом. Мы не пианицы, — так он произносил: «пианицы», — но обедаем, детки, с пивом!

Мы пошли. Пешком — по Тверской, через Охотный ряд, площадь Ногина — на Солянку. По пути встречались знакомые — Грин останавливал их и требовал, чтобы они повернули и пошли с нами.

— Идем есть зайчатину, детки.

В столовую пришли табуном — человек десять, если не больше.

Грин не ушел из столовой и не позволил никому из нас встать, пока не была истрачена последняя тысяча из многих миллионов рублей, полученных им за рассказ "Тифозный пунктир"».

28 октября 1922 года на одном из петроградских «толчков» появился высокий мужчина. Он скинул с себя серое пальто и зычно крикнул:

— Ну, ну, налетай — заграничное пальто, на шелковой подкладке, со всеми пуговицами!

В мгновение ока к человеку подскочили два базарных типа, сунули деньги и скрылись. Подошел еще один покупатель и с огорчением сказал:

— Продешевили, гражданин. Я дал бы больше. Но человек уже не слышал его. Его широкая спина скрылась за дверью цветочного магазина. Откуда он вскоре выбежал с несколькими розами и тотчас кинулся в кондитерскую.

Это был Александр Грин. В тот день жене исполнилось двадцать восемь лет, а денег... денег, как почти всегда, не было.

А потом для Грина настали хорошие дни. В редакциях — а они росли как на дрожжах — он был желанным гостем. Ему охотно давали авансы, еще охотнее печатали. Появившись в середине 1923 года в Москве проездом из Ялты, он писал И. Касаткину, работавшему в «Красной ниве»:

«Многоуважаемый Иван Михайлович! Я с женой здесь проездом из Ялты в Петербург. Я обращаюсь к Вам с двумя покорными просьбами: 1-я вручить мне корректуру романа для возможной продажи отдельным изд-ем; и 2-е — соблаговолить устроить аванс 5000 р., потому что у меня, благодаря спешному отъезду из Ялты (опасно заболела мать жены), денег нет. Я думаю, что при желании с Вашей стороны мог бы в течение месяца погасить этот аванс одним рассказом. Вам я ничего не должен, С уважением А.С. Грин».

Корректурой Грин был незамедлительно обеспечен, аванс ему был выплачен, об издании романа он договорился с издательством «Земля и фабрика». Затем он уехал в Петроград. Затеял ремонт квартиры. Между тем издательство не торопилось выполнять договорные обязательства.

Во второй половине июля Грин написал А. Свирому:

«Дорогой друг Алексей! Издательство «Земля и фабрика» меня режет. Благодаря его неисполненному обещанию выслать деньги, я попал в страшно трудное положение с ремонтом квартиры и, благодаря этому же обстоятельству, должен был отказаться ехать в Северный океан. 10 дней тому назад я послал им заказное письмо, на которое не получил даже ответа. Так как они, очевидно, хамы, то я очень прошу тебя сообщить им о моем нетерпении, трудностях и негодовании. Больше с ними иметь дело закаюсь.

Нина Николаевна и я шлем привет Вам с Татьяной Алексеевной и желаем здоровья. Пожалуйста, толкни их! Твой А. Грин. 19 июля 1923 г. 8-я Рождественская, 21, кв. 10».

Роман «Блистающий мир» вышел в 1924 году. В книге было сделано множество купюр, допущена масса опечаток. Даря книгу бывшему редактору журнала «Аргус» Василию Регинину, Грин написал на титуле: «Вам на память о безумных и нервных днях искусства А. Грин. Все недоразумения стиля прошу отнести к опечаткам». В мае того же года Союз писателей задумал в связи с приближающейся знаменательной датой — 125-летием со дня рождения А.С. Пушкина — выпустить однодневную газету. Собрали материал, дал небольшую заметку и Грин. По техническим причинам газета, к сожалению, не вышла. Заметка Грина сохранилась. Пусть читателей не смущает ее странный заголовок «Воспоминания об А.С. Пушкине». Для Грина Пушкин был вечным спутником жизни. Заметка эта — краткий рассказ о спутнике души.

Воспоминания об А.С. Пушкине

Сто двадцать пять лет — очень немного на весах истинного искусства. За такое короткое время можно, однако, успеть повернуться спиной к своему собственному восторгу и поставить над вчерашним днем подлинного искусства вопросительный знак. Мы призваны, — согласились, — и я в том числе, — написать о гении. Написать, — значит судить. Подлежит ли гений суду? Возможна ли канцелярская бумага, посланная Александру Сергеевичу Пушкину с требованием немедленно пересмотреть «Бориса Годунова» и выкинуть из этой книги все, что я не понимаю, или с чем не согласен? Ответ ясен. Итак, можно написать только, — что дал он тебе и что ты взял от него, — и, пожалуй, — еще: сохранил ли до сего дня?

Да, сохранил.

Почему этот гений — не страшен? Без молний и громов, без режущего глаза блеска? Когда я думаю о А.С. Пушкине, немедленно и отчетливо представляется мне та Россия, которую я люблю и знаю. Я знаю его всю жизнь, с той поры, как начал читать. Лет восьми-семи, в гостях, я уединился с книгой Пушкина, прочел «Руслан и Людмила», и у меня до сего времени, несмотря на тот бессильный читательский возраст, остается ясное сознание, что я очень хорошо понимал все, о чем читал у Пушкина — в первый раз. Путь воплощения строк в образы, а образов в подлинную действительность был краток, мгновенен и оставил сознание не чтения, а переживания. Так было и дальше. Входя в книги Пушкина, я переживал все, что было написано в них с простотой летнего дня и со всей сложностью человеческой души. Так полно переложить в свои книги самого себя, так лукаво, с такой подкупающей, прелестной улыбкой заставить книгу обернуться Александром Сергеевичем, — мог только он один.

Я слышал, что где-то в воздухе одиноко бродит картинный вопрос: «Современен ли А.С. Пушкин?» То есть: «Современна ли природа? Страсть? Чувства? Любовь? Современны ли люди вообще?» Пусть ответят те, кто заведует отделом любопытных вопросов.

...Пушкин представляется мне таким, как он стоит на памятнике, и взглядом настоящего, большого, а потому и доброго человека смотрит на русский мир, задумывая поэтическое создание с трепетом и тоской при мысли, какой гигантский труд предстоит совершить ему, потому что нужно работать, работать и работать, для того, чтобы хаотическая пыль непосредственного видения слеглась в ясный и великий пейзаж.

P. S. А.С. Пушкин знал, «что такое искусство».

Письма из Крыма и в Крым

Возможности часто ездить в Москву и устраивать свои дела у Грина, конечно, не было. Жизнь в Крыму была много дешевле, чем в Москве или в Ленинграде, но издательские работники не торопились переводить деньги. Выплаты часто относились на неопределенное время. Поэтому Грину поневоле приходилось обращаться со всевозможными просьбами к своим многочисленным друзьям и знакомым.

Один из них, редактор журнала «Россия» И. Лежнев, писал Грину 17 июля 1924 года:

«Дорогой Александр Степанович! Вашу телеграмму получил. Немедленно пошел в "Землю и фабрику". Там мне разъяснили, что денег Вам с них никаких не причитается. "Алые паруса" и "Серый автомобиль" изд-вом отклонены. Выходит в издании "Земли и фабрики" "Блистающий мир", и Вам будут высланы 25 авторских экземпляров по адресу, указанному мною. Говорил с Бочаровым. Он нажал на завед[ующего] фин[ансовой] частью некоего Кузменко. Говорил я и с Кузменко. Он жаловался на плохие дела, но после настояния моего и Бочарова деньги Вам на днях обещал выслать. «У меня, — говорит, — уже значится в списке неотложных платежей. Сколько сумею, на днях вышлю». Вот Вам все результаты моих хлопот. Как видите, жидко. Но большего, при всем желании, добиться я не мог.

Вышел № 2 "России". Книжку Вам передаст, если еще не передала Эстер Соломоновна (жена И. Лежнева). Я ей выслал специально для Вас. Сейчас на всех парах двигаем № 3. «Крысолов» уже в наборе. Гранки, если будет досуг, вышлю Вам (очень я сейчас загружен работой; без помощи Э.С. приходится крутенько). Корректуры ждать от Вас не сумею, т. к. мы будем печатать лист за листом по мере того, как материал будет набираться (верстка пойдет тут же)... Ваш И. Лежнев».

Иногда — правда не слишком часто — картина менялась, и тогда уже не Грин требовал от издательства деньги, а какая-нибудь редакция, где он взял очередной аванс, извещала его, что задолженность есть и каким способом ее надо погасить.

Об этом письмо И. Касаткину:

«Многоуважаемый Иван Михайлович! Лишь приехав домой и разбирая свои пометки в записной книжке, куда заношу все даваемое и браемое, увидел я огненный знак «3 р.». И я спешу их послать Вам с признательностью и настоящими извинениями.

Холодно-с. Крым погружен в 10-градусный сон. Чрезвычайно прошу Вас сообщить в контору, неувядаемому А.И. Бушуеву, что по его выписке на мою задолженность я ничего возразить не имею. Срок, поставленный конторой (20 января), совершенно убийственен. А как я всегда плачу, то довожу до его (и Вашего) сведения, что, усиленно заканчивая новый роман "Золотая цепь", почту своей обязанностью немедленно представить его в "Ниву" или "Новый мир", — чем (надеюсь!) с излишками и покрою все свои грехи. Невольные. Совесть моя чиста и дух бодр. Судак 5 к. фунт, яблоки — 5 к. ф., масло — 60 к. Сердечный привет Вам, Ваш А.С. Грин.

P. S. Эту рукопись "Золотая цепь" я пришлю не позже 15 февраля 1925 г. А. Г. (На рукописи «Золотой цепи» стоит дата окончания: 27 апреля 1925 года.). 27 декабря 1924 г.». В письме говорится о конторе издательства «Известий», выпускавшего кроме газеты журналы «Красная нива» и «Новый мир». Роман «Золотая цепь» был напечатан в «Новом мире» в 1925 году, в № 8—11.

1925 год был самым насыщенным (по количеству изданий) для Грина. В этом году одна за другой вышли шесть его книг. Правда, выход некоторых достался ему не без труда. Уже знакомый нам Лежнев сообщил Грину 17 января:

«Сегодня к вечеру получил Ваше письмо, созвонился с Кремлевым (И. Кремлев в те годы был редактором сатирической библиотеки "Красной звезды".) — и вот пишу. Он мне сообщил следующее:

1) Вам на письма он не отвечал до сих пор, так как не было денег, а писать впустую ему не хотелось.

2) Первые деньги будут послезавтра, в понедельник. Он Вам вышлет 50 руб. в расчет за 1-ю книжку — и одновременно напишет.

3) Причитающиеся Вам за 2-ю книжку 150 р. он не может обещать раньше чем через две недели. К этому сроку он надеется выслать Вам новые деньги.

4) Помимо этих двух книжек он скомпоновал третью из сборника Ваших рассказов, вышедших в Госиздате.

5) За третью книжку Вам будет причитаться такой же гонорар (150 р.), каковые будут высланы во благовремение. Порадовали Вы меня известием, что "Фанданго" у Вас подвигается и что в скором времени сумеете выслать первые два листа. Не забудьте о своем обещании переписать рукопись на машинке в Феодосии и выслать в трех экземплярах (два — для Главлита, один — в набор). С деньгами у нас сейчас тесно — тем не менее не позже как через неделю после получения рукописи деньги вышлю...

Климат в Крыму благодатный, вино дешевое, настроение письма бодрое. Рад этому очень: 1) по человечеству, 2) из «эксплоататорских» побуждений: знаю, если настроение бодрое, значит, пишется хорошо».

Через полтора месяца Лежнев вновь пишет Грину: «Дорогой Александр Степанович!

"Фанданго" получил уже давно. Не писал Вам до сих пор по 101-й причине...

"Фанданго" мне очень понравилось. Цельного впечатления еще нет, да и не может быть — по 1-ой части. Но чувствуется, что должно выйти хорошо... Сейчас важно получить окончание. Когда пришлете? Когда будете здесь? Ни рукописи не шлете, ни письма не пишете — значит, сердитесь, а я — по совести — ни в чем не повинен. Через пару недель выйдет № 5. Уже готовится № 6, посвященный трехлетию журнала. Кроме того, в конце марта собираемся устроить литерат[урный] вечер, посвященный тому же 3-летию. Если б приехали к тому времени (а Вы, кажется, собирались до Пасхи еще побывать в Москве), приняли б и Вы участие в торжествах. Жду рукописи, отклика, письма. Привет Нине Николаевне. Ваш И. Лежнев» (3 марта 1925 года).

Из трех книг, задуманных И. Кремлевым, вышло только две.

А рассказ «Фанданго», о котором шла такая интенсивная переписка, хотя и был окончен в августе 1925 года, но так и не появился на страницах «России»: журнал из-за финансовых затруднений был закрыт. Рассказ впервые был опубликован только в 1927 году. Журнальному тексту Грин предпослал предисловие, которое в дальнейшем не перепечатывалось: «Настоящий рассказ есть, конечно, фантастический, в котором личный и чужой опыт 1920—22 гг. в Петрограде выражен основным мотивом этого произведения: мелодией испанского танца «Фанданго», представляющего, по скромному мнению автора, высшее (популярное) утверждение музыки, силы и торжества жизни. Автор».

Кончался 1925 год. Грин не знал, что об одной из вышедших в этом году книг, «Гладиаторах», Горький напишет Воронскому: «В области "сюжетной" литературы все интереснее становится А. Грин. В его книжке "Гладиаторы" есть уже совсем хорошие вещи» (17 апреля 1926 года). Не знал он и того, что в 1928 году Н. Асеев в письме к Горькому спросит, не был ли Грином тот человек, что когда-то приходил с Куприным к Горькому и при знакомстве назвал себя «человеком весьма обыкновенным». Горький в ответном письме возразил, оказав, что Грина он хорошо знает, что «Грин — талантлив, очень интересен, жаль, что его так мало ценят», и добавил, что Грин «ни в коем случае не назвал бы себя человеком "обыкновенным", для этого у него нет оснований».

В это время (конец 1925 года) Грин интенсивно работал над самым значительным своим произведением — романом «Бегущая по волнам».

А. Грин — Д. Шепеленко

«Дорогой Дмитрий Иванович! Что происходит в Москве среди литературных предприятий? Так ли велик кризис книжного рынка, о котором стали писать в газетах? Ваше письмо я получил как раз в момент, когда вспоминал Вашу новую квартиру. Это было уже довольно давно. Так в Феодосии разленивается, что трудно взять перо написать письмо и даже трудно сходить на почту, хотя для этого надо только перейти дорогу. Я много читаю ныне выходящих книг (иностранных) и поражаюсь убожеству мысли, формы, затем... перевода, наконец. Все отвратно. Не радует и русская книга, топчущаяся на месте, бесцветная, убогая, истеричная, напоминающая задачу арифметического учебника. По этому поводу внутри меня тихо и зевотно.

Я пишу — о бурях, кораблях, любви, признанной и отвергнутой, о судьбе, тайных путях души и смысле случая. Паросский мрамор богини в ударах черного шквала, карнавал, дуэль, контрабандисты, мятежные и нежные души проходят гирляндой в спирали папиросного дыма, и я слежу за ними, подсчитывая листы. К весне окончу роман "Бегущая по волнам", а там будем биться в издательских кассах головой о кассира. Дурное настроение — скажете Вы? Ничего подобного. Просто сейчас позавтракал и блажу. Пишите чаще! Ваш А.С. Грин. 10 декабря 1925 г.».

Из широкого потока посредственной литературы Грин, как мы знаем из воспоминаний Н.Н. Грин, выделял произведения Фадеева, Федина, Малышкина, А. Толстого, Булгакова и некоторых других писателей. В предвидении своем по поводу «Бегущей» Грин, к сожалению, оказался прав. Рукопись романа два года «плавала» по редакциям журналов и издательств и не находила окончательной пристани. Сохранилось письмо Грина, в котором он наивно «рекламирует» роман: «Завтра, уезжая в Ленинград, я оставляю Вам рукопись романа "Бегущая по волнам". О нем я не говорил вчера лишь потому, что он предполагался в одно издательство, у которого, как узнал я, нет денег. Теперь я передаю его Вам и прошу известить меня о результатах сделки на адрес: Ленинград, ул. Халтурина, 27, общежитие Ц.К. У. Б. У. В рукописи как раз требуем. вам количество: 10 1/2 печ. листов; роман написан с "простотой" "Ал[ых] пар[усов]" и представляет фантастическое произведение, могущее быть напечатанным без убытка даже на 250 т. экземпляров».

Грину еще раз пришлось вернуться в Москву и переслать роман в Ленинград, в издательство «Прибой», которое на первых порах, кажется, его приняло. Во всяком случае, в письме к Мих. Слонимскому Грин писал об условиях:

«Дорогой Михаил Леонидович! (Вверху страницы, над обращением, два слова: «Между нами».)

Я получил вчера Ваше письмо, посланное на имя В. Эттер, и спешу выслать недостающую 77 страницу (случайность), а также уведомить Вас, на каких условиях я могу уступить этот роман (при цензуре и проч.). До сих пор за лист манускрипта — в "Нов. мире", "Пролетарии", "Недрах" и др. я получал 200 р.; надеюсь, что и в данном случае цена такая окажется справедливой. Во всяком случае — поскольку это зависит от Вас — надо бы установить эту цену.

Лишь в случае совершенной невозможности, по обстоятельствам, Вами непредвиденным, — уплатить требуемый мной гонорар, — скрепя сердце, скину 25 р. с листа, но об этом моем вынужденном, предположенном намерении знаете только Вы.

Второе, главное условие, — 50% при подписании договора, к[а]к это делается везде.

Нам с женой все это важно потому, что мы могли бы уехать домой и полностью заплатить долги. Роман я писал около 2-х лет.

Став капитаном, не сбивайтесь с курса и не слушайте никого, кроме себя. Привет от Н. Н. Кланяюсь Вашей жене. Ваш А.С. Грин. Кропоткинская набер., д. 5, общежитие ЦКУБУ, комн. 15. А. Грин. 8 окт. 26 г.

М[осква]. P. S. Официальное письмо прилагаю».

М.Л. Слонимскому удалось устроить все наилучшим образом. С Грином был подписан договор на выгодных для автора условиях.

Перед отъездом в Феодосию Грин попросил Слонимского: «Дорогой Михаил Леонидович! Ваше второе письмо положительно тронуло меня и от всей души благодарю Вас за внимание, с каким Вы отнеслись к моему делу. Сегодня мы уезжаем домой, в Феодосию. Прошу Вас как редактора присоединить к моему роману (на титульный лист) посвящение. Я хочу набрать шрифтом, потому что мой почерк очень нехорош для клише. Кому мы, литераторы, посвящаем наши книги, — если не на бумаге, то в душе? Конечно, нашим женам. Вот и я посвящаю книгу Нине Николаевне. Надеюсь, это невинное и законное желание автора не встретит возражений со стороны других членов редакции. По адресу: Галерейная, 8 (Феодосия) обязательно вышлите мне корректуру; я не задержу больше 2 дней и верну спешной почтой. Привет! Ваш А.С. Грин. 19 окт, 26 г.» (Москва).

По невыясненным причинам роман «Бегущая по волнам» так и не увидел свет в издательстве «Прибой».

Грин пишет Слонимскому:

«Дорогой Михаил Леонидович! Спасибо за извещение. Никто не виноват, это понятно. Но меня интересует еще судьба книжки рассказов "Брак Августа Эсборна". Она тоже не прошла?

Не поленитесь, и ответьте на этот вопрос. И, совершенно, Вы плените меня, если пришлете мне сверстанный экз. "Бегущей". Она отпечатана! Если да, то хотя бы один экз., для меня лично. Кроме того, пришлите мне с надписью 1 экз. Вашего романа "Лавровы". Здесь нет в продаже. Жму Вашу руку А.С. Грин. 12 января 27 г.».

Грин и журнал «Смена»

Переписка между Грином и различными редакциями и издательствами довольно обширна. Я приведу здесь только переписку Грина с журналом «Смена». Она характерна для вообще всей переписки Грина и, кроме того, содержит в себе немало примечательных черт. Несколько лет назад бывший секретарь журнала Б.В. Лунин передал мне копии писем Грина к нему. Таким образом, мы располагаем теперь всей перепиской. Она началась в конце 1926 года.

Б. Лунин («Смена») — А. Грину «Многоуважаемый Александр Степанович! Одновременно с этим высылаем номер "Смены" с Вашим рассказом. Как Вы убедитесь — внешность номера на этот раз подгуляла. Вызвано это перетасовкой в художеств. редакц. журн. неудачные, м. б., и иллюстрации к "Личному приему".

Благополучен ли был Ваш отъезд из Москвы и обжились ли снова в Вашем крымском прибежище? Мы твердо рассчитываем на новый Ваш рассказ к первым номерам "Смены" нового года. Шлем Вам привет. Ваш Б. Лунин». 11. 11. 1926 г.

А. Грин — Б. Лунину «Многоуважаемый Борис Владимирович! Благодарю за журнал. ("Смена", № 20, в котором был напечатан рассказ Грина "Личный прием". — В.С.). Рисунки отвратительны. Герой моего рассказа — какой-то жуткий конферансье из кабаре. Отчего у нас нет хороших иллюстраторов? Рисунки 3/4 успеха журнала. Смелые, тонкие, изящные и художественные рисунки. Нетути таких. Моя фамилия: "А. Грип" — совершенно точно напечатана. Но я хочу переменить на "А. Грин". Как захотите напечатать мой рассказ — черкните о том... Ваш А.С. Грин (бывший "Грип")». 17 ноября 26 г.

Б. Лунин — А. Грину «Настало время поднять вопрос о новом Вашем рассказе для "Смены". Но мы... (размыто. — В.С.) корыстные люди и очень хотели бы, чтобы этот рассказ для Вас, Александр Степанович, не был бы одним из многих, а одним из любимых, к которому Вы приложили бы особое внимание. У Вас неисчерпаемый запас сюжетных сплетений, и перед Вами же многообразные вопросы современности, имеющие свою сюжетность и свою локальность. Организуйте из этого вещь, которая была бы цепка к запросам читателя. Я боюсь, что Вы, Александр Степанович, запротестуете такому вмешательству в Вашу работу, но примите во внимание, что во мне говорит только искреннее желание и забота о красивом появлении Вашего рассказа на страницах "Смены".

Я, можно оказать, не только обращаюсь к Вам с просьбой о рассказе, но и делаю Вам вызов и знаю, что Ваш темперамент не позволит Вам не ответить. Азарт, соревнование — не чуждые Вам стихии» (14 декабря 1926 года).

А. Грин — Б. Лунину «Рассказ можно прислать, — на прежних условиях» (30 декабря 1926 года).

Б. Лунин — А. Грину «Уважаемый Александр Степанович! Благодарю Вас за скорый ответ (вопреки праздникам). Рассказ Ваш мы ждем — постарайтесь выслать его в ближайшее время...

В "Смене" произошла смена власти. Мы теперь под эгидой "Комсомольской правды". (Хотя адреса пока не изменили.) Новая редколлегия считает крайне желательным Ваше участие в журнале. Только огромная просьба от меня к Вам — полюбите "Смену" и выделяйте ее от других еженедельников, т. к. мы отвечаем перед молодежью. А это — новый, складывающийся читатель. Ваш Борис Лунин». 8. 1. 1927 г.

Б. Лунин — А. Грину «Многоуважаемый Александр Степанович! Что-то Вы не действуете на этот раз со свойственной Вам точностью и быстротой?! Рассказа от Вас нет. А мы его ждем. Почта приходит, но Вашей бандероли мы не получаем. Ждем и очень ждем. А Вам шлем наш общий и дружный привет. Ваш Б. Лунин». 1. 2. 1927 г.

А. Грин — Б. Лунину «Уважаемый Борис Владимирович! Я отзывчив. Получив Ваше второе письмо я, как мне не хотелось отрываться от работы над романом ("Обвеваемый холм". Роман вышел в 1929 году под названием "Джесси и Моргиана". — В.С.), сажусь — писать Вам рассказ. Через неделю он будет у Вас... Название "Слабость Даниэля Хортона". Ваш А.С. Грин. 7 февраля 1927 года. Феодосия».

Б. Лунин — А. Грину «Многоуважаемый Александр Степанович! "Даниэль Хортон" редколлегией "Смены" отклонен. Отвлеченная постановка темы встретила возражение. И по внешнему оформлению рассказ оставляет впечатление торопливости. Я благодарю Вас, что Вы отозвались на мои письма, но я все же должен сказать, что Вы не дали на этот раз того, что вы могли бы дать вообще. Нам категорически необходимо представлять авторов наиболее характерным произведением. По стилю своей переписки с Вами я предполагал, я ожидал, я мечтал получить такую вещь, которую мы напечатали бы с Вашим портретом и очерком о Вас. "Даниэль Хортон" — все же бледен, чтобы им Вас представлять. Рукопись лежит в этом конверте. Вкладывая ее, я вынужден снова обращаться к Вам о Вашем рассказе...» (11 марта 1927 года).

А. Грин — Б. Лунину «Многоуважаемый Борис Владимирович! Ввиду чрезвычайно странно сложившихся отношений между ред. "Смены" и мной, выраженных с Вашей стороны, по-видимому, привычкой к так называемым "социальным произведениям", а с моей — совершенной уверенностью, что для "Смены" был бы достаточно хорош даже, — действительно слабый мой рассказ, — я более ничего Вам писать не стану даже при условии помещения моего портрета, А. С. Грин. 22 марта 27 г. Феодосия».

Очевидно, гнев Грина был справедлив. «Слабость Даниэля Хортона» действительно первоклассный рассказ. В том же году он был напечатан в журнале «Красная нива» — одном из лучших еженедельников двадцатых годов.

Впрочем, такой ответ Грина не помешал журналу вновь обратиться к писателю в начале 1928 года за рассказом. И «Смена» его получила. Это был рассказ «Легенда о Фергюсоне».

Во второй половине двадцатых...

Готовясь к десятой годовщине Октября, журнал «30 дней» обратился к видным советским писателям с просьбой ответить, как они живут и работают. Анкета так и называлась «Писатели дома».

В октябрьском номере был напечатан ответ Грина:

«Один день

Я опишу один день. Встал в 6 ч. утра, пил чай, пошел в купальню, после купанья писал роман "Обвеваемый холм", читал газеты, книги, а потом позавтракал. После этого бродил по квартире, курил и фантазировал до обеда, который был в 4 дня. После того я немного заснул. В семь часов вечера, после чая, я катался с женой на парусной лодке; приехав, еще пил чай и уснул в 9 ч. вечера. Перед сном немного писал. Так я живу с малыми изменениями, вроде поездки в Кисловодск. Когда сплю, я вижу много снов, которые есть как бы вторая жизнь».

В том же году Н. Ашукин, собирая материал для статьи «Писатели и книги», обратился к Грину с анкетой о личной библиотеке:

«1. Имеется ли у Вас личная библиотека? Если да, то сообщите количество томов.

Около трехсот томов.

2. Какой состав Вашей библиотеки? В чем особенность личной Вашей библиотеки? Что в ней преобладает (беллетристика, философия, социология и т. д.)?

Исключительно беллетристика, главным образом иностранная: английская, испанская и французская.

3. Давно ли Вы собираете свою библиотеку?

Два года.

4. Если у Вас нет библиотеки, то есть ли вообще книги, которыми Вы пользуетесь для своих работ (справочники, словари и т. д.)?

Нет.

5. Пользуетесь ли Вы библиотеками общественными?

Нет.

6. Ваше отношение к собирательству книг?

Хорошо начать собирать книги в пожилом возрасте, когда прочитана Книга Жизни.

7. Книги и Ваша литературная работа,

Я не пользуюсь книгами».

Ответы Грина не совсем точны. Из воспоминаний Н.Н. Грин мы знаем: одной из первых книжных покупок писателя был энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона (более 80 томов), хотя справедливо, что никакими справочниками для работы Грин не пользовался.

Это было в то время, когда интерес к творчеству Грина был явлением повсеместным. В аннотациях то и дело мелькало: «Блестящий новеллист», «Замечательный русский писатель» и т. п.

Очень характерно в этом отношении полученное Грином в декабре 1927 года письмо читателя:

«Уважаемый Александр Степанович! Услуга, которую Вы можете мне оказать, заключается в следующем:

Первое. Укажите мне, какие из Ваших книг, кроме перечисленных у Владиславлева в его сборнике "Русские писатели", вышли в свет за все время Вашей литературной деятельности. Если я не ошибаюсь, есть первая книга Ваших рассказов, вышедших ранее 1913 года (у Владиславлева упомянута "День возмездия" — 1913 г.). Дополнительно укажите, если помните, и периодические, и иные издания, в которых печатались рассказы, не вошедшие в отдельные сборники.

Второе. У Владиславлева, в упомянутой книге, совершенно не указана критическая литература о Вас. В этом отношении Вы также могли бы мне помочь. Не сомневаюсь в том, что альбома с вырезками рецензий и статей о Вашем творчестве у Вас не имеется. Оставим этого рода коллекционерство провинциальным трагикам. Но все же запомнили Вы, по вполне понятным причинам, значительно более, нежели я, следивший за всем, что Вами выпускалось и печаталось о Вас издавна, но без какой-либо специальной цели, и именно поэтому поставленный перед тяжелой задачей — вновь перерыть все периодические издания за полтора десятка лет в архивах и библиотеках, не имея при этом никаких руководящих нитей.

Чтобы облегчить Вам эту задачу, перечислю то, что мне помнится. 1) Статья о Ваших книгах покойного Измайлова в «Бюллетенях новой литературы» за 1912 или 1913 год. 2) Там же, кажется, писал что-то о Ваших рассказах Ясинский. 3) Статья Левидова в «Журнале журналов» за 1917 г. 4) Ряд рецензий в Ленингр. «Вечерней Красной газете», «Книгоноше» и др. Упомянутое разыщу самостоятельно. Что же касается остального, то, повторяю, был бы крайне Вам признателен, если бы получил от Вас по возможности полный список изданий с указанием хотя бы приблизительных дат появлений в них статен и рецензий о Ваших книгах.

Все это крайне мне необходимо, потому что с ближайшего времени (вероятно, с января 1928 г.) я приступлю к работе над докладом о Вашем творчестве, предполагаемым к заслушанию весной в Научном обществе марксистов по секции литературы и искусств (секция так и называется. Литература от искусств случайно отделена). Доклад этот в значительно расширенном виде предполагаю печатать.

Теперь, кончая с деловой частью письма, позволю себе напомнить то обстоятельство, что мы с Вами, Александр Степанович, знакомы с 1917 года и в моем лице Вы еще с 1915 года, когда мне было всего еще 15 лет (из чего Вы можете сделать справедливый вывод о том, что мне сейчас 27), имеете горячего поклонника Вашего таланта и одного из фанатических "гринистов", которых в Ленинграде не мало.

Впервые я имел удовольствие говорить с Вами в ресторанчике "Петрушка" на углу Литейного и Невского, сидя за одним с Вами столиком и не зная еще, что говорю с одним из любимейших моих авторов. Тогда же Вы были причиной того, что я в один присест одолел все статьи Метерлинка, горячо Вами рекомендуемого. В 1921 году встретил Вас, по приезде своем с фронта, в Доме искусств на Мойке и слушал "Алые паруса" — книгу, которую Вы мне подарили в 1922 году при моем посещении Вашей квартиры на Рождественских улицах.

Зовут меня Наум Семенович (это на случай обращения в Вашем ответном письме, которое я рассчитываю получить, в чем Вы меня в первом Вашем письме любезно заверили)».

Далее автор письма сообщает свой адрес, приводит список книг, перечисленных у Владиславлева, и заключает, что был бы рад помочь Грину «по части всяких справок и услуг в Ленинграде».

Грин много раньше других почувствовал на себе нелегкую руку вульгарного социологизма. Признаки надвигающейся беды он разглядел еще в середине 1926 года. Но пока его продолжали интенсивно печатать, и лишь немногие критические отзывы были неблагосклонны. Правда, уже кое-где мелькало: «Роман "Золотая цепь" ни в какой мере не связан с современностью. Построенный по принципу халтурной безответственной фантастики, он повествует о сказочных дворцах, где люди охотятся друг за дружкой с ловкостью героев Шерлока Холмса (высококультурный рецензент перепутал героя с автором, Конан-Дойлем. — В.С.) для призрачных целей, лишенных смысла и логики». Круг возможностей Грина начал сужаться. Там, где современность понимали только как злободневность, его не печатали.

Последние годы

После долгих плаваний «Бегущая по волнам» наконец бросила прочный якорь в издательстве «ЗИФ». Роман вышел в конце 1928 года.

Вскоре Грин получил и первый читательский отзыв. Он был от поэта Г. Шенгели:

«"Бегущая" не роман, а поэма, глубоко волнующая, и это ощущение разделяют со мной многие друзья, которым я давал ее читать. Мне кажется, я не ошибусь, сказав, что это лучшая Ваша вещь: в ряду других произведений, увлекательных, захватывающих, чарующих, — "Бегущая" просто покоряет, после нее снятся сны... Спасибо и за присылку книги и, главное, за то, что Вы ее написали» (12 декабря 1928 года).

В самом начале следующего, 1929 года в Ленинграде, в издательстве «Прибой», вышел роман «Джесси и Моргиана», который тоже много путешествовал по редакциям. Совсем недавно автору этих строк пришло письмо из города Михайловка Волгоградской области. Написал его старый петербургский книжник Прохор Иванович Шкуратов. Письмо показалось мне заслуживающим внимания. Вот оно:

«С Александром Степановичем Грином я встречался три раза в конце двадцатых годов в букинистическом магазине на Литейном, 51, где работал товароведом. На Литейном было тогда семь магазинов, да несколько киосков от магазинов. Все мы друг друга знали. Молодых, новых работников было мало, все больше пожилые, бывшие частники, народ прожженный. Литературой как таковой они почти совсем не интересовались, но знали ее продажно, и надо сказать, хорошо знали! Например, мой учитель, заведующий магазином Коровин, если видел, что я беседую с покупателями о литературе, говорил: — Я вот за всю жизнь только и прочитал, что Мартына Задеку да "Тайны Мадридского двора", однако не хуже Баратова руковожу магазином, а ты мне все тычешь: "Баратов! Баратов!"

Баратов, мой приятель, молодой напористый комсомолец, был вечной темой наших споров. Он много читал и по каждой книге имел собственное мнение. Коровину это было не по душе, и он вечно попрекал меня Баратовым.

В товароведческой у нас (она же директорская) было две полки справочников-каталогов. Однако подпускал меня к ним Коровин весьма неохотно.

— Вот будешь завом, тогда все и узнаешь. Мы с Баратовым, когда зав отсутствовал, часто говорили по телефону, делились новостями. Было у нас с ним общее, как теперь говорят — хобби: знакомиться с живыми писателями...

Однажды Баратов сказал:

— Жди, к тебе скоро зайдет Грин, я ему дал твой адрес. Предупреждаю: серьезный господин и не похожий на писателя... Мне так и не удалось разговорить его — может, тебе удастся...

На мое счастье, Коровина не было, и я стал ждать Грина.

В те годы у меня, очень еще молодого и неопытного, сложился некий собирательный тип писателя. В магазин к нам часто заходили писатели. Некоторые долго копались в книгах. Я присматривался к ним, и получалось так, что все они, живые, подходили под мой собирательный образ, но в то же время, при сравнении их со старыми писателями, с которыми я тоже когда-то встречался, чем-то меня не удовлетворяли. Новые были уж очень простые, разговорчивые и все чего-то искали. Не было в них степенности.

Если зава не было в магазине, можно было с ними поговорить, поискать вместе книжку, а если он в магазине, то не разговоришься: тотчас одернет тебя, а нередко и самого писателя:

— Что надо товарищу? Пусть ищет вон в развале. Нам торговать надо, а не разговаривать!

В каждом магазине был стол — "развал", на котором стопками лежали книжки ценой от 5 до 40 копеек. Там надо было только глядеть в оба за ребятишками, а взрослым было полное раздолье: копай сколько хочешь!

От начальства было особое указание: отдельно учитывать продажу с развала. Это было нечто вроде эксперимента: натуральная реклама и проверка честности покупателей (следили за "усушкой, утруской").

В ожидании "серьезного господина" я быстро просмотрел развал. Ни одной книжки Грина не обнаружил и уже ждал его с некоторым конфузом. Потом вспомнил о новых покупках, кинулся туда и нашел "Алые паруса". Книжка новенькая, паруса прямо сияют на цветной обложке. Грин пришел не один, а со знакомым писателем, к тому же, пожалуй, самым разговорчивым — Арсением Георгиевичем Островским. Островский со мной поручкался, вступил в разговор, но скоро попрощался и ушел. А Грин уткнулся в развал.

Да, прав Баратов, Грин мало похож на писателя. Некрасивое грубое лицо, хорошо выбритое, и от этого еще грубее кажутся продольные и поперечные глубокие морщины.

Порывшись в развале, Грин спросил что-нибудь приключенческое. Я попросил его зайти за прилавок, в отдел, стал показывать книжки, но он только скользил по ним взглядом, отмахивался: не всучай, мол. Тут я ему кое-что шепнул. Грин с удивлением на меня посмотрел, повернулся, пошел опять к развалу. А "Алые паруса", свернутые в трубочку в моей руке, горели... Зава все еще не было, да и покупателей было немного, и я направился к развалу. Как фокусник, одним движением расправил "Паруса", хлопнул ими о стопку книжек перед Грином, наблюдаю за эффектом. А он на меня и не глянул. Взял в руки книжку, смотрит на обложку, а я смотрю на него. Я увидел его карие, просветлевшие глаза и вдруг покрасневшее лицо. Некрасивые морщины как-то удивительно расправились. Он тихо засмеялся, глянул на цену, пошел к кассе. Уплатив копейки, повернулся ко мне:

— Спасибо, товарищ!

В дверях помахал рукой. Я издали увидел, что рука у него хоть и большая, но красивая — писательская... Вспомнил, догнал его уже на улице, сказал: — Приходите, товарищ Грин, завтра, я принесу вам из дома "Бегущую по волнам"!

Он что-то хотел ответить, но я уже побежал обратно. ... Мы, товароведы, в конце двадцатых годов вечерами собирались в правлении Ленторга у главного товароведа Бориса Марковича Гуревича, вырабатывали ценник на старую букинистическую и антикварную книгу. Это была интересная работа. Большинство шло на собрания, как на праздник. Бывал здесь вечерами праздничный стол.

Помимо товароведов приходили на собрания некоторые завы и даже работники киосков. Завы большей частью были похожи на моего Коровина, настаивали на приоритете продажном. Мало кто запомнился мне из тех, кто решал тогда судьбы букинистической и антикварной книги, но один человек запомнился хорошо, может быть потому, что он долгие годы был связан с Грином. И как потом выяснилось, с Грином дореволюционным. Базлов (имя и отчество забыл, но припоминаю, что все мы звали его Иванычем) был среди нас в некотором роде уникумом. Бывший владелец самой старинной в России фирмы книгопродавцов и книгоиздателей, старик лет под семьдесят, он работал киоскером на Владимирском около собора и ни за что не хотел уходить на пенсию. На собраниях был очень активен. Слово его чаще всего было и законом: он знал литературу не только продажно, но и как она, старина, может заиграть по-новому.

В тот вечер, после того как мы приложились к праздничному столу, шумливый Баратов спросил меня:

— Ну как Грин, правда, господин серьезный? Я замялся, не умея точно изложить Баратову мое сложное впечатление от встречи с Грином. Иваныч всполошился.

— Ты, Мишка, — спросил он Баратова, — о ком это говоришь, об Александре Степаныче?

Председатель Гуревич уважительно относился к Иванычу, однако тоже "стрелял" по живым писателям. Он обратился к Базлову:

— Расскажите о Грине. Он ведь и новый и букинистический — всем будет интересно.

Базлов кивнул на Баратова:

— Пусть вон Мишка расскажет, какой Грин серьезный. Тебе, Мишка, нужно, чтобы писатель был в шляпе, с "гаврилкой" и всеми прочими онёрами, вроде "будьте любезны", "покажите, пожалуйста", и чтобы это было, как у Островского, с писательской улыбкой. Нет, Мишка, ты хоть и комсомолец, да мелко плаваешь, чтобы давать ярлыки на таких, как Степаныч.

Вообще Иваныч тоже прибегал к этим "скажите, пожалуйста", "будьте любезны" и прочим онёрам, а тут вдруг распалился на Мишку. И Мишка, что было на него не похоже, сдался:

— Да я так говорю, к слову. — И вдруг бросился в бой: — Целый час его крутил по-всякому, и с подходами и напрямик, молчит, копается в развале, и непонятно — чего он там ищет. Ну хоть бы раз спросил у меня, так ведь нет. Поклонился уже в дверях и засмеялся... Какой бы ярлык нацепил ты на него, Иваныч?!

Базлов встал (у него была привычка: когда он что-нибудь рассказывал, он брал лежащую рядом на скамейке шапку и ею размахивал) и начал:

— Степаныч как-то зашел ко мне в киоск. Я когда-то давно рассказал ему, как в первые дни революции горел окружной суд. На этом месте теперь большой дом, а я жил почти рядом и все, что видел, рассказал Степанычу. В этот раз он почему-то об этом вспомнил. Я снова стал рассказывать, и мы оба смеялись, как шпики и жандармы под видом рабочей дружины таскали корзины с бумагами и бросали их в пламя. Но кто-то догадался, какая это дружина, и что тут было! Начали жандармов дубасить, а они выскакивают из дома, а на некоторых под рабочими балахонами мелькают жандармские мундиры. Ну тут их прогнали сквозь строй! Бегут жандармы и натыкаются на кулаки да палки. Вдогонку им улюлюкают. Все даже о пожаре позабыли. Несколько жандармов так и остались лежать на панелях и торцах. Люди мимо нас со Степанычем идут в церковь, а мы хохочем. Потом я его спрашиваю: для чего тебе это понадобилось? "По твоим рассказам, отвечает, хочу написать рассказ, отомстить им!" А вот как он сказал это "отомстить", тут он был не только серьезный, но и страшный. Все свои муки от жандармов вложил в одно слово. А ты, Мишка, ждал от него "будьте любезны". Да ведь какой человек!

Копаясь в развале, вынул, показал мне книжонку Радионова "Наше преступление". "А этой-то мерзостью зачем ты торгуешь?" Взял я эту книжонку об колено и напополам да бросил через ограду. Степаныч вынимает кошелек, дает мне два двугривенных: "Моя, говорит, вина, я и плачу..." Скажите, пожалуйста, какой он богач, Степаныч! Когда, говорю, ты стал таким Фордом? Сам без тебя вывернусь. Ты лучше выпей за мои грешные доходы. Какой же я был бы торговый, если бы жил без доходов.

А тут как раз подвернулся доход. Принес мне парнишка знакомый пирожков, ну мы со Степанычем и угостились моими доходами. Спрашивает он меня: "Внучок, что ли?" Да таких внучков, говорю, у меня десятка полтора бегают по Владимирскому и Кузнечному. Даю им на прочтение детские книжки, и то сами ребятишки, то их мамы приносят мне каждый день то одно, то другое.

Такие разговоры бывали на наших собраниях, хотя и не часто. Гуревич был в некотором роде барометром. Уловив, что Грин заинтересовал всех, он обратился к Иванычу:

— Я вспомнил, как вы, товарищ Базлов, рассказывали мне что-то про старого, дореволюционного Грина. Расскажите товарищам. Ведь стыдно нам не знать человека, писателя, который ходит среди нас. А я думаю, что его не только не знают, но едва ли кто и читал...

Баратов вскочил, напетушился, но Гуревич его остановил: — Я знаю, Миша, что ты-то читал, но тут ведь три десятка других, а у нас уж были разговоры о новых писателях, писавших в старое время, и я уже получил разрешение, если это нужно, увеличивать цены на старое, которое заслуживает этого и как редкое и идеологически ценное, и мы уже поступили так, например, с Брюсовым, с его книгой "Огненный Ангел". Дело тут не в одном только Грине, но Грин, по-моему, для нас прецедент интересный: мне известно, что старые книжки Грина это уже редкость, и нам надо знать, почему они редкость.

Иваныч редко прикладывался к спиртному, но тут приложился, по-стариковски крякнул и как-то молодо рассмеялся:

— Потешный у нас со Степанычем как-то спор вышел. Давно дело было, до революции еще. Принес он мне четыре рассказа (уж забыл и какие) и уговаривает напечатать: "Раз, говорит, ты не снял из каталога свою издательскую фирму — обязан напечатать!" А моя фирма уже захирела. Сначала солдатенковы да поляковы, а потом пришел этот наш "форд" Суворин, и моя самая старая фирма уже просто сходила на нет. Но я еще брыкался и нет-нет да у того же Суворина тисну кое-что под свою фирму: совестно ему, "форду", было, что ли, — не отказывал. Из четырех рассказов вышла бы книжечка листа на полтора, и я решился. Дай, думаю, попробую.

Заговорили о цене. То ли Степанычу было туго, то ли ему хотелось со мной поершиться — только заломил он такую цену, что я уж просто не мог бы выдержать в чужой типографии. Торгуемся. Получил от него "эксплуататора" и "кровопийцу" получил, и чего только он мне не наговорил, а потом рассмеялся: "Они, говорит, рассказики-то эти, не прошли в цензуре. Ты их устрой где-нибудь из-под полы, договорись с рабочими, а цена — это я просто хотел тебя пощупать".

Кое-какие книжки я издавал из-под полы. Но это все были стихи, которые я и покупал чохом, а на стихи и цензура была не придирчива. Словом, взял, заплатил Степанычу какой-то авансишко. Отнес рукопись к своему приятелю — владельцу типографии. Так он на следующий день сам прибежал ко мне в лавку, сует рукопись, оглядывается: "Возьми, говорит, ради бога, и не ходи ты ко мне с такими..."

Через несколько дней пришел Степаныч, принес мне мой авансишко. Веселый, смеется: "Выручил, говорит, ты меня из финансового прорыва. Не ходи ты никуда с этой рукописью. Я тебе оставлю ее на память. Много я уж разбросал "на память" таких рукописей, а тебе оставлю с надписью". Мне, говорит, тоненький журнальчик отвалил полсотни кое за что, а там и еще что-нибудь напишу... Жить, говорит, можно и... нужно. Вот и судите, как должны мы расценивать, — копейки в рубли или наоборот.

Иваныч заметно устал. Гуревич, куда-то услав Мишку, спросил Базлова:

— Скажите, пожалуйста, а эти рассказы с надписью целы?

— Архив я сохранил весь и завещание написал: после моей смерти все поступит государству, а там есть много, и не только Грина. Может, кое-кого заново откроют в этих бумагах...

Прибежал Баратов, подхватил Иваныча, сказал ему:

— Прости меня, я теперь не буду судить о писателях по "гаврилке". Пойдем вниз, там машина, я тебя доставлю домой.

Часто мы вспоминали это собрание. Так оно и осталось в памяти как гриновское. Были и последствия. До этого вечера высоко ценились тоненькие книжки только Ахматовой, Кузмина да еще кое-кого, а после даже мой зав, Коровин, просматривая за мной то, что я покупал, не сбрасывал в хлам тоненькие книжечки, а лишь — чего с ним раньше никогда не бывало — говорил: "Ну, это ты уж решай сам!"

Многое тогда значило — в каких руках находится право решать. На расстоянии думаю, что мы с Баратовым сохранили от забвения очень многих авторов тоненьких книжек. И толчок этому дал не корифей Шилов, а "отставной" издатель самой старинной фирмы Базлов, в тот вечер, когда он открыл нам Александра Степановича Грина!

При передаче "Бегущей" произошел у нас с Грином коротенький диалог:

— Это ваша личная книга?

— Нет, Александр Степанович, — это, как и у Базлова, от... "доходов".

Грин понял, засмеялся:

— Я его вздрючу за разглашение наших с ним тайн.

Хотел я было рассказать ему про гриновский вечер, но воздержался, подумал: "Вот в этом Грин, пожалуй, может быть, и... серьезный".

В третий визит Грина я был очень занят: только что принесли большую партию книг, и я не мог оторваться. Покопался Грин в развале. Я на секунду к нему выскочил. Пожали мы друг другу руки, и он, уже какой-то родной, медленно пошел к двери, у порога остановился и помахал мне своей большой писательской рукой...»

В конце двадцатых годов Грин подружился с И.А. Новиковым. Новиков жил в Москве и охотно выполнял множество деловых просьб Грина. На долю Ивана Алексеевича часто выпадала неблагодарная миссия; сообщать Грину об отказах.

А отказы появлялись все чаще. Наконец, в тридцатом году в «ЗИФе» Грину сказали откровенно: «Вы не хотите откликаться эпохе, и, в нашем лице, эпоха вам мстит».

Мстила Грину (если вообще можно говорить о мести) не эпоха, а чинуши, засевшие в издательствах, до мозга костей пропитанные идеями вульгарного социологизма, трактовавшего современность только как злободневность. Чем труднее становилось Грину, тем больше замыкался он в себе.

«Дорогой Иван Алексеевич! — писал он Новикову. — Сердечно благодарю Вас за хлопоты. Оба письма Ваши я получил и не написал Вам доселе лишь по причине угнетенного состояния, в каком нахожусь уже два месяца. Я живу, никуда не выходя, и счастьем почитаю иметь изолированную квартиру. Люблю наступление вечера. Я закрываю наглухо внутренние ставни, не слышу и не вижу улицы.

Мой маленький ручной ястреб — единственное "постороннее общество", он сидит у меня или у Нины Николаевны на плече, ест из рук и понимает наш образ жизни» (3 ноября 1929 года).

Каким же видели Грина в этот труднейший и сложнейший период его жизни? Вот что рассказывает писатель Ю. Домбровский: «В 1930 году после угарного закрытия тех курсов, где я учился (Высшие государственные литературные курсы — сокращенно ВГЛК), нас, оставшихся за бортом, послали в профсоюз печатников. А профсоюзные деятели, в свою очередь, послали нас в издательства, на предмет не то стажировки, не то производственной экспертизы: если, мол, не выгонят — значит, годен. Я попал в такое акционерное издательство "Безбожник". Там у кого-то возникла блестящая мысль: надо издать литературный сборник рассказов видных современных писателей на антирелигиозную тему. Выбор участников этого сборника был предоставлен моей инициативе. Так я сначала очутился у В. Кина, а потом у Александра Степановича. Кто-то — уж не помню кто — дал мне его телефон в гостинице. Я позвонил, поговорил с Ниной Николаевной и от нее узнал, что Грин будет сегодня во столько-то в доме Герцена. Столовая располагалась в ту пору — дело летнее — на дворе под брезентовыми тентами. Кормили по карточкам. Там, под этим тентом, я и увидел Александра Степановича. Я знал его по портретам в библиотечке "Огонька" и сборника автобиографий, выпущенных издательством "Современные проблемы". Он оказался очень похожим на эти портреты, но желтизна, худоба и резкая, прямая морщинистость его лица вносила в этот знакомый образ что-то совершенно новое. Выражение "лицо помятое, как бумажный рубль", употребленное где-то Александром Степановичем, очень хорошо схватывает эту черту его внешности. А вообще он мне напомнил не то уездного учителя, не то землемера. Я подошел, назвался. Первый вопрос его был: "У вас нет папирос?" — папирос в то время в Москве не было, их тоже давали по спискам. Папирос не оказалось, мы приступили к разговору. Я сказал ему, что мне нужно от него. Он меня выслушал и сказал, что рассказа у него сейчас такого нет, но вот он пишет "Автобиографическую повесть", ее предложить он может. Я ему стал объяснять, что нужна не повесть, а антирелигиозное произведение, которое бы показывало во всей своей неприглядности... Он опять меня выслушал до конца и сказал, что рассказа у него нет, но вот если издательство пожелает повесть, то он ее может быстренько представить. Я возразил ему, что сборник имеет определенную целевую установку и вот очень было бы хорошо, если бы он дал что-нибудь похожее на рассказы из последнего сборника "Огонь и вода". Он спросил меня, а понравился ли мне этот сборник, — я ответил, что очень — сжатость, четкость, драматичность этих рассказов мне напоминают новеллы Эдгара По или Амбруаза Бирса. Тут он слегка вышел из себя и даже повысил голос. "Господи, — сказал он горестно, — и что это за манера у молодых все со всем сравнивать. Жанр там иной, в этом вы правы, но Эдгар тут совсем ни при чем". Он очень горячо произнес эти слова, — видно было, что этот Эдгар изрядно перегрыз ему горло. Опять заговорили об антирелигиозном сборнике, и тут ему вдруг это надоело. Он сказал: "Вот что, молодой человек, — я верю в бога". Я страшно замешался, зашелся и стал извиняться. "Ну вот, — сказал Грин очень добродушно, — это-то зачем? Лучше извинитесь перед собой за то, что вы неверующий. Хотя это пройдет, конечно. Скоро пройдет".

Подошла Нина Николаевна, и Грин сказал так же добродушно и насмешливо: "Вот посмотри юного безбожника". И Нина Николаевна ответила: «Да, мы с ним уже разговаривали утром». Тут я нашел какой-то удобный момент и смылся. "Так слушайте, — сказал мне Грин на прощанье. — Повесть у меня есть, и если нужен небольшой отрывок, то, пожалуйста, я сделаю! — и еще прибавил: — Только, пожалуйста, небольшой"».

Из редакции в редакцию путешествовали рассказы и неизменно возвращались к автору. И не какие-нибудь однодневки — «Комендант порта», новелла, которая теперь включена во все сборники Грина. Но Грин продолжает работать. Он заканчивает «Автобиографическую повесть», задумывает и продумывает роман «Недотрога», который, он считал, будет лучше «Бегущей», но который ему так и не удалось закончить. В феврале 1931 года Грин делится с И.А. Новиковым своими творческими планами, рассказывает о своей жизни:

«Дорогой Иван Алексеевич! Простите меня за поздний ответ, за позднюю благодарность за книги: грипп; боялся передать письмом микробы. Грипп прошел.

Вы оказываете мне честь, интересуясь моим мнением о Ваших этих произведениях. Написать — и легко, и трудно. Книга — часть души нашей, ее связанное выражение. Характер моего впечатления — в общем — таков, что говорить о нем можно только устно, и, если, когда мы опять встретимся, — Ваше желание не исчезнет, — я передам Вам свои соображения и впечатления. Здесь установился морозный февраль, снег лежит, как на Севере, хотя и не такой толщины. Я кончил писать свои автобиограф[ические] очерки и отдал их в "Звезду" — там пойдут. Теперь взялся за "Недотрогу". Действительно — это была недотрога, т. к. сопротивление материала не позволяло подступиться к ней больше года. Наконец, характеры отстоялись; странные положения приняли естественный вид, отношения между дейст[вующими] лицами наладились, как должно быть. За пустяком стояло дело: не мог взять верный тон. Однако наткнулся случайно и на него и написал больше 1 1/2 листов. Нина Николаевна "сама себе", "в себе" и "через себя" учится рисовать, но, так как она хочет сразу одолевать трудные вещи, то у нее пока получается "м-м-м", точно так, как говорят, набрав в рот воды. Впрочем, зачем обижать человека? На днях уже ясно произнесла: "ма-ма" и "пап-па...".

Я перечитываю А. Дюма. Вчера было смешно: «...что еще сказать? Вертел крутился, печь трещала, прекрасная Мадлен рыдала, и Артаньян остался жить в гостинице». Глухо, но строки божественны. Перевод (теперешний) местами искажает текст. Д'Арт. говорит:

"Большие деревья притягивают молнию" (в смысле, что он не великое древо), а книга произносит: "Молния не ударяет в низины". Смысл переделки ясен...

До свидания, дорогой Иван Алексеевич! Не сердитесь на умолчания: дело серьезное, но для письма почтового не годится» (11 февраля 1931 года).

Издательство «Федерация», выпустившее в 1930 году маленький сборник рассказов Грина «Огонь и вода», теперь, по настоянию И. Кремлева, заключило с Грином новый договор только для того, чтобы как-то поддержать его материально: к печати книга не готовилась. А Грин постоянно интересовался ее судьбой.

А. Грин — И. Новикову

«...На днях я затеял пройти пешком в Коктебель (из Старого Крыма. — В.С.). Я шел через Амеретскую долину, диким и живописным путем, но есть что-то недоброе, злое в здешних горах, — отравленная пустынная красота. Я вышел на многоверстное сухое болото; под растрескавшейся почвой кричали лягушки; тропа шла вдоль глубокого каньона с отвесными стенами. Духи гор показывались то в виде камня странной формы, то деревом, то рисунком тропы. Назад я вернулся по шоссе, сделав 31 версту. Очень устал и понял, что я больше не путешественник, по крайней мере — один; без моего дома нет мне жизни. "Дом и мир". Все вместе или — ничего.

Попробуйте, дорогой Иван Алексеевич, узнать что-нибудь в "Федерации" относит[ельно] окончат[ель- ной] расплаты — 60%. Мне опять сунули (это было 24-го) 230 р. и ни гу-гу. Ни слова. А за ними еще 600 рублей. Хотя бы выяснить, что они кладут в такой странный расчет со мной: бедность или высокомерие!» (29 апреля 1931 года).

А. Грин — И. Новикову

«Дорогой Иван Алексеевич! Здравствуйте. У нас чудная установилась погода, град[усов] 25. Мы переезжаем на новую квартиру. С 15 мая наш адрес: Октябрьская улица, дом 51 (Власьевой).

Я вскопал небольшой огород, садим цветы. Если "Федерация" наконец решится уплатить мои деньги, то купим два улья» (8 мая 1931 года).

«В свете раскрытых окон...»

«Незадолго до смерти, — писал К. Паустовский, — в августе 1931 года, Грин поехал за деньгами в Москву. Жена с трудом заняла ему денег на дорогу.

В Москве Грин столкнулся с случаем исключительного бюрократизма, который сейчас кажется просто невероятным. У меня хранится заявление Грина в Издательство художественной литературы. Он предлагал издательству свою «Автобиографическую повесть». Издательство не давало ясного ответа. Грин не мог ждать, — жить в Москве было не на что, не было даже денег на обратную дорогу. Грин написал заявление. Привожу из него отрывок: «Уезжая сегодня домой в Крым, я лишен возможности дождаться решения издательства, но обращаюсь с покорнейшей просьбой выдать мне двести рублей, которые меня выведут из безусловно трагического положения».

Это было осенью 1931 года. Кажется невероятным, что талантливому умирающему писателю бюрократы из издательства отказали в такой ничтожной помощи». Грин вернулся из Москвы с ничтожной суммой. Надо было отдать долги, а жить опять было не на что. Поэтому по возвращении он сразу же написал заявление в Союз писателей с ходатайством о пенсии:

В Правление Всер. Союза Совет. Писателей А.С. Грин
Заявление

Обращаюсь к Вам с просьбой походатайствовать о назначении мне персональной пенсии. 22 ноября тек. 1931 г. исполняется 25-летие моей литературной деятельности.

После Октябрьской революции по сей день напечатаны мои следующие книги:

В «Пизе»: 1. «Рассказы», 2. «На облачном берегу», 3. «Золотой пруд».

В «ЗИФе»: 1. «Бегущая по волнам», 2. «Штурман "Четырех ветров"», 3. «История одного убийства», 4. «Капитан Дюк», 5. «Сокровище африканских гор», 6. «Блистающий мир».

В «Мол. гвардии»: 1. «По закону», 2. «Вокруг центральных озер».

В Гос. Военн. изд. ГВИЗ: 1. «Пролив бурь», 2. «Остров Рено».

В «Пролетарии»: «Золотая цепь».

В «Недрах»: «Гладиаторы».

В «Прибое»: «Брак Августа Эсборна».

В «Огоньке»: 1. «Вокруг света», 2. «Крысолов», 3. «На облачном берегу».

В «Ленгазе» (не точно: в издательстве «Прибой»): «Джесси и Моргиана».

В «Федерации»: 1. «Огонь и вода», 2. «Дорога никуда».

В изд. «Мысль»: 1. «Шесть спичек», 2. «Золотая цепь», 3. «Окно в лесу», 4. «Веселый попутчик», 5. «Черный алмаз», 6. «Корабли в Лиссе», 7. «Приключения Гинча».

В дореволюционных издательствах напечатаны книги: «Искатель приключений», «Позорный столб», «Загадочные истории», «Пролив бурь», «Штурман "Четырех ветров"».

М. б. — что-нибудь я забыл (Грин забыл перечислить очень много книг — более десяти. — В.С.). В журналах нового и старого времени помещено мной свыше 500 рассказов, очерков, повестей и стихотворений, перечислить которые пока нет возможности.

Теперь мне 51 год. Здоровье вдребезги расшатано, материальное положение выражается в нищете, работоспособность резко упала.

Уже два года я бьюсь над новым романом «Недотрога» и не знаю, как скоро удастся его закончить. Гонораров впереди — никаких нет. Доедаем последние 50 рублей. Нас трое: я, моя жена и ее мать, 60 лет, больная женщина.

О состоянии нашего здоровья, требующего неотложного лечения, прилагаю записку врача Н.С. Федотова, пользующего нас уже более года.

Ходатайствую о выдаче мне единовременного пособия в 1000 р., на предмет лечения и, особенно, о назначении пенсии, размер которой, естественно, определять надлежит не мне. С уважением А.С. Грин. г. Старый Крым, Октябрьская улица, д. 51. 26 августа 1931 г.

На заявлении написано: «Правление ВССП. всецело поддерживает ходатайство т. А.С. Грина. Ответственный секр. ВССП... (подпись неразборчива) 11 сентября 31 года».

Пятьдесят рублей, о которых Грин писал в заявлении, были вскоре истрачены, а ответа из Москвы не было. Грин пишет письмо старому своему знакомому Г. Шенгели с просьбой выяснить, как его дела (письмо написано рукою Н. Н. Грин):

«Дорогой Георгий Аркадьевич! Мне запрещено читать, писать, говорить и двигаться: о диктовках доктор не говорил. Под мою диктовку пишет Нина Ник[олаевна]. Скоро три недели, как я не покидаю кровати. По возвращении домой открылся у меня легочный туберкулез, в острой форме, по словам доктора, возраст туберкулеза 3 месяца.

Я лежу с температурой 38 и изредка плюю кровью. Естественно, что в таком положении из моего письма Вы не усмотрите ничего, кроме просьбы. Дней 12 назад я послал в Правление Союза Писат. заявление о пособии на болезнь с прилож[ением] доктор[ского] свидетельства о здоровье моем и Н[ина] Н[иколаевна] незадолго перед моей поездкой в Москву перенесла очень опасную болезнь, воспаление желчного пузыря, пролежав около месяца; теперь она хронически больна, а я остро.

В моем заявлении еще содержится просьба о назначении мне персон[альной] лит[ературной] пенсии за выслугу 25 лет. 22-го ноября 25 лет. мой юбилей, т. ч. это в сущности пенсия на старость и ее болезни. Ответа не получил. Не откажите лично навести справку в Прав. С. П. (у А.А. Богданова), дан ли ход моему заявлению и когда будет ответ.

Мы бедствуем, — болеем, нуждаемся и недоедаем. Пока — все. Впрочем, если бы Вы могли присоединить к старому долгу стоимость четвертки чая и ее прислать, был бы я Вам по гроб жизни обязан.

С нетерпением жду ответа. Сердечный привет Нине Леонтьевне. Ваш А.С. Грин» (9 сентября 1931 года). P. S. А. С. сильно тает и слабеет, нервность и недоедание доканывают его. Будьте добры, скажите в Союзе, чтоб они поторопились. Так трудно. Жму у Вас обоих руки. Н. Грин».

Шенгели передал письмо Грина в Правление Союза писателей, присоединив от себя несколько строк: «Правлению Всероссийского Союза Советских Писателей Товарищи — направляю Вам письмо, полученное мною от Александра Степановича Грина.

Из письма Вы с несомненностью усмотрите тяжелое положение, постигшее одного из оригинальнейших русских писателей.

Не может быть двух мнений о том, что экстренная и радикальная помощь необходима. Я не сомневаюсь, что ВССП эту помощь может, должен и захочет оказать. Помощь по двум линиям: 1 — единовременное пособие; 2 — энергичное ходатайство перед правительственными органами о назначении А.С. Грину персональной пенсии. В этом ходатайстве, между прочим, должно быть отмечено революционное прошлое А.С. Грина, его пропагандистская работа, его тяжелая ссылка.

Товарищи, — время не ждет, наш товарищ голодает — и я призываю Вас к спешным практическим мерам. Георгий Шенгели, 18 сентября 31 года».

Грин не знал, что у него рак. Поэтому в октябре он подумал, что ему будет лучше в Москве, в больнице. Он просил И. Новикова, как и где можно устроить Нину Николаевну, пока сам он будет на излечении.

«Дорогой Иван Алексеевич! Наступила осень, лист начинает опадать; солнечно и свежо. Уже несколько дней стоит, после месяца дождей и холода, довольно сносная погода. Я чувствую себя немного лучше: часа два-три в день могу сидеть за столом; даже в саду; но пройти три-четыре квартала мне еще трудно, — слабею. Температура неровная; большей частью 37,2 по утрам и 37,7 в середине дня, а то и 38,4, к[ак] вчера.

Мне запрещено писать, но привычка вторая натура, и 2—3 страницы (вот такие, к[а]к эта) я пишу каждый день. Застряла моя "Недотрога"; написал только первую часть (5 листов), да и то требует хорошего, частого гребня.

Мы с Ниной Николаевной необходимо должны быть в Москве в середине ноября и пробыть там месяца 2. Сложные, большие дела. Скажите, пожалуйста: возможно ли было бы на это время Н.Н. поселиться у Вас за желаемую Вами плату? Я намерен лежать с приезда в больнице Ц.К. У. Б. У. (или другой), откуда и буду рассылать через жену по редакциям свои (неразборчиво и далее обрыв в письме. На следующей странице)... нее — вещь мудреная, жестокая вещь. Такая, вероятно, фантастическая мысль (мы по себе горько знаем, что такое чужой человек в доме) пришла нам в голову, конечно, бестактно, но с утешением, в перспективе, что Вы всегда можете — и лично и письменно — покачать нам укоризненно головой.

Общежитие Ц.К. У. Б. У.? Здесь вопрос особый, словесный. Отринув нашу просьбу — укажите, если знаете, такую не подозрительную квартиру, где сдали бы на 1,5—2 месяца комнату, — пожалуйста» (12 октября 1931 года).

Пришел ответ от Шепеленко. (Не точно: в издательстве «Прибой».) Он писал, что все, о чем просил Грин, он сделал, а результаты: они, к сожалению, от него не зависели.

А. Грин — Д. Шепеленко «Дорогой Дмитрий Иванович! Спасибо Вам за хлопоты. Очень Вас прошу справиться в Союзе о результатах... пенсии (два с лишним месяца тому назад я подал о ней заявление).

Лежу уже 4-й месяц с t°, и неизвестно, когда смогу встать. Будьте здоровы. Неважны дела мои» (23 ноября 1931 года).

Письмо написано рукою Н. Н. Грин. Внизу приписка (расползающимися буквами) рукою Грина:

«Без денег и без чая. А.С. Грин». Из Союза Грину переводили небольшие суммы, а в апреле 1932 года он получил известие, что его собираются поместить в санаторий. Он написал управляющему делами Союза Григоровичу (письмо написано рукою Н. Н. Грин):

«Тов. Григорович! Я получил Ваше письмо о предполагаемом помещении меня в санаторий. От лежания в санатории я отказывался зимой, отказываюсь и теперь, — по следующим причинам: мне нужен совершенный покой, который я могу иметь только дома, и такой пристальный внимательный уход, каким пользоваться можно только у себя дома. Это у меня есть. Нет только надлежащего и регулярного питания, какое представляет санаторный пансион.

Что касается климатических условий, то они в Крыму везде одинаковы.

Поэтому я и писал Вам, что нуждаюсь лишь в выдаче санаторного порциона на дом. Один врач, организатор местного санатория, сказал мне, что для этого нужно только ходатайство Союза в местный куртрест, в ведении которого находится этот санаторий. Если для возбуждения такого ходатайства Литфонду мало справки здравотдела, я подожду комиссии.

Два местных врача завалены этой весной работой из-за повышенной заболеваемости населения, а потому мне надо ждать случая.

Но особливо и главнейше я мучаюсь желанием узнать, что происходит с пенсией. Об этом, будьте добры, — известите поскорее; нужда стала пыткой. С уважением Алек. Степанович Грин» (11 апреля 1932 года).

Разговоры о санатории и санаторном питании были уже бесконечно запоздалыми. Развязка близилась.

За неделю до смерти Грин получил последнее письмо от И. Новикова:

«Марина (дочь И. Новикова. — В.С.) захватила с собою Вашу "Дорогу никуда". Я даю ее с осторожностью, чтобы не потерять. Но нельзя не дать потому, что эти молодые читатели любят Вас — очень, и эту книжку особенно. С ней спорит только "Бегущая по волнам"» (28 июня 1932 года).

Эти теплые слова скрасили последние дни Александра Степановича Грина.

Сорок лет прошло после смерти А.С. Грина. За последние пятнадцать лет тираж его книг превысил 4 000 000 экземпляров. Мы как бы заново открыли для себя этого писателя.

«После долгого безмолвия, — пишет Вера Панова в заметке "Чистое сердце", — одна из этих книг (Грина. — В.С.) снова вышла в свет, другая, — и словно ветром их сдуло с прилавка. Словно ждали их, ждали — и дождались наконец. Молодежь их расхватывает и читает с жадностью, и неизвестно, какие нужны тиражи, чтобы утолить эту жажду. В единое мгновение ясно стало, что книги Грина не только не забыты — они и не могут подвергнуться забвению, ибо есть в них нечто вечно сияющее, вечно живое, необходимое читателю прежнему и новому, старому и молодому».

«...он любил живую, красивую, сильную жизнь, его герои ищут справедливости, свободы, верят в высоту человеческих подвигов, исканий, в высоту духа». Н. Тихонов.

«Это писатель замечательный, молодеющий с годами. Его будут читать многие поколения после нас, и всегда его страницы будут дышать на читателей свежестью, — такой же, как дышат сказки». М. Шагинян.

«Когда дни начинают пылиться и краски блекнут, я беру Грина. Я открываю его на любой странице, так весной протирают окна в доме. Все становится светлым, ярким, все снова таинственно волнует, как в детстве. Грин — один из немногих, кого следует иметь в походной аптечке против ожирения сердца и усталости. С ним можно ехать в Арктику и на целину, идти на свидание; он поэтичен, он мужествен». Д. Гранин.

В 1970 году в Феодосии, в доме, где Грин прожил четыре года, открылся литературный музей писателя. На следующий год такой же музей открылся в домике Грина в Старом Крыму.

Большая экспозиция посвящена писателю в Кировском литературном музее.

Имя Грина носит одно из крупных судов, приписанных к Одесскому порту.

В Ленинграде ежегодно в конце июня, через несколько дней после окончания выпускных экзаменов, проводится праздник юности «Алые паруса».

Главная Новости Обратная связь Ссылки

© 2024 Александр Грин.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
При разработки использовались мотивы живописи З.И. Филиппова.