Глава первая. Голос за таинственным входом
«Я пишу о бурях, кораблях, любви, признанной и отвергнутой, о судьбе, о тайных путях души и смысле случая»1.
Письмо из Крыма в Москву помечено 1925 годом. Время «Бегущей по волнам», мучительной работы Грина над романом, едва ли не с полусотней начал. Кипы страниц угрюмо отложены в сторону или сожжены. «Мятежные и нежные души проходят в спирали папиросного дыма»2 и уходят в небытие, отвергнутые внутренним слухом и зрением пишущего.
Вот страничка из архива:
«Бегущая по волнам»... Я написал это заглавие сорок четыре раза. За каждым, тщательно мною выведенным заглавием следовала одна-две-десять страниц, зачеркнутых с бешенством, с ненавистью к своему бессилию...»3
Изнуряющий бег вариантов по кругу воображения... Вплоть до того решающего толчка, когда, вырвавшись из орбитального вращения, мысль достигает вершины. Единственный, лучший вариант кристаллизуется из всех возможных. Это работа каждого, кто и окрылен и обременен даром творца. В главном судьбы художника, ученого, актера или конструктора сходятся.
Грин — чаровник, колдун. Но у его магии прочное основание — власть слова, взвешенного с абсолютной точностью.
Живописная фраза Грина — густая, насыщенная. Она афористична, а лаконизм вбирает значительную мысль, суждение о жизни, о нравах, о времени.
С суррогатами выразительности Грин воевал, и успешно. В черновиках «Бегущей...» видны этапы сражений писателя с неуловимостью слов. «Я люблю книги, люблю держать их в руках, прочитывая заглавия, которые иногда звучат как заклинание, упрек или шепот на ухо»4. Непрочитанная книга таит загадку, а заглавие — ключ к загадке. В черновике об этом сказано расплывчато, попытка навеять ощущение тайны, которой полна закрытая книга, еще не удается, и Грин исправляет себя: «Я люблю книги, люблю держать их в руках, пробегая заглавия, которые звучат как голос за таинственным входом или наивно открывают содержание текста». Точно выраженное настроение героя, влюбленного в книгу, сообщается и мне, читателю, и я иду дальше только что прочитанной фразы.
Мастер поглощен ревнивой заботой о бесспорной, особой выразительности того, что намерен сказать.
«Алые паруса», «Блистающий мир», «Бегущая по волнам» — завораживающие названия книг Александра Грина, голос за таинственным входом для всякого, кто будет держать их в руках впервые.
Время идет, книги Грина не вянут. В океане литературы не меркнет отблеск алых парусов.
В начале тридцатых годов, чуть ли не над гробом писателя, прозвучали поспешные слова критика по адресу безвременно ушедшего Грина: «Новый революционный читатель выронил из рук его книги»5.
У неправды — вопреки известной поговорке — длинные ноги, она тщится забежать вперед. Грин остался, его издают, его читают.
В 1909 году — Грин тогда еще только начинал — Блок писал в заметках «Душа писателя»: «Писательская судьба — трудная, жуткая, коварная судьба... Последнее и единственное верное оправдание для писателя — голос публики, неподкупное мнение читателя. Что бы ни говорила «литературная среда» и критика, как бы ни захваливала, как бы ни злобствовала, — всегда должна оставаться надежда, что в самый нужный момент раздастся голос читателя, ободряющий или осуждающий. Это даже не слово, даже не голос, а как бы легкое дуновение души народной, не отдельных душ, а именно коллективной души»6.
Бесчисленные экскурсанты в домике Грина в Старом Крыму и на его могиле сегодня — это и есть олицетворение коллективной души народной.
* * *
Говорить о жизни Грина трудно. Она не была счастливой. Непонимание преследовало его с детства. Так бывает с незаурядными натурами: не все их поступки, или, как говорят, «фантазии», легко объяснить. Случается, одаренный ребенок кажется неудобным, странным, даже нелепым.
В семье вышучивали мальчика за его страстную любовь к книгам, за писание стихов, за тягу к каким-то приключениям — в лесу и на реке, за неутихающие бунты по поводу любого запрета.
Герой рассказа «Зурбаганский стрелок» признается: «Страсть к чтению и играм, изображающим роковые события... рано и болезненно обострила мою впечатлительность, наметив характер замкнутый, сосредоточенный и недоверчивый». Звучит как воспоминание о детстве самого Грина.
Родился Александр Степанович Гриневский 23 августа 1880 года в уездном городке Вятской губернии — Слободском. Отец его, Степан Евзибеевич, попал в ссылку еще за причастность к польскому восстанию против царизма в 1863 году.
Семья перебралась в Вятку. Степан Евзибеевич поступил бухгалтером в земскую больницу. Он высоко ставил идеалы труда, пользы обществу и произносил эти слова в назидание подраставшему сыну, но это были слова. Бедность и бесправие согнули непрактичного и по-юношески наивного человека. Часто дети видели своих родителей пьяными. Существовали в семье скудно, бранились. Каждый рот был лишним.
Застенчивый Саша страдал и плакал, когда оскорбляли, но обид не прощал, защищался яростно. Это осталось навсегда — крайняя чувствительность, гордость, непокорство.
Вторым, если не главным и любимым, домом мальчика был лес. Природа врачевала его рапы и питала фантазию. И еще была любовь: он обожал писать сочинения, пренебрегая в школьной премудрости всем остальным.
Однажды, в пятом классе вятского городского училища, Саша предпринял род исследования и озаглавил его так: «Вред Майн-Рида и Густава Эмара». Мысль и вывод этой работы, написанной для себя одного: начитавшись живописных страниц о далеких, таинственных материках, дети презирают обычную обстановку, тоскуют и стремятся бежать в Америку.
Мальчик отрекался от своих кумиров. Что это было? Потребность рассуждать, взвешивая «за» и «против»? Борение с самим собой, с жаждой иной жизни? Сомнение, с детства гложущее искателей? Росток писательства? Или согласие с нормами мнительного и тщеславного захолустья — «быть как все», «выйти в люди», в тихой драке добывая хлеб свой и кров? Позднее Грин сам не мог этого объяснить. Все общепринятое, в том числе и общепринятый интерес мальчишек к Майн-Риду, вызывал желание протестовать. Это сидело в нем с детства.
Как писатель он весь вышел из протеста. Убожество захолустной жизни, одинаково жалкой в бедности и в достатке, насилие над сознанием и достоинством человека в полицейской и чиновничьей России, социальное и имущественное неравенство, звонкая фразеология, скрывающая пустоту или цинизм неверия, с чем он столкнется на нелегальной работе в партии эсеров, — все это он видел и ощутил, и все это войдет горькой и желчной нотой протеста в его раннее творчество.
Очень рано Александр Гриневский начал ставить перед собой литературные задачи, пытался осмыслить и изобразить то, что видел дома, в училище, — себя и жизнь.
«Написано отлично, но не на тему», — начертал школьный учитель на одном из сочинений Саши. И влепил фантазеру кол. В натуре и поступках Гриневского многое считалось «не на тему». Жизнь выставляла ему единицы и впоследствии.
С одиннадцати до пятнадцати лет он перепробовал много ремесел. Был переписчиком, чертежником, переплетчиком. Но ни в чем не проявил должного прилежания. Отец сокрушался, гневался. Позже Грин скажет от лица героя в одном из рассказов: «Я думал, если отец тяготится мною, лучше уходить в первую дверь». И он ушел,
ощутив свое несовпадение с отгружающим, испытывая острое нежелание быть как все.
В шестнадцать лет решения быстры и непоколебимы. Довольно бескозырки встречного матроса и (все-таки!) неотразимой книжной картинки, расцвеченной пылкой верой в необыкновенность собственной судьбы. Куда лежит путь? Ну конечно, на морские просторы, к далеким, таинственным материкам.
В разные эпохи по-разному обнаруживает себя максимализм юношеских желаний. Наши мальчики мечтают о работе в космосе. Сегодня максимальное — космос. До Арктики и до Африки — рукой подать, сегодня это романтика ближнего боя. Мальчики конца прошлого века, с той же жаждой глобального приложения сил, мечтали о покорении неизвестных земных материков. В мечтах, навеянных Жюлем Верном, Майн-Ридом, Брет-Гартом, они видели себя покорителями стихий, следопытами, золотоискателями.
Книги давали толчок воображению, заслоняли скучную жизнь. Признание взрослого Грина: «Слова «Ориноко», «Миссисипи», «Суматра» звучали для меня как музыка...»
Первое в жизни путешествие («я был счастлив уже тем, что еду»), первые открытия в большом мире — пароход от Вятки до Казани, паровоз от Казани до Одессы — «два огненных глаза... пыхтенье, стук». Первые самостоятельные поступки и оценки в «густоте жизни». Александр кажется себе сильным, широкоплечим, молодцеватым парнем. Но пока что его независимость проявляется в неосмотрительной трате скромного капитала, двадцати пяти рублей, выданных отцом на все про все. И вот уже позади вагонные знакомства и разговоры, двухдневный путь от Казани, полный мальчишеских искушений. Он — в Одессе. Немыслимое и близкое — вот оно, рядом, мачты и паруса, синий рейд, морская, чуть туманная даль...
В сумерки он спустился по знаменитой лестнице в порт, волнуясь и трепеща, словно шел признаваться в любви. «Я дышал очарованием моря, полного чудес на каждом шагу, но все окружающее подавляло меня силой грандиозной живописной законченности, в ней чувствовал я себя ненужным — чужим».
Море лежало у его ног, а он был от него не ближе, чем в Вятке. За обученье морскому делу надо было платить, ему платить не хотели, матрос нужен был выносливый, с обезьяньей сноровкой, а он, малосильный, узкоплечий, даже по виду не годился для трудной моряцкой работы.
Пошли ночлежки, голоданье, болезни, надвигалось босячество. Кажется, он опускался на дно жизни. И хуже голода грызло его ложное самолюбие, эта застарелая болезнь неопытных провинциалов. Перед лицом неведомого мира, который в нем явно не нуждался, беспомощному мальчику безумно хотелось казаться взрослым и независимым.
Наконец, правдами и неправдами, попал он на транспортный пароход «Платон». В этом плавании он увидел и запомнил порты Севастополя, Ялты, Батума, Феодосии, которые потом лягут разными оттенками на карту «Гринландии», послужив прообразом фантастических гаваней Лисса, Покета, Зурбагана, Гель-Гью... Но не от счастья, а от непосильной работы кружилась у него голова, и не от радости, а от обид колотилось сердце. Ранили его не только брань и враждебность, но, к удовольствию его мучителей, и малоделикатные шутки. Древняя книга трудных юношеских прозрений.
У его мечты было иное лицо.
Вот признание:
«Я был вечно погружен в свое собственное представление о матросской жизни — той самой, которую испытывал теперь реально. Я был наивен, мало что знал о людях, не умел жить тем, чем живут окружающие, был нерасторопен, не силен, не сообразителен».
Шестнадцатилетний Санди из «Золотой цепи» на убогой «Эспаньоле» («все судно пропахло ужасом») — это Саша Гриневский на грязном «дубке» с ханжеским названием «Святой Николай», на собачьей службе у алчных хозяев.
Через двадцать лет он опишет в «Алых парусах», как на пятнадцатом году жизни Артур Грэй «покинул дом и проник за золотые ворота моря». Как, задыхаясь, пил водку, а на купанье с замирающим сердцем прыгал в воду головой вниз с двухсаженной высоты. «Случалось, что петлей якорной цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу, что не придержанный у кнека канат вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил его по лицу мокрым углом паруса с вшитым в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица. Он молча сносил насмешки, издевательства и неизбежную брань до тех пор, пока не стал в новой сфере «своим», но с этого времени неизменно отвечал боксом на всякое оскорбление».
Властью своего создателя и в отличие от него Артур Грэй стал, чем хотел, — «дьявольским» моряком и по сходству с ним не потерял «главного — своей странной летящей души». Грэй любит «все», то есть жизнь. Этому его научил писатель, который долго получал от жизни одни колотушки.
И еще одно собственное свойство подарит писатель любимому герою — владение речью, «краткой и точной, как удар чайки в струю за трепетным серебром рыб».
Недолгий и очень прозаический опыт морской жизни Саши Гриневского воплотился в страницах, где, как в извечной романтике моря, заблещут «опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность».
Похож на своего создателя в юности и Давенант, герой «Дороги никуда» — впечатлительный и ранимый, со сложным характером и сильными чувствами, такой же строптивый и небрежный в том, что требует расчета, точности, терпеливости. Тюремное одиночество воспламеняет его фантазию еще больше, и снова это краска и факт из биографии автора.
Прозревая, юноша насыщал воображение картинами живой действительности, но он не думал, ему и в голову не приходило думать о писательстве.
Когда-то еще «летящая душа», впитав опыт жизни, даст Александру Гриневскому мастерство художника, и всплывут среди литературных стихий его «корабли открытий и корабли приключений»...
В компании грубоватой матросни, а потом среди босяков на бакинских нефтяных промыслах и, позднее, среди разношерстного люда уральских золотых приисков, он не мог, как ни старался, стать на равную ногу с остальными.
Он еще не набрался сил, чтобы твердо идти своим путем, но не хотел и не умел приспосабливаться к обстоятельствам. И, как в Вятке, продолжал искать спасения в замкнутом кругу отрешенности. Принудительный опыт самозащиты мог бы стать излишним и тяжким грузом жизни, если бы не превратился в подсобный материал творчества. На всех вещах Грина стоит знак причастности к личной судьбе автора, в том числе и на слабых.
Художнику вовсе не нужно писать автобиографию, чтобы рассказать о себе.
Лев Толстой говорит:
«Люди, мало чуткие к искусству, думают часто, что художественное произведение составляет одно целое, потому что в нем действуют одни и те же лица, потому что все построено на одной завязке или описывается жизнь одного человека. Это не справедливо. Это только так кажется поверхностному наблюдателю: цемент, который связывает всякое художественное произведение в одно целое и оттого производит иллюзию отражения жизни, есть не единство лиц и положений, а единство самобытного нравственного отношения автора к предмету»7.
Человек исследует и оценивает «предмет» и хочет рассказать о нем не так, как все, по-своему, — это основа творчества, а дальше на весы таланта кладутся особенности натуры, привитые воспитанием и средой, черты биографии, вытекающий отсюда опыт и пристрастия и, наконец, мироощущение и мировоззрение. Положение общее для реалистов и для романтиков.
«Индивидуальность противится выражению самых заветных ее порывов в форме, для нее несвойственной», — заметил Грин в одном из своих рассказов. А в жизни часто повторял:
— Я — это мои книги...8
Тут нет ни преувеличения, ни преуменьшения. Собственная жизнь цепко схвачена за руку искусством, факты волшебно изменены манерой воображать и рассказывать.
Жестокая молодость, обиды и тычки, раннее пристрастие к вину, к тому же наследственное... Грин мог бы стать хулителем, отщепенцем. Он им не стал, а стал писателем, как Горький, как Куприн.
Я снова листаю «Автобиографическую повесть» Грина, она обрывается словами: «...свобода, которой я хотел так страстно, несколько дней держала меня в угнетенном состоянии... Одно время я думал, что начинаю сходить с ума... Так глубоко вошла в меня тюрьма! Так долго я был болен тюрьмой...»
Грин не любил эту вещь и не успел ее закончить. Не любил потому, что обнаженная прямолинейность рассказа о себе самом, диктуемая жанром, была не в его манере и стиле. Приукрашать себя и обстоятельства своей жизни он не хотел и не мог.
«Сдираю с себя последнюю рубашку»9, — сказал он жене, когда начал в тридцатых годах писать «Автобиографическую повесть».
Первоначально он хотел назвать книгу — «Легенды о Грине», хотел осуществить свое давнее намерение и рассеять кривотолки вокруг своего «заграничного» имени («Грин-блин», так его дразнили еще вятские школьники), вокруг своей мнимой практики морского авантюриста и своих книг, якобы чуждых русской традиции.
Он думал, мемуары еще подождут, его еще будоражили необыкновенные сюжеты. Но от Грина требовали возврата «на землю», отказа от его будто бы бесплодной манеры. Он опять жестоко нуждался, почти как в юности, а мог заработать только пером.
Хозяин «Святого Николая», взявший когда-то бездомного парня в рейс из Одессы до Херсона (таинственные материки Грина!), отобрал у юноши паспорт и дал рубль задатка.
«Теперь, — иронизирует писатель, вспоминая далекий эпизод жизни, — я назвал бы это авансом, но остерегусь, чтобы не получить случайно где-нибудь этот рубль — только один рубль».
Он жил хорошо и плохо, окрыленный надеждой и отравленный разочарованием, легко и вдохновенно, когда писалось, тяжко и буйно, когда неудачи, злые пересуды и тяжкая наследственность тянули к вину.
И вы встретите его в его книгах таким же неодинаковым, какой была его жизнь и он сам в этой жизни. Хорошим и дурным, беспредельно чутким и слепым от гнева.
С Галераном, опекавшим Давенанта в «Дороге никуда», у автора, помимо внутреннего родства, тождественная внешность, знакомая нам по фотографиям Грина. Орт Галеран, прямой, сухой, крупно шагающий, с длинным носом, «как повисший флаг». Хотите знать происхождение фамилии «Галеран»? Грин жил, когда писал роман, в Феодосии, на Галерейной улице. Террорист Геник в рассказе «Маленький заговор», разглядевший беспочвенность эсерства, — это Грин. Утонченный н пылкий Гарвей в «Бегущей по волнам» — снова Грин, отчасти и капитан Гез несет на себе следы личности автора.
Заметьте, имена этих и ряда других героев начинаются заглавной буквой авторской фамилии. Они из одного корня, близкая родня. Он дал им все, чем обладал и не обладал сам. Все это псевдонимы Грина, все это выстраданное. Случаи, настроения, впечатления трансформировались в опыт человека и художника. Вобрав опыт жизни, книга возвращалась в жизнь. «Внешние наблюдения над разными людьми и случаями, — говорил он, — только помогают мне сконцентрировать и оформить впечатление от самого себя, увидеть разные стороны своей души, разные и возможности... Только на самом себе я познаю мир человеческих чувств»10.
Его занимало мироздание, и вместе с тем он часто повторял: «Все, о чем я пишу, — тут, близко, возле самой моей души и глаз»11.
Романтические ассоциации вторгались в жизнь писателя, мир излюбленной образности преображал обыденное человека, в ком навсегда сохранился юноша. И он утвердит за своим героем это право живописного фантазирования и непосредственность навечно: «Детское живет в человеке до седых волос».
Талант, заметил поэт, это вновь обретенное детство, вооруженное мужеством и аналитическим умом. Мужественный Грин глядел вокруг жадно любопытными глазами, и обычные факты блистали ему новизной и красками первооткрытия.
Он подносит жене ко дню рождения стихи, и какой же адрес пишет на листке, уже переселившись из Ленинграда в Феодосию? Лисс, улица Тави Тум, д. 3712. А надпись на двери сарая в Старом Крыму, где Грины прятались от южного зноя, гласила: «Чайная Дэзи»... Тави и Дэзи, героини «Блистающего мира» и «Бегущей по волнам», поэтические женские характеры, очаровательно простодушные и мудрые. Их черты Грин искал и находил в женщине, которую любил, которая была верным другом и преданной женой в последние одиннадцать лет его жизни.
Обыкновенно материалом всякого раннего творчества служит ближайшее, недавно пережитое, нередко — случайный факт, случайное явление. Для большего охвата событий недостает масштабности видения и мышления, умения анализировать и обобщать. Но Грин, став уже зрелым художником, повторял: «Мои книги — это я», перевоплощаясь в своих героев от крупного до мелочей, от заблуждений и прозрений, обостренно лирического восприятия мира до биографических, пусть фантастически видоизмененных, но очень личных черт и подробностей.
Разумеется, каждый художник выражает свои воззрения и пристрастия в своих книгах — выражает себя, но выражает по-разному. Кому придет в голову отождествлять Салтыкова-Щедрина с его Иудушкой Головлевым? Грин настаивал на сходстве собственного внутреннего мира с внутренним миром своих героев, подчеркивая личностное в своей манере. Эта особенность гриновского романтизма отражает и закономерности романтизма вообще, в котором, по Белинскому, открывается «вся внутренняя, задушевная жизнь человека, та таинственная почва души и сердца, откуда подымаются все неопределенные стремления к лучшему и возвышенному, стараясь находить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазиею»13.
Реалист обобщает, типизирует жизнь на основе подлинных фактов и событий. Романтик, обобщая, идеализирует, рисует в своих художественных построениях должное. Но процесс создания образа, условного или реалистического, непременно связан с процессом познания действительности.
Как бы ни был занимателен человек, он надоедает, если говорит только о себе. Талант рождается с общественным предназначением, и подлинный художник ответствен перед людьми и временем. Грин запечатлевал собственные реакции, но выражал в своем стремлении к лучшему и возвышенному распространенные чувства и мысли, иначе был бы неинтересен. Сокровенное писателя не было просто биографическим. Отвечая на важные вопросы самому себе, он тем самым отвечал и на читательские вопросы о жизни.
Чехов писал брату Александру: «Главное, берегись личного элемента... Точно вне тебя нет жизни?! И кому интересно знать мою и твою жизнь, мои и твои мысли? Людям давай людей, а не самого себя»14. У Чехова изображение людей, выбор героя и выбор манеры основывались на последовательном отказе от «личного элемента». Вот еще одно из многих его аналогичных высказываний:
«Над рассказами можно и плакать, и стенать, можно страдать заодно со своими героями, но, полагаю, нужно это делать так, чтобы читатель не заметил. Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление»15.
У писателя Грина человек Грин — и объективный и субъективный предмет творчества. Ощущение времени и позиция художника выражены в этой своеобразной двойственности, подчиненной идеальным порывам художнического «я».
В 1909 году — тогда и появился первый романтический рассказ Грина «Остров Рено» — Горький писал: «Романтизм, как настроение, суть сложное и всегда более или менее неясное (отображение, мечтательное) отражение (выражение) всех оттенков, чувствований и настроений, охватывающих общество в переходные эпохи, но его основная нота — ожидание чего-то нового, тревога перед новым, торопливое, нервозное стремление познать это новое»16.
Правда реального времени у романтика и эскизна и крупномасштабна. Это создается особой остротой образов, тревожным стремлением познать новое. Потом реалист много точнее скажет про то, что еще закрыто временем, зато у романтика резче звучит ожидание перемен.
В канун первой мировой войны Маяковский ощущал русскую действительность как жизнь на вулкане. Блок предвидел невиданные перемены, неслыханные мятежи грядущего Октября.
В субъективном творчестве романтика бьется предощущение времени.
В своей попытке очертить литературный портрет писателя я, естественно, не претендую на постановку проблемы романтизма в целом или на исследование особенностей проявления этого метода в современном литературном процессе. Существует большая литература на эту тему17. Появились интересные и заметные работы и собственно о Грине, особенно в пятидесятых и шестидесятых годах. Я имею в виду статьи В. Вихрова и В. Россельса, многочисленные разыскания В. Сандлера и, наконец, первую в советском литературоведении большую книгу о Грине В. Ковского18.
Но дает материал для размышлений и гриновская самохарактеристика: «Я — это мои книги».
Как преобразуется правда жизни в романтическом повествовании, и как само это повествование воздействует на жизнь?
Наследие Грина обнаруживает поразительную слитность, кровное родство исписанной страницы и прожитого, перечувствованного писателем дня. Я пытаюсь, вникнув в творческую лабораторию, раскрыть подтекст фразы о нераздельности творчества и жизни.
Изучая жизнь Грина, анализируя то или иное произведение, тот или иной этап творческого пути, я вижу, насколько органично отвечали натуре человека и художника романтизм и романтика — метод и настроение. Оригинальной структурой и тональностью, особым выбором изобразительных средств, запечатлевших личность Грина, порождена «Гринландия» — неповторимый, фантастический, но и живой мир, где существуют, увлекая нас бесстрашием и чистотой, удивительные люди со странными именами и ясными поступками...
* * *
В 1919 году связист Грин после фронта и сыпняка очутился на петроградской улице, с тяжелыми головокружениями, без куска хлеба.
«В это время спасителем Грина явился Максим Горький, — пишет в своих воспоминаниях вдова писателя Нина Николаевна. — Он узнал о тяжелом положении Грина и сделал для него все. По просьбе Горького Грину дали редкий в те времена академический паек и комнату на Мойке, в «Доме искусств»... Из самого глубокого отчаяния и ожидания смерти Грин был возвращен к жизни рукою Горького. Часто по ночам, вспоминая свою тяжелую жизнь и помощь Горького, еще не оправившийся от болезни Грин плакал от благодарности»19.
Горький дал Александру Степановичу и тему для будущей серии «Жизнь замечательных людей» — исследование Африки знаменитым путешественником, англичанином Ливингстоном, справедливо считая, что сюжет — гриновский. Грин с благодарностью принял совет — и пошел по своему пути, романтически видоизменив факты. Результатом была его повесть «Сокровище африканских гор».
Горький не переменил своего отношения к Грину и позже, когда вульгарно-социологическое истолкование критикой творчества Грина преграждало ему путь к читателю. «Грин талантлив, очень интересен, жаль, что его так мало ценят», — писал Алексей Максимович Н. Асееву в 1928 году20.
...Набережная Мойки, 59. Внушительный особняк богача Елисеева, торговца гастрономией, бежавшего от революции за границу.
Грин поселился в маленькой комнате со двора. Ход к нему через кухню, несколько ступенек вниз, небольшой коридор, дверь слева. Рядом жили поэты — Н. Тихонов, В. Рождественский, В. Пяст. Тихонов помогал Александру Степановичу до последнего дня жизни Грина. Рождественский запомнил и хорошо описал «нелюдима», яростно трудившегося за стеной. С Пястом была дружба до самого отъезда Гринов в Крым.
Теперь в том особняке Дом партпроса.
Мраморная отлогая и широкая винтообразная лестница зарешечена чугунным узором с бронзовыми перилами. Холод металла торжественно струится под рукой. В бывшей столовой цветные витражи с вензелем хозяина, огромный дубовый стол, тяжелые стулья, хоровод темно-коричневых резных человечков на буфетных дверцах, дальше — анфилада залов, ходы, переходы, внутренние лестницы, зеркальные окна, замковый, дворцовый стиль. Дом оживет, будет дышать в книгах, переселится частью имущества в гостиную Футроза в «Дороге никуда», куда, робея, явится Давенант, приглашенный дочерьми богатого филантропа.
В любую среду Грин вживался творчески. Конкретность жизни мгновенно переводилась им в другое пространство, в другое — сюжетное — измерение.
...Маленькая железная печка сделала все, что могла: окно заструилось сыростью, тепло затуманило стекла, кажется, что стены соседних домов придвинулись ближе и темный двор стал теснее. Хозяин комнаты шагает между кроватью, столом и комодом, куда складывает исписанные листки. Стол простой, кухонный, равнодушие к «маститым» письменным столам останется на всю жизнь. На кровати вытертый коврик вместо матраса и шинель вместо одеяла. Комната выстывает, он убыстряет шаги, чтобы согреться и дать разбег работающей мысли. Сонмы образов толпятся вокруг — рождается феерия...
Недоумевая и сердясь, Грин спрашивал: «Разве «Алые паруса» не современная вещь?»21
Вещь была современной и осталась ею сегодня.
...Я ухожу из дома на Мойке, бреду вдоль узкой реки, забитой талым снегом, выхожу на Невский. И вдруг в волнах механического шума над гигантской городской улицей, как загадочный и настораживающий возглас, — табличка, прикрепленная к электрическим проводам, и надпись: «Конец зеленой зоны».
Магнитная точка, куда мог бы устремиться фокусирующий взгляд Грина, старт разбегу воображения. Так было с «Алыми парусами».
Сначала случился зрительный эффект — красные паруса миниатюрного бота за стеклами витрины, они зажглись и рдели под лучом солнца. Крылообразный парус сидел правильно. Игрушка говорит о красоте, может быть, о незаурядности судьбы своего создателя и — с точностью — о его жизненном опыте, который накоплен в море. Возможно, характер новой работы заменяет романтику прошлых плаваний. В глубине зрения возникает облик матроса и руки мастера. Он будет делать игрушки, станет отцом Ассоль и скажет прижимистому лавочнику, скупавшему его изделия: «Эх, вы... Да я неделю сидел над этим ботом... Посмотри, что за прочность, а осадка, а доброта. Бот этот пятнадцать человек выдержит в любую погоду». Вот он, ревнивый поэт моря Лонгрен из Каперны во всю величину, и его жгучее воспоминание о прошлом, пятивершковый бот, сродни тому, что дымился алым цветом в витрине на Невском, возле самой души и глаз Грина.
Пророчества Грина сбываются. Он феерически ярко, убежденно, даже полемически сказал о поэзии как о спутнице жизни людей, о высокой культуре чувств, без чего немыслим человек будущего. Ему был близок пафос романтических «Сказок об Италии» Горького, и он не согласился со своим учителем и другом Куприным, писавшим в «Попрыгунье-стрекозе» о диком народе, которому недоступна культура.
Красный цвет, цвет жизни. «Приближение, возвещение радости — вот первое, что я представил себе», — рассказывает писатель в одном из сохранившихся отрывков. История создания феерии была положена в основу задуманного, но недописанного повествования, которому условно дано было название: «Сочинительство всегда было моей внешней профессией...»
Из толчка солнечным лучом в алую точку крохотного паруса явилась бессмертная книга. Был световой эффект и кладь набежавших впечатлений, вобравшая, «может быть, сокровища, а может быть, обломки и пыль», — размышляет Грин. И чтобы родилась и легла книга на мой и ваш стол, нужно было метаться в холодных стенах невзрачной комнатенки роскошного купеческого дома на Мойке, усиленно курить, мучиться бессонницей...
Кто-то думает: нет легче литературного труда, сел за стол и пописывай. Неправда. Писатель отдает творчеству всего себя, а люди извлекают из написанного эстетическое наслаждение и нравственный урок.
Примечания
1. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 3, ед. хр. 8, л. 1.
2. Та м же.
3. Там же, оп. 1, ед. хр. 6, л. 10.
4. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 1, ед. хр. 6, л. 128, об.
5. А. Грин, Фантастические новеллы. Под редакцией и со вступительной статьей Корнелия Зелинского, «Советский писатель», М. 1934, стр. 24.
6. Ал. Блок, Сочинения в одном томе, Гослитиздат, М. 1946, стр. 429.
7. «Лев Толстой об искусстве и литературе», т. 2, «Советский писатель», М. 1958, стр. 232.
8. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 3, ед. хр. 15, л. 190.
9. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 3, ед. хр. 16, л. 2.
10. Н.Н. Грин, Записки об А.С. Грине. — «Литературная Россия», 21 авг. 1970 г.
11. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 3, ед. хр. 17, л. 153, об.
12. Там же, оп. 1, ед. хр. 69, л. 75.
13. В.Г. Белинский, Собр. соч. в 3-х томах, т. 3, ГИХЛ, М. 1948, стр. 217.
14. А.П. Чехов, Собр. соч. в 12-ти томах, т. 11, ГИХЛ, М. 1957, стр. 360.
15. Там же, стр. 570.
16. М. Горький, История русской литературы, Гослитиздат, М. 1939, стр. 42.
17. См., напр.: Ю. Барабаш, Довженко. Некоторые вопросы эстетики и поэтики, «Художественная литература», М. 1968; А.С. Бушмин, Методологические вопросы литературоведческих исследований, «Наука», Л. 1969; Л. Залесская, Метод или стиль? О романтизме в советской литературе. — «Литературная Россия», 9 января 1970 г.; А. Метченко, Формирование теории социалистического реализма. — В сб. «Советское литературоведение за 50 лет», М. 1957; А. Овчаренко, Социалистический реализм и современный литературный процесс. — «Вопросы литературы», 1969, № 12; Он же, Продолжение спора. — «Новый мир», 1971, № 5; В. Оскоцкий, Безбрежная романтика и берега романтизма. — «Литературная газета», 16 июля 1969 г.; Сб. «Проблемы романтизма», «Искусство», М. 1967; Б. Сучков, Ленинизм и современный литературный процесс. — «Коммунист», 1969, № 10; М. Храпченко, Октябрьская революция и творческие принципы социалистической литературы. — В сб.: «Великая Октябрьская социалистическая революция и мировая литература», «Наука», М. 1970; Он же, Проблемы современной эстетики. — В сб.: «Ленин и современная наука», «Наука», М. 1970; и др.
18. См.: В. Вихров, Александр Грин. — В кн.: Александр Грин, Избранное, Крымиздат, Симферополь, 1962; Он же, Рыцарь мечты. — В кн.: А.С. Грин, Собр. соч в 6-ти томах, т. 1, изд-во «Правда» (Б-ка «Огонька»), М. 1965; Вл. Россельс, Дореволюционная проза Грина. — В кн.: А.С. Грин, Собр. соч. в 6-ти томах, т. 1, изд-во «Правда» (Б-ка «Огонька»), М. 1965; Он же, А.С. Грин. — В кн.: «История русской советской литературы» в 4-х томах, т. 1, «Наука», М. 1967; В. Ковский, Романтический мир Александра Грина, «Наука», М. 1969.
19. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 3, ед. хр. 17, л. 153, об.
20. Архив А.М. Горького, ПГ—РЛ, 2, 12.
21. ЦГАЛИ, ф. 127, оп. 3, ед. хр. 14, л. 1.