Глава 8. Алые паруса — «приближение, возвещение радости». Новая встреча с Ниной Николаевной. «И моя душа вернулась на свое место»
Зиму 1920 года жители Дома искусств переносили нелегко, как, впрочем, и вся страна.
«Было голодно, было бесхлебно, — вспоминает Виктор Шкловский. — В холодных комнатах работала студия, в которой учились молодые писатели. Пар из молодых писательских ртов поднимался вокруг огромного стола, который был когда-то обеденным. <...> Лед на Финском заливе лежал торосами.
Около простывшей печки, разгребая чуть тлеющие листы банковских бумаг, Александр Грин грел руки и писал феерию «Алые паруса».1
«Занавес поднят. Избегая анатомии духа, невозможной в смысле окончательного исследования, скажу лишь, что история «Красных парусов», видимо, осязательно началась с того дня, когда, благодаря солнечному эффекту, я увидел морской парус красным, почти алым. Конечно, незримая подготовительная работа сделала именно такое явление отправным пунктом создания, но о ней можно говорить только как о предчувствии. <...> Поэтому, приняв солнечный эффект в его зрительном, а не условном характере, я постарался уяснить, что приковало мое внимание к этому явлению с силой хаотических размышлений. Приближение, возвещение радости — вот первое, что я представил себе. <...> Идея любовной материнской судьбы напрашивалась здесь, само собой»,2 — так рассказывал Александр Грин о возникновении сюжета феерии.
В первом варианте повести повествование ведется от лица писателя Гирама. Не однажды, введя в произведение литератора с его признаниями о самых интимных и глубоких особенностях работы, — Грин затем отказывался от него как героя повести или романа. Так было с «Блистающим миром», «Джесси и Моргианой», «Дорогой никуда».
Можно предположить, что Грином руководило естественное целомудрие человека, не желающего раздеваться публично; оно побеждало стремление поделиться с читателями тем, что ему было дано, показать художника в его мастерской.
Почему «красные» паруса стали «алыми»? На этот вопрос ответить легко: в годы, когда завершалась повесть, слово «красный» встречалось постоянно на вывесках артелей, обложках журналов, заголовках газет; слово это, неся политическую нагрузку, не отвечало содержанию феерии, и Грин отверг его, заменив словом «алые», ликующий свет которого звал к доброте и радости.
Идея феерии, как и в недавних стихах Грина «Движение», та, что правда — не в жесткости и ненависти, а в целеустремленности мечты, верности ей. В доброй руке, вовремя протянутой виноватому, помощи больному, улыбке — опечаленному таится огромная сила, много большая, чем в сжатом для удара кулаке, последнем, тяжком слове приговора. Надо лишь понять это, и тогда люди смогут совершать чудеса своими руками, выращивать «зерно пламенного растения — чуда».
Грин писал на огромных, разлинованных страницах банковских гроссбухов под заголовками бухгалтерских граф: «Дебет», «Кредит», «Страхование», «Купоны», «Срок ссуды», под каллиграфически выведенными именами вкладчиков: «Бруттан Константин Юльевич», «Стенцлер Генрих Федорович»; имена почему-то преобладали немецкие; около одного из них, рукой Александра Степановича, — видимо, в задумчивости, четко написано: «Дурак».
«Плохо было и с бумагой для литературной работы, — пишет в воспоминаниях Всеволод Рождественский. — Она была предметом остро дефицитным — поневоле шли в ход разные обрывки. Многие рукописи молодых прозаиков и поэтов, получившие впоследствии широкую известность, как первые книги советских издательств, писались на страницах разграфленных конторских ведомостей и бланков, где столбики цифр перемежались с фамилиями дореволюционных клиентов. Эти архивные канцелярские отходы оказались для нас неоценимым подспорьем. А неисчерпаемый источник подобных запасов был открыт Александром Степановичем Грином.
— Вот, молодежь, — сказал он с привычной усмешкой. — Учитесь добывать для себя духовное пропитание. Бумагой мы теперь будем обеспечены до конца дней своих!
И тут же дал добрый совет.
Оказалось, что нижний этаж огромного дома до революции был занят каким-то частным банком. <...>
Проникнуть в это царство мрака, пыли и плесени для нас, постоянных обитателей Дома искусств, было не столь уж сложно. Грин не раз уже спускался в мрачное подземелье, указав и нам туда дорогу.
Тот, кто помнит его "Крысолова", легко может представить эту поистине фантастическую обстановку...»3
В декабре 1920 года стены конференц-зала Дома искусств дрожали от баса Владимира Маяковского: поэт приехал в Питер со своей новой поэмой — «150 000 000». В названии звучал некий вызов — противопоставление? — «Двенадцати» Блока.
Борис Леонидович Пастернак в «Охранной грамоте» сказал о Маяковском тех лет: «Я его боготворил. К той поре я уже привык в нем видеть первого поэта поколения. Но после его «150 000 000» мне впервые нечего было сказать ему».
Корней Иванович Чуковский: «Он без гиперболы не может ни минуты. Каждая его буква — гипербола».4
Чтение поэмы «150 000 000» состоялось 4 декабря. Зал был полон — стояли в проходах.
Мы тебя доконаем, мир-романтик!
Вместо вер —
в душе
электричества
пар!
Вместо нищих —
всех миров
богатство
прикарманьте!
Стар —
убивать.
На пепельницы
черепа.
Грин не принимал Маяковского. «Извозчик от литературы», — говорил он позже о нем Нине Николаевне.
В этот вечер, как вспоминает Слонимский, именно четвертого декабря, Александр Степанович пил крепкий чай в комнате Михаила Леонидовича; тот тоже не пошел слушать Маяковского — то ли поленившись (был очень ленив, как вспоминают современники), то ли потому, что договорился с Грином прежде. Как всегда, вытянувшись на кровати и упершись ступнями в теплую буржуйку, Слонимский с мальчишеским восторгом слушал глуховатый голос Грина, читавшего свою феерию.
«[Грин] мне первому читал «Алые паруса». Он явился ко мне, тщательно выбритый, <...> положил на колени рукопись (всё те же огромные листы, вырванные из бухгалтерских книг), и тут я увидел робость на его лице. Он оробел, странно было слышать мне от этого человека, который был старше меня на двадцать лет, неожиданное, сказанное сорвавшимся голосом слово:
— Боюсь.
Ему страшно было услышать написанное им, проверить на слух то, над чем он работал так долго, и вдруг убедиться, что вещь плоха. А произведение это, «Алые паруса», было поворотным для его творчества. <...> Потом Грин, преодолев робость, начал читать. Дойдя до того места, где Ассоль встречается в лесу со сказочником, Грин вновь оробел, и голос его пресекся. Тогда я сказал ему первую попавшуюся шаблонную фразу:
— Вы пишете так, что всё видно.
— Вы умеете хвалить, — отвечал Грин и, взбодренный банальной моей похвалой, прочел превосходную свою феерию уже без перерывов».5
Чтение «Алых парусов» Слонимскому было для Александра Степановича своего рода репетицией. Через четыре дня — восьмого декабря — был вечер, на котором Грин прочел главы из феерии литераторам Петрограда. Вечер прошел с большим успехом. Книгу рекомендовали к печати. Однако, и после сообщения в «Вестнике литературы» о том, что Грин закончил повесть «Алые паруса», писатель долго — более года — работал над ней.
Зимой 1920—1921 годов Петроград вымирал. Если в 1917-м население города составляло 2.400.000, то в начале 1921-го оно было доведено до 722.229, то есть уменьшилось более чем в три раза.6 Из-за недостатка топлива промышленность губернии почти замерзла. Запрет частной торговли наряду с безработицей вызвал к жизни явление, получившее название мешочничества. Толпы мешочников атаковали пригородные поезда. Трамваи давно уже не ходили, и через весь Петроград люди шли пешком — в очереди, на службу, редко — к знакомым.
В темный и сырой февральский день Александр Степанович вышел из Дома искусств, направляясь в издательство Гржебина.7 Густо падал снег. Внезапно, сквозь снежную пелену, мелькнуло полузабытое, милое лицо. Навстречу шла Нина Николаевна Короткова, которую он не раз вспоминал и считал погибшей.
Из воспоминаний Нины Николаевны: «1921 год, ненастный февральский день. Мокрый снег падает и сразу тает. Мрачная, усталая иду по Невскому. Мне только что в райсовете отказали в выдаче ботинок, в рваных моих туфлях хлюпает вода. На душе серо: надо снова идти на толкучку что-нибудь продавать из маминых вещей, чтобы купить самые простые, но целые ботинки.
Ездить же надо на работу в село Рыбацкое (я медсестра в больничных бараках, дежурю через двое суток на третьи), в мокрой обуви опасно, у меня уже был плеврит.
Вдруг я вижу что-то знакомое. Высокий, немолодой человек в хорошем, как мне показалось, черном пальто идет навстречу и внимательно всматривается в меня. Я сказала вслух: «Александр Степанович?!» И одновременно он: «Нина Николаевна! Вы ли это?!» <...>
Поговорили несколько минут. Я спешила на поезд в Лигово, где жила с матерью. Александр Степанович записал мой адрес и протянул небольшой клочок бумаги со своим: "Я живу в светлом и теплом Доме искусств. У меня есть своя комната. Прошу вас, — мы ведь старые знакомые — зайдите в свободное время ко мне. У нас найдется, о чем поговорить. Я всегда дома. Это редкий случай, что пошел в издательство".
Я пообещала в ближайшее время зайти.
"Когда мы прощались, — рассказывал мне после Александр Степанович, — я шел с чувством тепла и света, полный надежд".
Я же, продолжая свой путь по сумрачному Невскому, долго ощущала дружеское пожатие его руки. Эта встреча словно растопила холод в сердце — вокруг посветлело».8
В записной книжке Нины Николаевны тех лет помечено: «Дом искусств, Мойка 59, 2/18 — 15. А.С. Грин. 12-II-21 г.» Цифры «2/18» могли означать этаж или подъезд и номер комнаты, 15 — время. Встреча была, видимо, назначена на двенадцатое февраля. Можно, таким образом, предположить, что впервые Александр Степанович встретил Нину Николаевну после их длительной разлуки — седьмого февраля, так как из Рыбацкого домой она проезжала через Петроград каждые пять дней.
Двенадцатого февраля, в субботу, Нина пришла в Дом искусств. Александр Степанович поджидал у входа и сложной сетью коридоров провел гостью к себе.
«Комната в Доме искусств, — вспоминает Нина Николаевна. — Чтобы попасть в нее, надо было пройти через большую кухню, потом спуститься по ступеням в маленький коридор; слева вторая или третья дверь вела в комнату Александра Степановича. Видимо, в этих комнатах в прошлом жила прислуга. Комната — небольшая, длинная, полутемная. Высокое, узкое окно выходит в стену, на окне почти всегда опущена белая полотняная штора. В комнате и днем горит электричество. Справа от двери большой платяной шкаф, слева железная печь — "буржуйка". На полу во всю комнату серо-зеленый бархатный ковер. Перед ним маленький стол; он покрыт салфеткой и стоит узкой стороной к стене. За столом простая железная кровать; на ней темное, шерстяное одеяло. Над кроватью висит большой женский портрет в широкой багетной раме — молодая девушка с лицом красивым и независимым, с толстой, в руку, косой, переброшенной через плечо, стоит, заложив руки за спину».9
Заметив осторожный взгляд Нины в сторону портрета, Грин сказал, усмехнувшись:
— Разрешите познакомить вас, Нина Николаевна. Это Вера Павловна, бывшая моя жена. Вы, очевидно, слышали от наших общих знакомых, что я однажды убил ее, за что и был сослан в Сибирь.10
Нина во все глаза смотрела то на портрет, то на Александра Степановича.
— Не пугайтесь, прошу вас, — сказал он. — Вера Павловна здравствует, живет в Питере и вторично вышла замуж. Отношения у нас самые добрые. В Сибирь меня ссылали по другому поводу.
Потом они сидели у пылающей буржуйки и пили настоящий чай с леденцами и белым хлебом.
— Нина Николаевна, вы, как писателя, меня совсем не знаете? — спросил Грин.
— Знаю, только мало, — не сразу ответила Нина. — Прежде я думала, что вы пишите одни лишь стихи. А потом как-то увидела сборник ваших рассказов.
— «Искатель приключений».
— Да, продавали в книжной лавке. Я купила и прочитала залпом. Опомниться не могла — так понравилось. Некоторые рассказы особенно. Я поняла, что совсем вас не знаю. А чувство было, как от встречи со старым знакомым.
— Если позволите, я вам дам почитать из того, что есть дома.
Александр Степанович достал стопку небольших книг в бумажных переплетах.
— Это, чтобы вы лучше узнали меня, — сказал он. — Я ведь не очень разговорчив. Прочтете — привезите, хорошо? К тому времени я заберу у моего соседа, Владимира Алексеевича Пяста, остальное. Если захотите, возьмете.
— Захочу, конечно, Александр Степанович.
— Всего их у меня девять, но первую книгу я не люблю, а последняя, «Искатель приключений», есть у вас, вы говорили.
Условились, что Нина привезет книги, как только прочитает — недели через две.
Двадцать первого февраля Нина ехала с дежурства домой, в Лигово, и снова шла по Невскому, чтобы зайти в Дом искусств к Александру Степановичу. Книги она прочитала. Времени было немного, приходилось — по ночам в госпитале, в часы дежурств, и дома, перед сном. Некоторые рассказы увлекли ее особенно; вновь, как в Болшеве, когда она читала Грина впервые, ей открылся необычный мир, населенный людьми, верными и нежными.
Шел густой снег, мела поземка. Приехала она из Рыбацкого в одиннадцать, а подходила к Дому в час дня — шла два часа, совершенно измучившись. Осторожно постучала в дверь к Александру Степановичу. Он открыл и обрадовался. В комнате было темно, накурено, от дверцы буржуйки по ковру и стенам скользили темные блики.
— Как хорошо, что вы пришли, Нина Николаевна, — сказал Грин, помогая ей раздеться. — А я, видите, сумерничаю. Накурил, простите, сейчас отворю дверь. Будем чай пить. Устали?
— Ох, как устала, Александр Степанович. Шла, шла, думала — век не доберусь.
Грин заботливо, стряхнув в коридоре снег, развесил на спинке кровати ее пальто и платок.
Чай был горячий, с сахаром. Нина сидела в глубоком кресле; она согрелась и почувствовала себя просто — как дома.
— А теперь, Нина Николаевна, расскажите о своем впечатлении, — сказал Грин. — Поверьте, это не желание автора услышать нечто лестное. Мне интересно ваше мнение, оно мне важно.
«Я много думала о его рассказах, — вспоминала потом Нина Николаевна, — и об их суровом внешне авторе, который написал эти нежные, полные света книги, но выразить то, что я чувствовала, мне было очень трудно. Когда-то в детстве, слушая сказки, я мечтала стать крошечной девочкой, «с ноготок», которая плыла по лесному ручью в лодке из лепестка розы. Когда я читала рассказы Александра Степановича, мне казалось, что ожила моя детская мечта — такой счастливой я себя почувствовала. Так я ему и сказала. Он встал и, низко поклонившись, поцеловал мою руку».11
Много раз в своей жизни Грин бывал бит ложными: «Это она!» Сейчас исчезали последние сомнения.
Потом они еще долго разговаривали. Александр Степанович накормил Нину писательским обедом, заставил прилечь. Она задремала. Проснулась, когда было уже пять часов и заторопилась на Финский вокзал: «Когда я доберусь!»
— Нина Николаевна, — наблюдая ее волнение, сказал Александр Степанович, — уж коли вы в эту погоду решились зайти, то разрешите вас пригласить на вечер в Доме литераторов. Будет концерт, а главное — выступят с речами Блок и Ходасевич. Я уже слушал их — оба хороши. Это о Пушкине, вечер посвящен его памяти. Соглашайтесь.
— Да нет, Александр Степанович, — уныло сказала Нина. — А как хочется!
— Что же вас смущает? Начало в семь.
— А в девять последний поезд.
— Ваша матушка будет тревожиться?
— Нет, я не раз подменяла, мама знает, что я могу и задержаться. Ночевать-то мне в городе не у кого.
— Только в этом дело? — обрадовался Александр Степанович. — А мы сделаем вот что: я перейду к моему молодому другу, Михаилу Слонимскому, а вы устраивайтесь в этой комнате и будьте как дома.
— Неудобно вас стеснять, Александр Степанович.
— Что вы, я буду только рад.
«Меня очень тронул тогда Александр Степанович, — рассказывала впоследствии Нина Николаевна, — и я осталась».
Этому — второму — приходу Нины в Дом искусств посвящен маленький рассказ, написанный Грином ровно через год. Как и многие домашние стихи, он напечатан не был и хранится в Фонде Грина.12
«Путешествие в комнате.
Рассказ А.С. Грина.
— Напиши мне рассказик.
— Какой?
— Какой-нибудь маленький и хорошенький, как пуговичка. Ничего, что я так говорю?
Это была ее обычная манера заявлять о своей скромности.
— Ничего, — сказал я, прибавил «гм», взял бумагу и стал писать.
Вдохновение тотчас же посетило меня. Оно крылось в подстегнутом самолюбии, желании доставить удовольствие той, которая вот уже год растила обстриженные ранее волосы и, причесавшись утром, приглашала взглянуть: "Посмотри, какая я гладенькая", или еще определеннее: "Попробуй, какая у меня шишечка". Это был волосяной жгутик, скрученный в виде копеечной булочки.
Ко всем этим мотивам надо прибавить желание поразить возможностью написать рассказ сразу, "не моргнув глазом".
На этом месте я немного задумался; она же, встав, подбросила щепок в железную печурку и погрузилась опять в чтение истории, рассказанной Твеном о гибели шхуны "Гортензия".
— Ниночка, — сказал я, написав четыре строчки, — рассказ готов и вышел именно вроде пуговички. Слушай: год назад я сидел в такой же комнате и бродил душой по всему миру, отыскивая сердце, которое ответило бы моей жажде любви.
Ты пришла вся в снегу, села и заявила: "Уж я шла, шла... Уж я устала, устала..."
И моя душа вернулась на свое место.
Прочитав написанное, я немедленно получил гонорар в том обычном виде, в каком привык получать его за всякие любезные действия».
Примечания
1. ...феерию «Алые паруса». — Шкловский В. За 40 лет. М., 1967. (Примеч. автора).
2. ...здесь, само собой». — Грин А. ...Сочинительство всегда было внешней моей профессией... — Грин А. Собр. соч. 1965. Т. 3. С. 430, 431.
3. ...фантастическую обстановку...» — Воспоминания об Александре Грине. С. 242, 243.
4. ...буква — гипербола». — Чуковский К. Ахматова и Маяковский. Альм. «Дом искусств», 1921, № 1. (Примеч. автора).
5. ...уже без перерывов». — Воспоминания об Александре Грине. С. 264, 265.
6. ...более, чем в три раза. — Материалы по статистике Петрограда, 1922. Вып. 4. (Примеч. автора).
7. ...издательство Гржебина. — Частное издательство в С.-Петербурге в 1919—1923 гг., организованное З.И. Гржебиным для выпуска художественной, научной и научно-популярной литературы.
8. ...вокруг посветлело». — РГАЛИ. Ф. 127.
9. ...заложив руки за спину». — Там же.
10. ...и был сослан в Сибирь. — В мае 1906 г. А. Грин был сослан в Тобольскую губернию за принадлежность к социал-революционной партии.
11. ...поцеловал мою руку». — РГАЛИ. Ф. 127.
12. ...в Фонде Грина. — Имеется в виду Фонд 127 в РГАЛИ. Публикуется впервые.