Глава 8. Грин в гриме и без грима
В 1960-м Александру Степановичу исполнилось бы восемьдесят. В юбилейном году о нем много писали, говорили, спорили. В день рождения Грина 23 августа Нина Николаевна писала М.Н. Новиковой: «Восьмидесятилетие А.С. (впервые за всю его жизнь празднуемая юбилейная дата) было отмечено в нескольких журналах и газетах. Наконец-то...»
Впрочем, оживление интереса к писателю не всегда приносило только добрые плоды. После многих лет молчания и забвения авторы статей с трудом восстанавливали подробности жизни юбиляра. В прессе возникло из-за этого изрядное число ошибок и разного рода недоразумений. Рассказы, опубликованные еще до революции, объявлялись никогда прежде не издававшимися, литературные и политические взгляды Грина трактовались самым причудливым образом. В августовском номере журнала «Нева» Борис Вахтин писал о домике в Старом Крыму: «Своими руками писатель строил жилье, в котором работал, не покладая рук, не обращая внимания на тяжелую болезнь, на жестокие неурядицы».
Нину Николаевну все эти неточности, ошибки, передержки расстраивали. О судьбе домика она рассказывала мне следующее. Они с мужем снимали две крошечные комнатки на Октябрьской улице. Александр Степанович, который уже около года тяжело болел, попросил жену найти более сухое и светлое жилье.
Домик на улице Либкнехта, хатку на земляных полах, но с огромным участком, где росли фруктовые деревья, занимали в ту пору три монашки. Их выселяли из города. Нина Николаевна приобрела освободившийся домик. Он понравился ей: в комнатах было много солнца, из окон видны были далекие горы. Она отдала монашкам свои золотые часы и перевезла мужа, положив его возле окна. Грин был счастлив, радовался своему крову, думал о будущем. Но прожил он в нем только месяц...
Но, конечно, главной проблемой, которая обсуждалась в тот год целой стаей неведомо откуда налетевших «гриноведов», был вопрос политических взглядов Грина, о его отношении к Октябрьской революции. Такой искус неизменно обрушивается на каждого русского писателя, которого по милости властей сперва изымают и забывают, а потом возвращают и вводят в лоно советской литературы.
Наиболее пристойно в этой ситуации вел себя Константин Паустовский. Он, как уже говорилось, признавал, что Грин большевистский переворот не принял. Виною тому было, по мнению Паустовского, нетерпение романтика. Однако большинство начинающих гриноведов действовали по принятому стандарту: искали и находили в творчестве писателя знаки принятия большевистской революции. «Да, он принимал ее, и не просто принимал, но с восторгом», — писали они, меняя, передергивая даты стихов и рассказов.
«Большой интерес, — писала критик О.П. Воронова, — представляют два неопубликованных стихотворения Грина об Октябрьской революции». Процитировав отрывки стихотворений, критик прокомментировала: «Оказывается, писатель порой ощущал свою связь с действительностью глубже, чем это принято думать».
Оба процитированных стихотворения были напечатаны при жизни Грина, но означали совсем не то, что хотелось критикам в 1960 году. Одно — «Петроград осенью 1917 года» — вышло в отнюдь не большевистском журнале «Солнце России» (редактор Василевский — «Не-Буква») за месяц до октябрьских событий. Воронова привела лишь одну строфу:
В толпе стесненной и пугливой
С огнями красными знамен
Под звуки марша горделиво
Идет ударный батальон.
Гриновский «ударный батальон» никакого касательства к Октябрьскому перевороту не имел и не мог иметь хронологически. Ударные батальоны Временного правительства были частями, идущими на русско-германский фронт. Да, осеняемые красными знаменами. Ведь в стране осуществилась революция, хотя и буржуазная. Батальоны, ударные в том числе, в те месяцы еще не бросались грабить и убивать капиталистов и помещиков, а всего лишь шли защищать страну от немцев. И взгляд Грина на этот батальон говорит лишь о его гуманизме и добром сердце, ибо в следующих строфах сказано:
Спокойны, тихи и невзрачны
Ряды неутомимых лиц...
То смерти недалекой злачный
Посев неведомых гробниц...
Самоотверженных лавина,
Дрожит невольная слеза,
И всюду вслед стальной щетине
Добреют жесткие глаза...
Попытка обнаружить большевистские симпатии Грина в другом стихотворении, также напечатанном до октября 1917 года, снова не принесли критику лавров. Стихотворение «Из дневника», толкующее о творческих переживаниях писателя за письменным столом, лежало осенью 1917 года в портфеле опять-таки весьма далекого от большевиков журнала «Свободная речь», который был закрыт до октябрьских событий. Но поскольку «социальный заказ» требовал, чтобы прощенный и возвращенный Грин все-таки присягнул советской власти, критики и литературоведы продолжали свою не слишком чистую, но зато хорошо оплачиваемую работу.
Некоторые основания для того, чтобы окрасить Грина в красный цвет, у них все-таки были. В ранней юности будущий писатель, служа в царской армии, проникся идеалами эсеров, был арестован, а его рассказ, написанный в самом начале столетия, даже фигурировал в следственном деле в качестве «вещественного доказательства». Рассказ «Заслуга рядового Пантелеева», изданный отдельной книжечкой, был полностью уничтожен жандармами. Книжечку эту обнаружила Нина Николаевна, разыскав ее в 400-страничном Деле и переписав от руки добрую половину сохранившихся документов. Да, Грин был в юности членом партии эсеров, которых Сталин впоследствии пересажал и перестрелял. Самым «эсеровским» был год тридцать девятый, когда хватали всякого, кто когда-либо соприкасался с партией социалистов-революционеров. Писателю повезло, он не дожил до эпохи уничтожения своих товарищей, когда-то сидевших в царских тюрьмах. Зато в 1960 году его эсерство образца 1903 года помогало некоторым особенно ретивым критикам делать за его счет свою карьеру.
Нина Николаевна, как могла, пыталась спасти память мужа от вульгарных штампов и наклеек. На волне юбилея ей удалось продвинуть в печать ряд его произведений, которые многие годы оставались недоступными читателям. Одним из таких был рассказ «Фанданго», написанный в 1925 году. Рукопись долго скиталась по редакционным столам и в конце 1920-х годов была опубликована лишь в приложении к детскому журналу «Мир приключений», издании с ничтожным тиражом. Больше печатать «Фанданго» никто не решался, он был явно «идеологически не выдержан». Этот «чуждый дух» учуял и Николай Тихонов, хитрый сталинский царедворец, который в 1934 году ведал выходом сборника произведений Грина в ленинградском издательстве.
Когда Нина Николаевна послала ему рассказ с просьбой включить его в состав готовившегося сборника, Тихонов ответил ей: «"Фанданго" — блестящий рассказ, но он носит отблеск тех настроений и впечатлений 1919—1921 гг., которые сегодня очень странно выглядят — политически тоже. Тень от него, как наиболее бытового, то есть наиболее проясненного, что ли, падала бы на всю книгу, неверно ее окрашивая».
Тень, которой испугался верный сталинец Николай Тихонов, реально присутствовала в рассказе. «Фанданго» — очень автобиографичен. Герой рассказа Александр Каур и по облику, и по строю мыслей, чувств, по своему мировоззрению, конечно же, сам Грин. Лиза, жена Каура, также, несомненно, списана с Нины Николаевны. Это она — с ее детской непосредственностью, импульсивностью, нежностью и только ей присущим ходом мыслей. В рассказе сохранен даже питерский адрес Гринов и имя их тогдашней квартирной хозяйки. На страницах рассказа возникает послереволюционный Петроград: стылый, голодный город, в котором победили бездуховность и убогий быт. Этому убогому миру противопоставлена Страна Воображения. Волею героя — ироничного, мудрого и всесильного Грана — Александр Каур оказывается в цветущем Зурбагане, где звучит испанский танец — фанданго...
Прошло 35 лет после написания рассказа, прежде чем журнал «Советская Украина» в 1960 году опубликовал его. Дорогу к читателю проложила очередная «оттепель» и государственная нужда в романтике.
В том же году Нине Николаевне удалось продвинуть в печать еще одно произведение своего мужа. То было никогда не публиковавшееся «Размышление над Красными парусами». Кредо автора выражено в этом размышлении совершенно определенно и недвусмысленно.
«Главным законом того мира, — писал Грин о мире "тайны воображения", — был нравственный закон сплава, твердый, как знамя, поставленное в пустыне. Ничто не угрожало ему: все власти и суды мира, вопли одиноких сердец и стальное рыканье государства могли бы, даже заполнив вселенную высшими проявлениями могущества, стать по отношению к этому нравственному закону лишь в положение пассивного зрителя...»
Продолжая размышлять над законом, которому подчиняется его творчество, Грин писал: «Сплавленное с душой делается ее ароматом, облекает сокровенное в заботливо вышитые одежды, которые, если мы сотрем грубые границы этого сравнения, являются покровом, столь тонким, нематериальным и сложным, как выражение лица человеческого. Поэтому всё, что писал или надумывал писать я, даже то, что воображал, повинуясь произвольному, всегда было полностью воплощением неуклонного закона... <...> Но занавес опустился. На нем, отброшенное волшебством невидимой глубины изнутри сокровенного, движется чистое действие... Оно сродни мраморному трепету Галатеи, готовому замереть, если оживляющая страсть Пигмалиона уступит отчаянию. Тогда художник приступает к поистине магическим действиям. Он очерчивает себя кругом замысла и, находясь под его защитой, делается невидимым. Он выпал из общества, семьи, квартиры, его нет в государстве и на земле».
Где же безвольно прячущийся от грозной действительности неудачник, о котором писала критика? Перед нами художник, отчетливо постигший путь и направление своего творчества, полностью независимый и гордый в своей неотъемлемой свободе. Его политические взгляды? В приведенном отрывке есть ответ и на этот вопрос: «Надо оговориться, что, любя красный цвет, я исключаю из моего цветового пристрастия его политическое, вернее, сектантское значение».
Эти строки, кстати говоря, впервые опубликованные в советском издании в 1960 году, не были пустой декларацией. В 1931 году, тяжело больной, жестоко нуждавшийся Грин подал в Союз писателей просьбу о помощи — в ноябре того года исполнялось 25 лет его писательской работы. Кто-то посоветовал ему для увеличения пенсии упомянуть в заявлении о своих революционных заслугах. Он категорически отказался: «Я всего себя отдал революционной работе в молодости. На этом вырос и стал писателем. Мы квиты».
Сказав «мы квиты», Грин подвел черту под своим отношением с государством-машиной, убивавшей его.