Глава восьмая
На улице Счастья, неподалеку от бульвара Секретов.
А. С. Грин
Вдова русского офицера, павшего под Ляояном, молодая красивая женщина, возвратилась в декабре из Ниццы и сильно заскучала в холодном, туманном Петербурге.
Влюбленные в нее мужчины пытались развеселить ее Максом Линдером, стихами Игоря Северянина, ночными экскурсиями в «Бродячую собаку» и романами Дюма.
Макс Линдер ей скоро надоел, — он был весьма однообразен и неумен. Стихи Северянина набили ей оскомину. «Бродячая собака» сама неистово скучала. Романы Дюма были чересчур длинны.
Вдова скучала. Однажды прислали ей из магазина Вольфа книгу рассказов Грина «Штурман Четырех Ветров». Вдова наугад раскрыла книгу и оторвалась от нее только тогда, когда были прочитаны все рассказы. Ей, правда, не стало веселее, но книга Грина сделала большее: молодая женщина перестала скучать.
В тот же день она отправила письмо в издательство «Прометей» с просьбой сообщить ей адрес писателя Александра Грина. Адрес был сообщен ей через два дня. Вдова написала по этому адресу следующее:
«Искренне уважаемый господин Грин!
Я прочла книгу Ваших рассказов «Штурман Четырех Ветров» и не в состоянии удержаться от выражения моей глубокой благодарности, восхищения и всех тех чувств, которые вызывает подлинное искусство. Девчонкой, десять лет тому назад, я написала точно такое же письмо поэту Константину Константиновичу Случевскому. Я просила его подарить мне фотографическую карточку с автографом, но он не исполнил моей просьбы. Возможно, что не дошло письмо. На этот раз с письмом, адресованным Вам, господин Грин, я посылаю моего слугу. Ему я прошу вручить фотографию Вашу с автографом. Вам это нетрудно, а для меня большая радость.
Искренне желаю Вам счастья, большого и верного, успеха желаю Вам, хороших творческих вечеров и ночей. Хочется писать Вам без конца, — настолько вдруг Вы стали мне близки и дороги.
Вера Суходольская.
17 декабря 1913 года».
Письмо это получил Грин семнадцатого же. Оно доставило ему много счастливых часов и привело в отличнейшее настроение.
— Скажите вашей госпоже, — обратился он к посланцу Суходольской — чинному, благообразному старику, — что у меня нет сейчас хорошей фотографии. Я обещаю ей прислать в ближайшие же дни. Я привык держать свое слово.
— Моя госпожа просила меня умолять вас, господин Грин! И я умоляю: дайте, пожалуйста, какую найдете!
— Есть у меня одна, но там я смешной, петушистый! Ей-богу, даже неловко. Снимок девятьсот восьмого года. За это время я изменился, как видите.
— Немного, но к лучшему, господин Грин. Вы мне напоминаете одного английского трагика, которого я видел в прошлом году в Лондоне. Он очень похож на вас.
— Вот вы какой! — воскликнул Грин.
Старик улыбнулся:
— Я был в пяти столицах мира, жил в тридцати больших городах Европы. Нынче я и моя госпожа видели Бурже, Франса и Карин Михаэлис. Лично я в течение двух месяцев прислуживал сэру Киплингу. В прошлом году я обучал Конан-Дойля игре в городки.
— Здорово играет? — спросил Грин.
— Средне, — бесстрастно ответил старик. — Сэр Артур Конан-Дойль очень медлителен и суеверен. Городки далеко не философская игра, господин Грин.
— Выпьем по рюмочке, а? — предложил, спохватившись, Грин.
Старик отказался:
— Я пью только наедине с собою, добрый господин. И сразу же ложусь спать, ибо в опьянении вижу чудесные сны. Я, разрешите заметить, тоже читал вашу книгу. Вы, господин, великий волшебник!
— Меня не ценят, — сказал Грин.
— Притворяются, — таинственно произнес старик. — Между нами: моя госпожа любит сладости, но когда ей предлагают их, она берет только одну птифур, заявляя, что не любит сладкого. Простите, я позволил себе наговорить лишнего. Моя госпожа ждет меня с вашей фотографией.
На маленьком снимке Грин написал: «Вере Суходольской на память и счастье. А.С. Грин».
Вдова, получив карточку и взглянув на нее, заметно встревожилась. Она позвонила.
Вошел старик слуга. Госпожа знаками приказала ему следующее: назначенный на воскресенье ужин отменяется. Пригласительное письмо господину Грину не отправлять.
А на улицах уже продавали елки. Ситный рынок превратился в огромный лес, можно было заблудиться, бродя среди больших и маленьких деревьев, голова заболевала от горьковатого, одуряющего запаха хвои. Множество елок стояло на площадях и бульварах, на углах расположились продавцы золоченых грецких орехов, картонных домиков и барабанов, витых стеариновых свеч, разноцветных стеклянных шариков.
Дети откровенно выражали свою нетерпеливую радость. Взрослые притворялись равнодушными, сдержанными. Грин без лицемерия и фальши отдавался очарованию праздника, — для него он начинался в день появления в городе первой елки и кончался в ту минуту, когда к зеленой колючей ветви прикреплялся последний подсвечник, вешалась последняя хлопушка и с великими усилиями на самом верху водружалась мохнатая блестящая звезда.
«Мороз и солнце — день чудесный!»
Грин составил план предпраздничного налета на редакции журналов. Сперва на Фонтанку в плохонький «Весь мир», здесь необходимо сказать несколько комплиментов баронессе Таубе, выпить стакан кофе и произнести традиционное: «Время бежит, мы старимся, вы, голубушка, моя, молодеете. Есть у меня в запасе рассказец...»
Рублей сто очистится.
Дальше — улица Гоголя 4, редакция «Аргуса». Регинин даст полсотни, сотню — Кондратенков. Из «Аргуса» в дом № 22 по той же улице, — Нива моя, Нива, Нива золотая выдаст по меньшей мере двести рублей. К трем часам — к Бонди в «Огонек», — этот раньше не примет. Авось и тут сотенка перепадет. От Бонди — в «Солнце России», к дородному и благородному Когану. На Лиговке, кстати, надлежит пошарить в карманах руководителей «Всемирной панорамы» и «Журнала-Копейки». Если все три еженедельника выдадут по полсотне, — битва выиграна. На двенадцатом номере трамвая — к милейшему Корецкому в его собственный дом на Суворовском проспекте. Здесь сколько? Цветистое «Пробуждение», или, как его называют, «Брокар-Ралле и Компания», в состоянии выдать двести рублей.
Имеется еще утренняя «Биржевка», но тут ненадежно. Здесь Измайлов, в его руках литературная часть газеты, он весьма ценит Грина, но считает его чем-то вроде фокусника, чем-то, кем-то... — бог с ним, не надо. Имеется «Петербургский листок» — здесь ожидают замерзающих мальчиков и добрых купцов, раскрывающих свою мошну в рождественскую ночь. На всякий случай будем иметь в виду и эту газету.
А вот к Николаю Николаевичу Михайлову в «Прометей» зайти необходимо сегодня же вечером. Триста рублей гарантированы. Весь день, следовательно, уйдет на добычу денег. Елочные украшения придется покупать завтра. А так хочется поскорее забраться в магазин Шишкова «Всё для елки».
Чудесный день — мороз и солнце!
Битва с Таубе и Бонди оказалась необычайно легкой и скорой: и здесь и там ему отсчитали по сотне.
Нивская богоматерь Валериан Яковлевич Светлов усадил Грина в кресло и заставил его выслушать главу из книги своей о балете, за что и уплатил сто пятьдесят рублей.
Елка росла не по часам, а по минутам. Регинин только кивнул просителю аванса и молча выдал сотню. Кондратенков взял трубку телефона, чтобы отдать распоряжение о выдаче аванса Грину, повернулся в его сторону и спросил:
— Сколько?
Грин подбежал к трубке, отрывисто произнес:
— Двести, Иван Степаныч! — и надавил на рычаг. Кондратенков любил людей решительных и изобретательных.
Корецкий долго морщился, нудно и скучно говорил о великой русской литературе и по окончании лекции достал из бумажника пять красненьких. В шесть вечера Грин подъехал на извозчике к дому Михайлова.
Издатель обедал.
— Садитесь, друг мой, откушать, — предложил издатель.
— А нельзя ли мне, вместо еды, наличными деньгами, дорогой хозяин?
— Сколько? — спросил издатель.
— Обед у вас из четырех блюд, — начал Грин, — будем считать, что суп потянет не больше пятидесяти рублей. Отварные почки с картофелем сто рублей. Ветчина у вас с чем, с горошком? Моя оценка — сто пятьдесят. Кофе с тартинками — полсотни. Итого... простите, хлеба я съел бы по меньшей мере на сто рублей. Всего, как видите, причитается мне четыреста пятьдесят рублей.
Издатель обратился к жене:
— Ты как смотришь на это, Мусенька?
— Александр Степанович забыл соль, горчицу и коньяк, — сказала жена. — Соль — десять, горчица — пятнадцать. Пять рюмок коньяку — двадцать пять рублей. Вся эта мелочь составляет пятьдесят рублей.
Грин оживился:
— Два ласкательных движения по головке вашего сына — двести рублей. Всего, таким образом, семьсот.
— Минус пятьсот мое рукопожатие, — оживился в свою очередь издатель.
— Обойдемся без рукопожатия, — сказал Грин. — В крайнем случае, сделаем переоценку: рукопожатие — целковый.
В десять вечера Грин, изрядно нагрузившись, получил от издателя четыреста. Двести рублей он израсходовал на цветы жене, которые отправил домой с тремя посыльными. Пятьсот были проиграны в Купеческом клубе на Владимирском. На елку осталось четыреста рублей.
Утром Грин опохмелился, присел к столу. Надо работать. В очередь встали сюжеты, неясные замыслы о летающем человеке, Бегущей по волнам, о девушке, мечты которой исполнялись.
«Я но существу импровизатор, — ответил как-то Грин на вопрос одного влиятельного критика. — Я знаю, что именно хочу я сказать, но я никогда не знаю деталей, частностей той вещи, которую пишу. Они приходят в голову в процессе работы. Предо мною тысячи вариантов, лучший тот, который суется первым. Если бы я имел возможность жить так, как хочу, я ежемесячно писал бы по роману. Не лгу».
Сегодня ничего не получалось. Перо рисовало чертей и ангелочков. Захотелось изобразить Деда-Мороза, и через минуту был готов портрет Льва Толстого. Холодное, морозное солнце заглядывало в комнату. Вошла жена и затопила печку. Начались пальба, шипенье, шепот. В Гель-Гью произошло убийство. Таинственно исчез капитан парохода. Игрушечных дел мастер Савва Гурон вырезал из дерева смеющуюся куклу и подарил ее дочери угольщика. Тысячи деталей, тысячи вариантов, и все они суются первыми. Не работается. Почему? В душе ощущение праздника, это ощущение сильнее всех творческих усилий. На улицу, к Шишкову — в магазин «Все для елки» !
Грин оделся, вышел на улицу.
— Извозчик! На Петербургскую сторону! Большой проспект!
Кто-то окликнул:
— Александр Степанович! Садитесь ко мне, успеете на Большой!
Александр Иванович Куприн собственной своей персоной. Реденькая татарская бородка и усы опушены инеем, черная барашковая шапка набоку.
— Садитесь, мамочка, подвезу! Еду к Соколову в «Вену». Проголодался. А вы куда?
— За бонбоньерками на елку, — буркнул Грин, удобнее усаживаясь на сиденье. — Я на Гороховой сойду, Александр Иваныч!
Куприн обхватил Грина за талию:
— Ни-ни! Бонбоньерки никуда не денутся, мамочка! Мы сейчас кулебяку сочиним, балычка нюхнем, икорки. Дайте я вас поцелую, родной мой!
От Куприна пахнет вином. Он смачно, впришлепку целует Грина:
— Люблю я вас,. Александр Степанович! Чудесный вы писатель! У нас нет никого в целой России, кто в состоянии был бы состязаться с вашей выдумкой, вашим языком, он у вас какой-то особенный, выпуклый, круглый, шут его знает...
— И я люблю вас, Александр Иванович, — говорит Грин и целует Куприна. — Люблю за то, что вы хороший русский писатель.
— Ну вот, мамочка, а вы — бонбоньерки!
— Очень люблю елку, Александр Иванович! Ребенком делаюсь, когда вижу шарики, колокольчики, фонарики.
Скрипят полозья саней. Улицы в дыму от костров. Несут елки на плечах. На заборах и деревянных колонках уже расклеены объявления о подписке на журналы «Нива», «Родина», «Вокруг света». Грин размышляет — сойти ему или пить вместе с Куприным в «Вене»?
— Я читаю ваши мысли, милочка, — говорил Куприн. — Никуда я вас не пущу. Напою, накормлю и спать уложу. Набрал я авансов на две тысячи, вот и еду заложить фундамент.
Он крепко держит Грина за талию.
— Позвоню Жакомино, Агнивцеву, Аверченке. Такую выпивку устроим, что только держись! А у вас, мамочка, вид влюбленного!
Физиономию Грина заливает довольная, продолжительная улыбка. Вот с кем следовало бы поговорить душевно и искренне, этот все поймет, но — уже приехали. Куприн тяжко вываливается из саней и из всех карманов шубы, пиджака, брюк, жилета достает кредитки и мелочь, высыпает их на ладонь извозчика и говорит:
— Сколько ж это лет возишь ты меня, Лука Михайлыч? На, бери, только с уговором: угости и лошадку! Даешь слово?
— Будьте покойны, Александр Иваныч, — бабьим тенором всхлипывает извозчик, пряча деньги в огромный кошель, похожий на торбу странника. — С девятьсот восьмого года знакомы, Александр Иваныч. Вас и лошадка моя знает. Дай бог успехов и счастья, Александр Иваныч! Прикажете заехать за вами?
— Будь добр, Лука Михайлыч! Приезжай к десяти вечера и проси Николая Потапыча, чтобы меня, значит, брали в охапку и несли в сани. Нахальнее поступай, по-свойски, — лезь и требуй. А ежели я буду сопротивляться, ты мне пригрози, слышишь?
— Всё знаем, Александр Иваныч! Не в первый раз. В десять я как из пушки! К одиннадцати я, значит, запакую вас, с последним поездом вы и тронетесь баиньки!
— Действуй, Лука Михайлыч! — говорит Куприн, берет Грина под руку, и они входят в гостеприимное кружало, известное всему Петербургу под названием «Вена». Здесь у Куприна свой столик, свои официанты. До пяти вечера он пьет и ест с Грином, в начале седьмого приходят Агнивцев, Аверченко, актер Ходотов, Андрусов. От буфетной стойки отдирают какого-то упирающегося адвоката и присоединяют к пьющей компании.
Грин хочет уходить, он заявляет, что ему необходимо побывать у Шишкова, — через три дня елка, а у него ни одного шарика, ни одной хлопушки. Грина не отпускают. В десятом часу сдвигаются пять столиков, официанты в третий раз подают обед из десяти блюд. Грин встает, чтобы уходить. Куприн требует привязать Грина к стулу.
— Держите этого пирата из Зурбагана! — приказывает Куприн, с трудом выговаривая букву «р». — Не бойтесь его! Берите!
— Пальто! Шляпу! — говорит Грин. Ему подают пальто, шляпу. Он кутает шею широким длинным шарфом, поднимает воротник осеннего пальто, надвигает шляпу на глаза и уходит, слегка покачиваясь.
Мороз и луна. Снег и звезды.
Грин идет раскачиваясь, толкает встречных, вежливо извиняется; перегоняя женщину, он бесцеремонно заглядывает ей в лицо, и если женщина миловидна, затевает болтовню. В одном случае его просят не приставать к незнакомым людям, на что Грин заявляет, что все эти словечки стары и шаблонны; в большинстве случаев женщины молчат, но демонстративно переходят на другую сторону улицы, и Грин от всей души жалеет их.
На Дворцовом мосту он поравнялся с пожилой солидной дамой, попридержал ее за локоть на крутом спуске и приступил к бессвязной, пленительной болтовне.
— Ага, слушает, — едва ли не вслух произносит Грин. — Только с чего это она так стара и некрасива? Молода — глупа, стара становится — умнеет, и прекрасно понимает, что сам господь бог дарит ей меня, вот как Лермонтов подарил ребятишкам свою колыбельную песню...
— Мадам, я чуточку пьян, — говорит Грин.
— Вы это называете «чуточку», — смеется женщина. — Только в сильном подпитии можно пристать к шестидесятилетней бабе, сударь мой.
— Вы молоды и прекрасны, мадам, — декламирует Грин. — Никогда и никому не говорите о своей старости, уверяйте всех, что вы молоды, смейтесь, веселитесь, снимите очки, если вы их носите, затянитесь в корсет, если вы объемны в талии, и побольше читайте заступника вашего перед богом и людьми — Бальзака, — он научит вас всем способам соблазна, мадам!
— Мое уже кончилось, сударь, — хохочет женщина. — Я ношу вставные зубы, стеклянный левый глаз, я притираюсь, крашусь и мажусь. Хорошую бабенку изловили вы, дорогой мой! Дома меня ждут взрослые внуки. Я больна падагрой, опущением почек и суставным ревматизмом.
— Мадам, вы артистка! — восклицает Грин. — Вы держитесь так, словно вы на сцене.
— Вы угадали, дорогой мой. Но кто же вы?
— Я волшебник из Гель-Гью, мадам. Ужо наступит время, когда одной этой фразы будет достаточно для того, чтобы знать, о ком идет речь. Время это не за горами, мадам!
— Но я доживу до этого интересного времени? — спрашивает женщина.
— Не ручаюсь, мадам. Предстоят потрясения, войны, крупные перемены. В настороженной тишине наших дней я учу людей великому искусству Мечты и Надежды. Мечта укрепляет, мадам. Три сестры — Вера, Надежда и Любовь — празднуют день своего ангела в один и тот же день. Это знаменательно, мадам!
— А с вами преинтересно! — говорит женщина. — Возьмите, сударь мой, меня под руку. Вы куда направляетесь?
— Я направляюсь к Шишкову. На Большом проспекте есть магазин «Все для елки». Через полчаса я буду покупать шарики, хлопушки, бусы, золотой дождь...
— Дорогой мой, но ведь скоро одиннадцать — какой там Шишков! У вас есть дети, конечно?
— Любой магазин для меня открыт в любой час ночи, мадам, — говорит Грин столь серьезно и убежденно, что верит в это сам и верить заставляет слушательницу свою. — А детей у меня нет... Мадам, полюбуйтесь на великого искусника Мороза: перед нами фарфоровый мост! На том берегу цветут вишневые деревья. С небес падает синий мохнатый огонь. Человечество, мадам, притворяется, что оно чересчур взрослое, и потому многие свои удовольствия оно посвятило детям. Я устраиваю елку для себя. Я не могу без нее, мадам!
— Кто же, наконец, вы? — несколько встревоженно спрашивает женщина.
— Я Единственный, Одинокий и Неповторимый. Имя мое, пока что, неизвестно. Но через сорок лет меня поставят рядом с Гауфом, Гофманом, Стивенсоном, По и братьями Гримм. Но и среди них я буду особенным. Я, мадам, нечто новое, очень оригинальное, свежее, бодрящее и молодящее.
— Вы писатель, сударь? — спрашивает женщина. Она останавливается и разглядывает Грина при свете фонаря на мосту. — Странно, — голос женщины наполнен тоской и любопытством вовсе не праздным. — Странно... — повторяет она, — я знаю очень многих писателей, но вас вижу впервые.
— Вы знаете писателей, мадам, но я художник, — просто и несколько грустно говорит Грин. — Нам пора расстаться. Я хочу побыть наедине с собою. Прощайте! Желаю вам счастливых праздников, веселых снов, благополучных будней!
— Но кто же вы, дорогой спутник мой? — кричит женщина вслед Грину. — Нельзя же так, право! Я не молоденькая, сударь! Я старуха! Кто вы?
Издали, из снежной тьмы доносится до нее голос:
— Я волшебник из Гель-Гью!
Словно с десяти небес сразу падает снег. Останавливаются вагоны трамвая. Шагом бредут белые извозчичьи лошади. С трудом пробираются прохожие. Магазин Шишкова закрыт, на дверях его надпись: торговля производится ежедневно, с девяти утра до десяти вечера.
Грин рассуждает:
— В сущности, я мог бы попасть в магазин, но мне жаль старика Шишкова. Сейчас он, надо полагать, подсчитывает выручку, а потом уляжется на покой. Старику под семьдесят лет. Но, в таком случае, куда же я денусь?
Метель, холод, пустынный Большой проспект. Куда идти? К кому? На Гатчинской живет Ленский. В двадцати шагах от магазина Шишкова — квартира Розанова. Ох, ехидный, лукавый старик! Двуликий Янус, но умница, бог с ним. Суворин без бороды, как его называют. Гм... К нему не стоит идти. На Большой Пушкарской улице живет гостеприимный Зверев — чудесный портретист. К нему, что ли?
Метель, холод, белая пустыня.
Человек в шубе и меховой шапке подозрительно оглядывает Грина.
— Вы продавите стекло, — говорит человек и осторожно отводит Грина в сторону. — Я рекомендую вам не стоять на месте, — продолжает человек. — Вы можете замерзнуть.
— Нет, — упрямо отвечает Грин. — Не замерзну. Я буду стоять до утра. Я все же попаду к Шишкову, милостивый государь!
— Чем могу служить? — спрашивает человек. — Я Шишков.
— Шишков! — восклицает Грин. — Господи! А я ваш прошлогодний покупатель. Помните, мы целый день солдатиков разбирали? Помните?
— Помню, — говорит человек в шубе. — Но я нынче получил большую партию солдатиков и всевозможных украшений из стекла. Может быть, зайдете, посмотрите?
— Правда? Можно? — Грин не верит человеку в шубе, ему кажется, что над ним шутят. — Но ведь я останусь у вас до утра! Я прозяб, господин Шишков!
— У меня есть ром, чай, ветчина, сигары. Милости прошу, господин...
— А.С. Грин, к вашим услугам. Черт возьми, но вы приглашаете меня на праздник? Чем я вам отплачу, добрый вы человек!
— О, глупости, господин Грин! Я уважаю настоящего, понимающего покупателя. Сорок два года я занимаюсь продажей елочных украшений.
— Сорок два года! — вздыхает Грин. — Да ведь это целая жизнь.
— Да, это целая жизнь. Иногда я терплю убытки. Не каждая игрушка идет. Покупатель лишен вкуса. Ему нравится третий сорт. Покупатель — дикарь, господин Грин!