Глава 14. Голод в стране. Разбитое зеркало. Отъезд Горького в Италию. Распродажа «буржуазного искусства». Смерть Короленко. Переезд на Пески. Визит к Горнфельду: восхищен «Блистающим миром». Пророчество Горнфельда. «Железное рыканье государства»
Зимой 1921 года страна погибала от голода и эпидемий. Из голодающих губерний в города прибывали беженцы. Санитарные комиссии, выезжавшие на места, были бессильны помочь.
Петроградская «Красная газета» публиковала материалы — статьи, письма. Пишет один из врачей, побывавший на голоде:
«Помогите!
Недавно я прибыл из голодающей Вятской губернии. Положение жителей там ужасное. Крестьяне едят желуди, липовый лист, доедают картофельную ботву, теперь едят древесину. И это в еще недавней житнице, давшей в 1919 году центрам около 13 миллионов пудов хлеба. Трагическим является положение детей в голодающих губерниях. Приюты на местах переполнены. Помощи ждать неоткуда. Голодные матери бросают детей, и они погибают ужасной смертью на полях и дорогах».1
В том же номере газеты было напечатано предупреждение беженцам:
«Петроградский совет обращает внимание всех граждан, желающих переселиться в Петроград, в особенности, прибывающих из голодающих губерний, на тяжелое продовольственное положение и жилищный кризис в Петрограде, и предупреждает, что Петроградский совет не может взять на себя обязательство об устройстве граждан, прибывающих в Петроград».
Осень была очень холодной. В октябре город пережил наводнение: поднялся ветер, перешедший в бурю; его порывы с корнем вырывали вековые деревья, срывали крыши, мосты на каналах. Вода поднялась на шесть футов.
Бедствия населения приняли размеры катастрофы. Стали нормой самоубийства.
Счастлив, кто падает вниз головой:
Мир для него хоть на миг, а иной.
— меланхолично писал Ходасевич.
К Гринам приходила встревоженная Вера Павловна — пропала жена Сологуба, Анастасия Николаевна. С четой Сологубов Калицкую связывали дружеские отношения, Вера Павловна бывала у них — вместе с Федором Кузьмичем она работала в комиссии по детской литературе — и нередко заходила по делу. Сологуб, как она рассказывала, был последнее время совершенно не в силах работать — исчезновение и, скорее всего, гибель жены сделали его невменяемым.
В «Красной газете» из номера в номер в графе объявлений печаталось: «Ушла из дому женщина в сером пальто, в красном с черной обшивкой костюме, в серых валенках; приметы: лет сорока, худенькая, черные волосы, большие глаза. На руке обручальное кольцо». По странному совпадению, рядом с этим объявлением, тоже из номера в номер, повторялся призыв милиции дать показания тем, кто видел, как бросилась у Тучкова моста в воду женщина в 10 вечера 23 сентября. Впоследствии оказалось, что объявления относились к Анастасии Николаевне Чеботаревской, жене Сологуба. Труп ее прибило к берегу только в декабре.
«Она вообразила, — писал позже Сологуб Горнфельду, — <...> что, умирая, она меня спасает. Ее нервы были совершенно истощены непрерывным рядом тягостных впечатлений. <...> Тоска, ужас — и вот неожиданный уход».
Голод в России стал мировой проблемой, бедствием международного масштаба. Горький организовал Всероссийский комитет по борьбе с голодом; на призыв писателя о помощи в Россию стали поступать — топливо из Англии, мука и жиры из Америки, паровозы и пароходы из Швеции и Дании. Была создана Американская комиссия помощи детям, организовавшая пункты приема во всех больших городах России. Папа Римский пожертвовал из ватиканской казны миллион лир. (Всё было иначе в 1932—1933 годах, когда голод в Советском Союзе скрывали от всего мира. Более того — экспорт хлеба продолжался в тех же размерах).
Принятые еще в марте двадцать первого года X съездом партии послабления по отношению к селу, меры, знаменовавшие начало НЭПа, пока были неощутимы. Голод косил миллионы людей, процветала спекуляция, бандитизм был обычным явлением.
Введение частной торговли вызвало глубокое разочарование у многих, свято веривших в идеи. Поэт Николай Асеев писал:
Как я стану твоим поэтом,
Коммунизма племя,
Если крашено рыжим цветом,
А не красным время.
Жить на Пантелеймоновской Гринам становилось всё труднее: в квартире от морозов полопались трубы канализации и по коридорам приходилось пробираться с величайшей осторожностью, обходя зеленовато-желтые потоки. Хозяйка с младшей дочерью перебрались к старшей.
Однажды, после очередной вылазки за дровами, Александр Степанович, занося их, задел створку трельяжа. Посыпались осколки. Грин застыл в ужасе. Нина принялась собирать с пола куски зеркала. Александр Степанович нагнулся помочь ей.
— Что же теперь будет, Котофей?
— Я пойду и скажу ей, — отважно сказала Нина.
— Ах, ты, мой храбрый портняжка! Нет, уж я сам.
Когда он вернулся, Нина спросила:
— Ну, как? Страшно было?
— Еще бы! Ведь это зеркало ее покойной мамы! Перед ним натягивал свой мундир ее обожаемый муж! А вообще-то можно понять ее. Я был вежлив и пообещал купить и вставить. Но знаешь, пора нам подыскать другое жилье. Здесь не дышится.
Уходить от Красовской, не починив трельяж, Грины не могли. Купить зеркало не составляло труда, но денег на это не было. Надо было копить деньги. Для этого Александр Степанович начал ходить на толкучку продавать паек. Нину он не пускал, а она часами ждала его и мучилась — каково ему на ветру? Да еще — продавать?
«Как-то я пришла к нему, когда он продавал полученное нами мыло, — пишет Нина Николаевна. — Стоял в толпе продающих, длинный, суровый — и жалкий. Посинел от холода. Я подошла к нему, взяла из его рук мыло и велела идти домой. Он отнекивался. Чтобы не обращать внимание окружающих, я позвала его в ближайшую подворотню и сколола булавкой воротник его пальто. С тех пор я стала ходить сама».2
Английская булавка символом человеческого тепла вошла в рассказ Грина «Крысолов»: «Девушка была стройна, но значительно меньше меня ростом, поэтому, доставая нужное с тем загадочным, отсутствующим выражением лица, какое бывает у женщин, когда они возятся на себе с булавкой, девушка <...> совершила под жакетом коротенькое усилие и, привстав на цыпочки, сосредоточенно и важно дыша, наглухо соединила края моей рубашки вместе с пальто белой английской булавкой. <...>
— Ну, вот. — Девушка критически посмотрела на свою работу и хмыкнула. — Всё. Идите гулять.
Я рассмеялся и удивился. Немного я встречал такой простоты. Мы ей или не верим, или ее не видим; видим же только, увы, когда нам плохо. <...> Я давно задумывался о встречах, первом взгляде, первых словах. Они запоминаются и глубоко врезывают свой след, если не было ничего лишнего. Есть безукоризненная чистота характерных мгновений, какие можно обратить в строки или рисунок. Это и есть то в жизни, что кладет начало искусству. Подлинный случай, закованный в безмятежную простоту естественно верного тона, какого мы ждем на каждом шагу всем сердцем, всегда полон очарованья».3
Прежде Нина очень не любила продавать на толкучке, стеснялась говорить цену, не умела торговаться. Теперь, чтобы не мерз, не стоял здесь Александр Степанович, она охотно ходила на Кузнечный или Александровский рынки, продавала быстрее и выгоднее, чем это делал он.
Однажды, быстро продав паек, она задержалась из-за вещей — своей летней шляпы и рубахи Александра Степановича. Да и кому нужны они были в голодном Петрограде?
Внезапно рядом появился бледный и взволнованный Грин.
— Наконец-то! Третий раз прохожу по рядам. Работал и вдруг вижу — темнеет, а тебя нет. Едва добежал до рынка.
В литературной среде Петрограда произошел ряд изменений. Уехал Горький, постоянное вмешательство которого в государственные дела, вечные ходатайства, изрядно надоели Ленину. В статье «Верное и фальшивое о Ленине» — ответ на воспоминания о вожде Горького, Лев Троцкий пишет: «Не так уж прост и прям был Ильич, когда ему приходилось отбиваться от мещанской сентиментальности. Сюда же относится и рассказ о том, как Ленин больше года "с поразительным упрямством" настаивал на том, чтобы Горький ехал за границу лечиться. <...> Горячие симпатии Ленина к Горькому, как к поэту и человеку, общеизвестны и неоспоримы. Но тем не менее, в том "поразительном упрямстве", с каким Ленин заставлял Горького ехать за границу, был и политический расчет».4 Уезжали один за другим обитатели Дома искусств, лишившись своего защитника, не в силах вынести голод, холод, отсутствие работы.
«Убежавший за границу писатель Амфитеатров свидетельствует о "большевистских зверствах". <...> За границу удрала группа писателей. Между прочим, г<осподин> Ремизов. <...> Он пользовался всем, а рядом — пролетарские писатели — пролеткультовцы голодали и холодали, и болели на этой почве безостановочно. <...> Есть слух, что Дом искусств будет превращен в Дом рабочего искусства. Нельзя ли с этим поторопиться?»
В том же номере «Красной газеты» Демьян Бедный нашел выход из создавшегося в стране тяжелого положения: «Не полезнее ли выменять за границей имеющиеся у нас старинные скрипки работы Страдивари, чем давать на этих скрипках концерты для немногих любителей камерной музыки? <...> Сколько старинной мебели и утвари, сколько ненужных старых книг и ценностей гниет в заброшенных усадьбах! Сколько старых и новых ценностей таится в церквах! Иностранцы падки на эти вещи».
Бедный не был первооткрывателем. Еще в 1919 году газеты печатали подвалы, авторы которых ниспровергали «искусство буржуев», «развлечения дворянства».
«Для кастратов и аристократов — Бахи, Гендели, Моцарты сочиняли музыку». (Б. Кушнер).
«Нужен ли Рубенс или пирамида Хеопса,5 нужна ли блудливая Венера6 в выси нашего нового познания? Нужны ли храмы во имя Христа? Скорее можно пожалеть о сорвавшейся гайке, чем о разрушившимся Василии Блаженном.7 <...> Пусть консерваторы едут с мертвым багажом в провинции, с блудливыми амурами прошлых развратных домов Рубенса и Эль-Греко». (К. Малевич).
«Наше новое коммунистическое искусство ничем не связано и ничем не обязано искусству буржуазии». (Н. Пунин).
«Все старые предметы и пейзажи говорят только о сплетнях богачей и буржуа». (В. Маяковский).
Иностранцы, действительно, «были падки на эти вещи». Не один из них сделался миллионером, скупая за гроши картины, книги, скрипки лучших мастеров, антиквариат, старинную мебель. Известный делец Хаммер собрал три уникальные коллекции картин — с разрешения советского правительства он вывез их в Штаты. Не зря он вспоминал с благоговейным восторгом о встречах с Лениным — такой бизнес!
Кончался 1921 год; в последние его дни умер Владимир Галактионович Короленко. «Три дня Полтава прощалась с Короленко, — пишет дочь его, Софья Владимировна. — Двери нашего дома стояли настежь с утра до ночи. Не было ни распорядителей, ни почетного караула, никто не направлял движения непрерывного людского потока. Но тишина и порядок не нарушались. Просьба матери о том, чтобы не произносили речей, была исполнена».8
Позже Луначарский напишет: «В то самое время, когда праведник осуждает нас перед лицом любви, мы перед тем же самым лицом не менее сурово осуждаем его. Мы для него палачи, а он для нас болтун».9 Так почтил он память покойного в третью годовщину его кончины.
«Умолкнет и гул воплей зависти, — сказал в некрологе, посвященном Короленко, его друг, журналист Розенблюм, — и злобы, и клеветы, которые порою пытались очернить даже этот прекрасный образ чистого, великодушного, самоотверженного человека».10
Горнфельд 30 декабря 1921 года писал сестре: «Живу по-прежнему, только всё страшнее это неустойчивое равновесие. И вести отовсюду такие тяжелые. Умер Короленко... Всё пустее становится вокруг меня и темнее надо мной».
В начале двадцать второго года Грины начали подыскивать новую квартиру: зеркало купили, и Александр Степанович сам его вставил.
В Доме искусств Грину посоветовали спросить комнату у старой учительницы, Марии Степановны Кузнецовой. «Была эта комната, — вспоминает Нина Николаевна, — на Песках,11 на Восьмой Рождественской,12 в пятом этаже. Узкая, бедно обставленная, грязноватая, настоящая студенческая комната, она нам понравилась безликой простотой. Дали хозяйке — приветливой и спокойной, сухонькой старушке — задаток, и пошли собираться. Сборы были невелики: у дворника Александр Степанович достал длинные салазки. В фанерные ящики сложили мы свое несложное имущество. Голубая печурка и трубы величественно красовались наверху. Александр Степанович повез, я пошла, помогая в трудных местах. Так и переехали.
В комнате было светло, хотя окна выходили на север. Нам уютно жилось в этой маленькой комнатке-фонарике (она находилась в выпуклой части фасада дома). В прохладном уголке, на подоконнике, была моя кухня. Там я тихонько, чтобы не мешать Александру Степановичу, хозяйствовала. Как немного обосновались, он снова принялся за "Блистающий мир". Писал за большим столом».13
Отношения Гринов с хозяйкой сложились хорошо: Мария Степановна была скромна, нетребовательна, интеллигентна, уважала образ жизни жильцов и ни во что не вмешивалась. Доказательством доброй памяти Грина о Марии Степановне было появление ее имени в рассказе «Фанданго», написанном через несколько лет: «Я осмотрел три двери, выходящие на площадку. На одной из них, под № 7, была медная доска с фамилией моей квартирной хозяйки: "Марья Степановна Кузнецова"».14 Номер указан соответственно — квартира, в которой жили Грины, была седьмой.
Александр Степанович продолжал навещать Горнфельда; он приходил помочь и посоветоваться с ним о новом романе, который нередко ставил Грина в тупик.
«"Аркадий Георгиевич — единственный культурный критик, который говорил обо мне всерьез; единственный, написавший обо мне две больших статьи, направившие меня; хотя и не во всем лестные, но дельные и требовательные", — сказал как-то Александр Степанович. Сначала его слова: "Заходил к Горнфельду на часок", — лишь паутинкой скользили по моему сознанию. Но однажды Александр Степанович предложил мне пойти к Горнфельду, и я с удовольствием согласилась.
Аркадий Георгиевич жил в верхнем этаже огромного дома у Бассейного рынка. Это было зимой двадцать второго года. По дороге Александр Степанович предупредил меня, что Горнфельд — урод, калека, что он с трудом передвигается по комнате, и что с ним живет жена, Раиса Михайловна.15
Я помню всё лишь с той минуты, как жена Горнфельда куда-то вышла, я сижу на одном конце дивана, Александр Степанович на другом, ближе к письменному столу, за которым сидит Горнфельд. В кабинете очень светло, есть чувство высоты, много книг, всё обособлено от мира, его суеты.
Потихоньку рассматриваю Горнфельда. Умное, в продолговатых складках лицо на небольшом, слабом туловище. Сбоку от него стоит тарелка, наполненная крупной вареной фасолью. Разговаривая, он время от времени бросает фасолинки в рот. Угощает нас. Александр Степанович, набрав горсть, тоже опрокидывает их в рот. Я отказываюсь — очень не люблю фасоль. Слушаю, что говорят Александр Степанович и Горнфельд. "И никакой, — думаю, не урод, а очень приятный человек. Как хорошо и умно улыбается".
Они говорят о новом романе Александра Степановича: роман ему труден в строении. "Блистающий мир" — первая его большая вещь. Это разговор двух друзей. Опытный литературовед анатомирует мысли Александра Степановича, и это приятно слышать. Во время разговора Горнфельд поднимается, чтобы взять из шкафа книгу; слово Александра Степановича "урод" входит в меня. Это переползающий, раненый зверь. Волнение и боль за этого человека мешают мне рассмотреть его калечество. Лишь мельком я увидела висящее на костылях тело, а под ним безобразные, криво сплетенные ноги.
Уходим от Горнфельда с чувством тепла и горечи, согретые в то же время его любовью к Александру Степановичу. По дороге говорим о нем. Александр Степанович восхищается его мудростью и терпением. Этот физически обделенный человек сумел сделать свою жизнь во много раз более интересной и своеобразной, полной ласковым женским теплом, чем кто-либо другой, всем судьбой награжденный.16
На другой день наварила фасоли, высыпала в тарелку, принесла Александру Степановичу и сама стала есть, бросая в рот.
— Ты чего? — удивился он. — Ведь ты же никогда фасоли не ела!
— Я сама не знаю, почему. Всё время вспоминаю Горнфельда, и даже за ушами защекотало — так захотелось фасолинки в рот бросать. И, правда, оказалось вкусно.
Александр Степанович весело рассмеялся:
— Ах, ты, обезьянка! Так и ловит Аркадий Георгиевич женские души! Это в тебе жалость и нежность заговорили! Вот и соперник у меня появился.
Вскоре после этого Александр Степанович пошел к Горнфельду, чтобы почитать ему из "Блистающего мира". Он взял две главы — о цирке и о тюрьме. Я не могла с ним пойти — у нас была мама. Вернулся возбужденный и радостный.
— Понравилось ему, Саша? — спрашиваю я.
— Очень, ты знаешь. Я не ждал услышать столько добрых слов. Он расхвалил мое мастерство, сказал, что "Алые паруса" и это — лучшее, что я написал, что это обязывает. Но будет мне всячески трудно — меня не станут печатать. Эпоха требует другого.
— Когда мой путь и эпоха сойдутся? — сказал, помолчав, Александр Степанович. — Да и сойдутся ли? Но мы, Котофеич, не побоимся? Пойдем дорогой, которая манит.
Как часто потом вспоминал Александр Степанович пророческие слова Горнфельда!»17
Роман о летающем человеке перерастал границы фантастического. Это было философское произведение, ключом к пониманию которого в какой-то мере может служить разговор Грина с Юрием Олешей: «Когда я выразил Грину свое восхищение по поводу того, какая поистине превосходная тема для фантастического романа пришла ему в голову (летающий человек!), он почти оскорбился:
— Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!»18
Однако, символика «Блистающего мира» представляется более сложной, чем мог об этом сказать Грин в коротком и поверхностном разговоре с человеком, которого он почти не знал. Ко времени написания романа зловещие очертания государственной машины, «стальное рыкание государства», о котором писал Грин еще в заметках к «Красным парусам», — становятся всё отчетливее. Власть сильных мира сего нависает над художником, мешая ему творить. Неугодных уничтожают или изгоняют. Создана сеть исправительно-трудовых лагерей, которая с 1918 года, когда был подписан декрет о ее организации, в 1922-м насчитывала около полусотни учреждений.
Герой романа, Друд, опасен — он вне внимания, вне контроля благодаря своему дару: «Никакое правительство не потерпит явлений, вышедших за пределы досягаемости, в чем бы явления эти не заключались»,19 — говорит в «Блистающем мире» министр Дауговет. Друда похищают и заключают в тюрьму. Сцена его похищения решена в окончательном варианте романа в ключе подобных сюжетов девятнадцатого века: Друду подсыпают снотворное в кофе, и он приходит в себя в тюремной камере. В черновиках этот эпизод вполне современен: агрессивность и быстрота ареста; тон и даже одежда лиц, «осуществляющих акцию», — настолько близки эпохе, что Грин, по-видимому, опасаясь цензуры, заменил фрагмент более нейтральным.
Любопытно, что герой «Блистающего мира» в отрывке, — не только летающий человек; он — художник:
«Друд перечитывал и исправлял написанное. Это был ряд отрывочных мыслей, являющихся на высоте, нечто интимное и столь неодолимое, что освободиться от него совсем он мог лишь путем записывания; в противном случае оно, казалось, никогда не перестанет звучать, рождаясь одно в другом, множась, увлекая и гремя хором накопленных ощущений, побивающих все иные.
С пером в руках он переводил речи воздушных скитаний на язык Земли, сыном которой он был. <...>
Он проснулся и сел. <...> Ему было хорошо — редкая минута полного счастья — когда человек ничего не хочет, но скуки нет в мирной душе его.
— Итак, — сказал он, — довольно шума и суеты, теперь домой, где на светлом обрыве цветут маленькие лиловые скабиозы.20 <...>
Снова мысли об опасности вернулись к нему, он посмотрел на балкон, на окна, обрамляющие оконную дверь, — полный блеск утра горел в стекле и цветах, занавески тихо отдувались, покрывая белым узором стену противоположного дома. Там светилась пустота, безопасность, воздушная дорога.
Но, несмотря на то, Друд заметил, что стоит, прислушиваясь, как бы ожидая чего-то. Тогда стало ясно ему, что тишина коридора необычна этому часу; шаги и голоса постоянно звучали там, хлопали двери — и напряженно тихо было теперь.
— Тише! — услышал он, вздрогнув, сзади себя шепот, и резко повернулся к балкону. За занавеской стоял человек в кэпи. Он только что ступил на порог и загородил дверь. Его глаза имели выражение, подобное взгляду револьверного дула. Он был бледен; второй перелезал решетку сзади него. Оба вошли, целясь, и дула их приковали к месту внутренне осевшего Друда. Раздался свисток, за дверью грянул гул нападения. <...>
— Молчите и не шевелитесь, — сказал первый. — Стойте на месте.
Ключ вгрызся в замок, и в дверь из коридора вошло шесть человек. <...>
Арестованному приказали встать и протянуть руки. Он увидел наручники. Блестящее железо выразительно звякнуло. <...>
— Всё, — сказал офицер, осматриваясь. — Арестованный, выходите. <...>
Шествие никого не встретило. Этот дневной арест был тщательно подготовлен. Арестующие повиновались приказу избегать, сколь возможно, всякой сенсации».21
Минуло менее года с того раннего летнего утра, когда к Гумилеву пришли работники ЧК, чтобы увезти его в Петропавловскую крепость.
Примечания
1. ...на полях и дорогах». — «Красная газета», 1921, 8 октября. (Примеч. автора).
2. ...стала ходить сама». — РГАЛИ. Ф. 127.
3. ...полон очарованья». — Грин А. Собр. соч. 1965. Т. 4. С. 360, 361.
4. ...был и политический расчет». — Газ. «Ленинградская правда», 1924, 1 октября. (Примеч. автора).
5. ...пирамида Хеопса... — Пирамида-усыпальница фараона в Гизе — крупнейшая (выс. 146,6 м) в Египте.
6. ...блудливая Венера... — В римской мифологии первоначально богиня весны и садов, впоследствии отождествлялась с греч. богиней Афродитой и почиталась как богиня любви и красоты.
7. ...разрушившимся Василии Блаженном. — Имеется в виду храм (Покровский собор что на рву) в Москве на Красной площади, памятник русской архитектуры. Построен в 1555—1560 гг. зодчими Бармой и Постником в ознаменование покорения Казанского ханства.
8. ...была исполнена». — Короленко С.В. Книга об отце. Ижевск, 1968. (Примеч. автора).
9. ...нас болтун». — Журн. «Красная нива, 1924, № 1. (Примеч. автора).
10. ...самоотверженного человека». — Журн. «Голос минувшего», 1922, № 1, (Примеч. автора).
11. ...на Песках,.. — Район Петрограда.
12. ...на Восьмой Рождественской... — ныне ул. 8-я Советская.
13. Писал за большим столом». — РГАЛИ. Ф. 127.
14. ..."Марья Степановна Кузнецова"». — Грин А. Собр. соч. 1965. Т. 5. С. 394.
15. ...живет жена, Раиса Михайловна. — Грин ошибался: Горнфельд не был женат. К нему приезжала помочь Раиса Михайловна Шейнина, его двоюродная сестра, которая жила в Евпатории. Из его письма от 29 декабря 1921 г.: «Хотя твой проект приехать сюда я считаю трудно осуществимым, все-таки сижу и думаю, как это будет хорошо и грустно. Я по-прежнему одинок». (Примеч. автора).
16. ...всем судьбой награжденный. — Относительно женского тепла в жизни Горнфельда Грин не преувеличивал. Из дневника К.И. Чуковского:
«3 ноября 1919 г. <...> Жена Дионео говорила мне, что была влюблена в Горнфельда.
— А вы могли бы быть его женою?
— Мечтала об этом». (Примеч. автора).
Дионео — псевдоним В. Шкловского.
17. ...слова Горнфельда!» — РГАЛИ. Ф. 127.
18. ...это парение духа!». — Воспоминания об Александре Грине. С. 316.
19. ...явления эти не заключались»... — Грин А. Собр. соч. 1965. Т. 3. С. 99.
20. ...лиловые скабиозы. — Растение семейства ворсянковых.
21. ...всякой сенсации». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 3, 4.