Глава 4. ЮНЕСКО: 1980 — Год Грина. Праздник и советские абсурды: Ассоль на тракторе. Новелла Матвеева о Грине. 1930 год, Нина Николаевна: «Мне понятно состояние его души, загнанной в тупик...» Грин и вино. Выигрыш суда над Вольфсоном. Попытка спасти Грина от пьянства
Год 1980-й ЮНЕСКО объявило годом Александра Грина. Забылись имена и даты, гремевшие пятьдесят лет назад, а в Феодосию и Старый Крым к дню рождения Грина потекут тысячи людей из самых далеких уголков страны, чтобы побывать в местах, где жил и умер Грин, постоять у его дома, у могилы. Его имя будет у всех на устах — тех, для кого он стал Судьбой и Ведущим, и тех, кому он совсем не нужен. Слово «великий» станет всё чаще повторяться перед его именем.
Огромный зал Феодосийского дворца1 полон. Ярко освещенная сцена украшена свежими цветами.
Торжественное собрание открывает первый секретарь горкома партии Людмила Сазыкина. В читаемой ею речи имя юбиляра увязывается с производственными успехами Феодосийского района.
Сазыкину сменяет председатель юбилейного комитета от Союза писателей, кабардинец, поэт Алим Кешоков. Всех удивляет, что Кешоков — председатель юбилейного комитета: литератор, не переводивший Грина, никогда о нем не писавший. Однако, вопрос объясняется просто: он глава Литфонда, поэтому выгоден, и денег на юбилей, действительно, не жалеет.
Выступление Кешокову написал референт, обладающий немалым юмором. «Александр Грин, — читает докладчик свой текст, — был угнетаем и не понят в царской России. Только Октябрьская революция широко распахнула перед ним двери в светлое будущее». Зал аплодирует.
«Образ Ассоль, — читает Кешоков, — мы сегодня находим в девушках, которые садятся за руль трактора, девушках, которые перевыполняют планы на текстильных фабриках, молодых доярках, повышающих надои молока». Аплодисменты.
Докладчик кончает выступление стихами Виктора Некипелова, отбывающего именно с этого, восьмидесятого, года срок в Пермских лагерях.2 Кешоков читает:
Они живут в равнинах Зурбагана,
Где молодая, щедрая земля
Распахнута ветрам и ураганам,
Как палуба большого корабля.
Следует отметить, что тот же доклад — слово в слово — Кешоков прочитал на вечере, посвященном Грину в сентябре того же года, в зале Московского политехнического музея. Слова о распахнутых Октябрьской революцией дверях повисли в паузе. Когда же докладчик дошел до воплощения образа Ассоль, зал начал смеяться, и этот смех к концу выступления перешел в гомерический хохот.
Однако, вернемся в Феодосию. Не всё было фарсом. С хорошим докладом о Грине выступил писатель Сергей Антонов. Севастопольский молодежный театр привез постановку новеллы Грина «Сто верст по реке» — это было исполнено талантливо, чисто, бережно. В городе была открыта удивительная выставка — «Грин глазами детей», организованная Феодосийской художественной школой. Состоялась феерия на море — в феодосийскую гавань плыл корабль под алыми парусами, от нее отделилась лодка, звучала музыка. Где-то, у черты горизонта, бежала Фрези Грант.
Были встречи людей, знавших и любивших Нину Николаевну.
Праздник состоялся.
С начала года стали выходить статьи о Грине, стихи о нем, публикации забытых рассказов. Всё шло потоком, в котором было немало мусора — плохих стихов, малограмотных статей, публикаций хорошо известных произведений, выдаваемых за неизвестные.
Но были подлинные слова, которыми хочется закончить все это путешествие из 1930-го в 1980 год; они принадлежат Новелле Матвеевой, поэту гриновского направления, автору лучших, может быть, стихов о Грине: «Ведь "навсегда пораженная Каперна" и теперь еще не из всех произведений ушла окончательно. И ей, Каперне, больно! <...> Да! Мир Грина — это тот мир, где плещут синие волны, цветут олеандры и происходят всякие чудеса. Но <...> прошу прощения — прежде всего это все-таки тот мир, где не стоит перехватывать чужие письма. Чистота сердца — вот основа основ для Грина, в ней — во-первых! — всё дело. И уже только потом — в синих морях, а то — не бывать бы им такими синими. Не без основания придирчивое — чувство чести у Грина заметно отличает школу Грина от других школ и течений, — быть может, более широких и глобальных, но зато не таких определенных и внятных. <...>
Грин — редкий в литературной практике человек со шпагой — не верит в то счастье, которое можно найти в обход элементарной порядочности. <...> В "Бегущей по волнам" для Гарвея Несбывшееся — Олень Вечной Охоты. Но мы видим, что благородство людей — олень той же охоты для Грина. <...> Да! Полагаю, что в "Бегущей по волнам" Грин воспевает не просто счастье, как можно подумать, а счастье честного человека — и порядочность романтизма.
Воздух порядочности, свет совести и чести чувствуется, простирается над морем, где плывет и терпит свои злоключения Гарвей. Несмотря на злоключения, он кажется безупречно спокойным за честь в целом, ибо для него она сама собой разумеется, как воздух и свет над морем...
Александр Грин <...> успел увидеть куда больше крушений чести, чем видел Гарвей. Куда меньше мог рассчитывать выйти невредимым из их заклятого круга. Об усилиях, на это потраченных, и говорит, собственно, всё его творчество. <...> Грин — человек непрерывного душевного подвига — держится, как Гарвей, не имея условий Гарвея. Причина, по которой — как ни прекрасны герои Грина — они никогда не могут стать лучше своего автора».3
Суд пересмотрел дело 69 869 двадцать седьмого августа. На заседании стало ясно, что в Питере — не то, что в Москве: здесь Вольфсон дома, все и всё отстаивали его интересы против Грина.
«Вольфсон вел себя пребезобразно, — писала матери Нина. — Впечатление от суда осталось ужасно неприятное. <...> Отбери всё, написанное рукой Покотиловой — старушки-переписчицы — красивый, ровный почерк, узнать легко, и пришли. <...>
Так устали и намучились. Но бодримся, не впадаем в уныние». Оказалось, что в Питере голоднее, чем в столице: «Всё буквально по ордерам — и обувь, и чулки, и самовары, и примуса, и керосинки. С ума можно сойти. Мы масла с Сашей не ели четыре недели. <...>
Очень всё трудно и мерзко. Дела литературные также идут преотвратительно. Так мне жаль беднягу Сашу: всё время треплет здоровье, нервы и самолюбие из-за каких-то нищенских грошей.
Если бы не глубокая надежда на Вольфсона, прямо хоть вешайся».4
Александр Степанович пил, как никогда раньше в их жизни.
«Я задыхаюсь в пьяных днях, — вспоминает Нина Николаевна. — Так долго терпеть его пьянство мне не приходилось. Страдаю отчаянно. Знаю, что ему тяжело, во много раз тяжелее, чем мне, но не могу не протестовать.
Теперь наша чудесная жизнь бывает только редкими просветами. Почти целыми днями я одна, всегда вижу Александра Степановича пьяного или изрядно выпившего. Я плачу даже при нем, что его очень волнует. Он начинает давать самые страшные клятвы, поит валерьянкой — впадает в панику. А затем всё продолжается по-старому. Мне понятно состояние его души, загнанной в тупик — совсем понятно. Но не могу удержаться от гнева, когда вижу, что он не в силах хоть на время перестать пить.
Мне горько и тяжело от всего, что с нами происходит, но никому не говорю об этом. Иногда в очень тяжелые минуты хочется умереть. "Для чего жить? — спрашиваю я себя, — если прекрасное уходит, и нет сил бороться за него? Если каждый день начинается с водки и кончается ею?"
Но представляла себе, что Александр Степанович после моей смерти станет пить еще больше, он опустится на дно и, может быть, умрет несчастным, голодным в какой-нибудь канаве. "Боже, дай мне закрыть ему глаза, а не чужой, равнодушной руке".
Эти мысли встряхивали меня, и я снова была терпелива. Порою просила: "Сашенька, будь другом, не пей хотя бы неделю". Он обещал. Видела — обещал, искренне страдая за меня. Но огонь алкоголизма уже разгорелся в нем.
Уехать было нельзя — надо досудиться. В Феодосию мы должны были вернуться с деньгами — нас поджидали кредиторы, да и жить было не на что».5
Одна из покаянных записок Александра Степановича тех дней: «Дорогая моя. Иду поискать папирос. Стыдно смотреть тебе в глаза. Приду в полтретьего. Разделала ты меня под орех. Нет мне прощенья и, хотя всё кончено с моим поведением, прощенья я не заслужил. Буду всегда помнить вчерашний день и не делать худого.
Твой Саша».
Рукой Нины Николаевны: «Ленинград, 1930».6
Пришла еще одна беда: Ольга Алексеевна написала, что хозяина их дома арестовали, дом стал государственным. Теперь за излишки площади надо платить в три раза больше, а в квартиру хозяина кого-нибудь подселят.
Стараясь успокоить мать, Нина писала 15 сентября: «Милая и дорогая мамочка! Сейчас получила твое взволнованное письмо. <...> Не волнуйся, голубчик, всё это не так страшно. Правда, эта квартира очень хороша и приятна, жили бы и жили мы в ней. Но она имеет и недостатки — эту ужасную езду (под окнами, выходящими на улицу. — Ю.П.) и пукалку деревообделочника напротив.
Живи спокойно и, не торопясь, ищи квартиру. Если не найдешь ничего подходящего, найдем тогда в Старом Крыму, куда, не пожалев Феодосии, переедем. Там заарендуем дом с садиком и заживем. Главное — не волнуйся. <...> Можно, я думаю, даже послать в газету "Красный Крым" объявление. Адрес выбери, какой хочешь, я бы советовала — А.С. Грину, так как Сашу многие знают и захотят. <...> И успокойся, моя дорогая старушенция, не красней и не пыхти. Целую тебя крепко, дорогая».
Приписка рукой Александра Степановича: «Дорогая Ольга Алексеевна! Спокойно, спокойно, спокойно. Тише едешь, ближе будешь. Не торопясь, найдите, что можно, в крайнем случае, хоть бы временное помещение из трех комнат с водопроводом. Телеграфируйте, на переезд пришлем. Ваш А.С. Грин».7
Сначала новость эта глубоко огорчила Гринов — так они радовались изолированной квартире, так ее устроили, столько вложили сил — и опять надо переезжать. Но потом всё чаще стали они мечтать о домике в Старом Крыму, о тишине городка, его дешевизне, прогулках; вспомнили, как им было хорошо у Шемплинских — и сейчас можно к ним обратиться за помощью, они же всех и всё в городе знают.
«Усталые, замотанные нуждой и долгим отсутствием домашней жизни, мы в Питере стали мечтать о Старом Крыме, как о единственно возможном для нас рае. Это для души, — рассказывает в воспоминаниях Нина Николаевна. — Мы рассуждали так: на лето все равно надо уезжать из Феодосии, мое сердце не выдерживает береговой жары, а зима так коротка. И всё равно часть ее мы проводим в Москве. Любя — и очень — Феодосию, мы всё же томились по зелени, садам, дорогам среди лугов и холмов. А тут можно всё это иметь рядом, а море всё равно недалеко. Возникло обоюдное и горячее желание, — перебраться в Старый Крым. За время нашего отсутствия мама, пустившись на всякие ухищрения, сумела устроить месячный платеж не выше шестидесяти рублей, но это не могло долго длиться. В это время в Феодосии уже начался жилищный кризис».8
Литературные и судебные дела Гринов были, между тем, из рук вон плохи. Александр Степанович снова просил Новикова о помощи:
«Дорогой Иван Алексеевич! Простите, ради Бога, что досаждаю Вам. Я сознаю, что это нехорошо — пользоваться Вашей добротой, — но обстоятельства почти непреодолимы. Если бы я мог, я сам съездил бы в Москву попросить у "Никит, субботников" денег (а здесь их взять негде), но и на билет взять неоткуда. Что-то молчит Е.Ф. Никитина. А Б. Леонтьев ни звука, ни писка не издает; между тем, мои рукописи мне так (от него) нужны, как вода в пустыне. Я мог бы получить под них аванс в "Звезде".9 Мое положение напоминает положение человека, застрявшего в лифтной клетке поперек площадки — когда на лестнице никого нет.
Я перестал понимать что-нибудь. Было послано мной заявление в Юридическое бюро Федерации с отказом от их "ведения дела" и с просьбой выдать документы. <...> Получил грубый ответ, настойчиво напиравший, что "Федерация" желает довести дело сама до конца. <...> Что же это за безобразие? Они третируют меня и мое право вести дело с любыми защитниками, как хотят... <...>
Вот какие гадости. Здесь холод почти зимний, а в общежитии еще не топят. Как Ваши дела и повесть "Феодосия"?10 <...>
Ваши раскулаченные А. и Н. Грины.
19 сент. 1930 г. Ленинград».11
Автобиографические очерки, лежавшие у Леонтьева в «Недрах» без движения, брал Николай Семенович Тихонов в «Звезду», где состоял членом редколлегии.
В конце сентября органами ГПУ была, как сообщали газеты, «раскрыта контрреволюционная организация в пищевой промышленности. Главарь ее — профессор Рязанцев был в прошлом помещиком и генерал-майором. В организацию входило сорок восемь человек».
Через несколько дней появилось сообщение, что все расстреляны — без суда.
— Ищут стрелочников, — сумрачно сказал Нине Александр Степанович, прочитав газету. — Что за дикое время!
Просматривая журналы в библиотеке Дома ученых, Грин нашел еще одну рецензию на «Дорогу никуда» — в седьмом номере «Сибирских огней».12
Статья назвалась «Никудышняя дорога» и была подписана «Ал. М.». По-видимому, это был довольно часто печатавшийся, и не только в сибирском журнале, критик Алексей Михайлов. В длинном вступлении автор сравнивает Грина с теми парикмахерами дореволюционной России, которые любили именовать себя Жаками и Жоржами.
«Некоторые наши издательства оживляли традиции дооктябрьских "издателей" Александровского рынка, печатая романы русских авторов, рассчитанные на то, что их примут за ходкую, переводную макулатуру. Авторы подобных произведений выбирали иностранные псевдонимы вроде дореволюционного "графа Амори"... <...> Однако, и в наши дни, как оказалось, продолжает издаваться подобная литература, и "Федерация" выпустила роман наиболее талантливого из "иностранцев", известного, даже маститого Александра Степановича Грина.
Происходят грандиозные социальные и экономические сдвиги в СССР, идет второй год пятилетки, а Грин рассказывает об обычных приключениях авантюрных романов, протекающих в городе "Покет" в некоем царстве-государстве, в социальном отношении — в безводном пространстве. <...>
Что это такое "Дорога никуда" — уж не перевод ли с иностранного? — спросит наивный читатель. Так и задумано, как и большинство произведений Грина. <...> В этом убеждает и язык произведения — сознательное подражание очень плохим переводам, пародия на "стиль" переводчиков, не владеющих ни языком подлинника, ни русским языком. <...> Может быть, подобная откровеннейшая халтура и находит еще сбыт в каких-нибудь захолустьях, не имеющих представленья о Западе, но... при чем тут все-таки Федеративное объединение советских писателей?»
«Сибирские огни» — не просто какой-нибудь журнал: в то время он был любимым детищем Горького. «Отличный журнал», — писал о нем первый пролетарский писатель. Рецензия Михайлова в цепи питерских горестей была не последним звеном: оскорбительная, ядовитая, и в отличие от других статей о Грине — грамотная.
Александр Степанович ходил мрачный и не ждал от суда ничего хорошего. Правда, удалось найти приличного адвоката — говорили, что лучшего в городе — Федора Николаевича Зейлигера.
И Леонтьев, наконец, прислал очерки, которые «Звезда» приняла по 250 р. печатный лист. Объем был невелик — всего восемь листов, но всё же что-то.
«Нам немного улыбнулась удача, — писала матери Нина. — Саша продал свою автобиографию в здешний журнал».
Суд вынес решение в пользу Грина. «Теперь о деле, — в тот же день писала Нина Ольге Алексеевне. — Ведь выиграли мы его, душечка. Правда, не десять тысяч, как искали, а 7, но и то мы очень рады. <...> Вольфсон боролся зверски, лживо, нагло, за каждую копейку. Был еще хуже, чем на прошлом заседании, но попался разумный судья, который его всё время сокращал. Довольны мы очень. Это ничего, что нам <...> сократили иск. Мы и этому рады — так зверски устали. Сейчас только что пришли из суда, сидели там с 5 до 10 вечера, всё тело болит... <...>
Береги себя, голубчик, и жди нас. Оба — победители — целуем, дорогая, тебя крепко. Крепко мы молились Богу».13
«Прошел суд, — вспоминает Нина Николаевна. — Мы выиграли, но до получения денег надо было пробыть в Ленинграде еще больше месяца. Александр Степанович не перестал пить, а я уже не видела оправданий его пьянству. <...> Нам хватало расплатиться с долгами, уехать домой и еще на семь-восемь месяцев жизни. Это был очень хороший отдых после тяжелых лет.
Я надеялась, что, выиграв деньги и вздохнув полной грудью, без мыслей о завтрашнем дне, Александр Степанович станет меньше пить. Ничуть не бывало. Вино, видимо, крепко держало его в своих лапах. Смогу ли я его вырвать из них? Теперь мне это труднее, чем шесть лет назад, когда я была моложе. Нужно что-то очень сильное, такое, чтобы Александр Степанович содрогнулся и испугался. Я решилась на одно действие, которое, как я думала, должно мне удастся лишь в том случае, если любовь его ко мне истинно велика.
После одной очень тяжелой пьянки, принеся Александру Степановичу опохмелиться, я сказала, что хочу с ним серьезно поговорить. Видимо, что-то в моих словах заставило его насторожиться. Он выпил, пошел в ванную, умылся холодной водой и сел на диван.
— Что, Котофей, тебя мучает?
— Ты, Сашенька. Я долго и терпеливо переносила твое пьянство, пока мы не выиграли дело. Но ты продолжаешь пить. Я устала. Очень тебя люблю, но у меня есть чувство собственного достоинства. Жизнь мизерных людей после нашей чистой жизни унижает меня. Я хочу такую, как была — или совсем никакой. Долго я терзалась. Ты оказался мне не помощник. И я решила: один раз и тебе, и себе сделать больно, но зато чисто; я ухожу от тебя. Не хочу и не могу быть женой вечно пьяного мужа. Ты сперва помучаешься, потому что все-таки любишь меня, а потом вино утешит тебя. Чтобы ты знал, что мое решение твердо, я уже нашла работу здесь, в Питере. Буду воспитательницей двух маленьких детей — попросту гувернанткой — в семье одного инженера. С тещей его я недавно познакомилась и через нее всё устроила. Они не знают, что я жена писателя Грина и никогда этого знать не будут. В Крым не поеду, буду жить у них на полном иждивении, а часть жалованья посылать матери. Ты не должен обижаться, что я тебе всё рассказала после того, как сделала. Я уступаю дорогу вину.
Я видела, как хмель постепенно покидал Александра Степановича. Его глаза смотрели на меня с непередаваемым выражением, как бы с жадностью. Он молчал и даже не курил. Потом, охватив голову руками, закрыл глаза. Затем медленно сказал: "Это ты мне говорила? Твои слова мне не показались? Ведь так не может быть".
— Говорила, Саша.
— Нина, дорогая, ты страшно говоришь. Страшно потому, что спокойно. И я это заслужил. Я опустошил тебя. Мне нечего сказать в свое оправдание. Но неужели в тебе так холодно и твердо?
— Да, твердо и неизменно. У меня нет сил на жизнь с тобой. Ты же знаешь, как я жизнелюбива, а теперь я часто хочу умереть. Проще разойтись. Ты не остаешься в нужде, так что не подумаешь, что я оставила тебя в тяжелую минуту.
Александр Степанович спросил у меня адрес той семьи, в которой я буду работать. Я видела, что он поверил всем моим словам, и адрес ему нужен для чего-то другого, не для проверки.
— Я не скажу тебе их адрес, — твердо сказала я. — Не хочу оказаться в твоих руках. Сегодня ты пообещаешь исправиться, завтра же забудешь, как было не раз.
— Но я не могу без тебя!
— Пьяный ты всегда без меня. Вначале тебе будет больно, потом заживет. Пьяный муж — не настоящий человек, а я хочу только настоящее. Оно ушло от меня, и не будем больше об этом говорить.
Он приник к моим рукам, прося простить его. Но я решила не обращать начатое в фарс. Это была бы очередная сцена раскаяния, а потом всё бы забылось и повторилось опять.
Молча провели мы вечер. Я рукодельничала, читала. Александр Степанович то выходил курить, то лежал на диване, глядя перед собой. На ночь простились, как обычно. Сна не было. Я слушала, как беспокойно ворочается в своей постели Александр Степанович. Мне было очень жаль его — ведь он поверил, что я ухожу от него навсегда.
На следующий день я уехала на могилу отца в Лигово, решив, что Александру Степановичу лучше побыть одному, да и мне будет легче. Вернулась вечером, в волнении ожидая — дома ли, не пьяный? Был дома. Не пьян, хотя я видела, что за день он что-то выпил. Это было понятно и правильно: после вчерашней встряски у него был сумбур в душе. Выпитое вино дало мыслям порядок и плавность.
Когда я разделась и села после дороги, он, взяв мою руку, посмотрел нежно и остро, заговорил твердо, настоящими словами о том, как он меня любит, как целый день терзался, много думал, и понял, что расстаться со мной не может. Что для души его это смерти равно.
Мне было невыносимо хорошо от его чистых, любящих слов. Видела, что расчет мой оправдался — он любит меня по-настоящему. Очень хотелось расцеловать его, но я сдержалась, чтобы не испортить начатого. Я рассказала ему, как измучилась за эти пьяные месяцы. Что, хотя и больно мне с ним расстаться, но другого выхода я просто не вижу. И, сказав, что устала от поездки в Лигово, легла спать. Он молчал.
Утром Александр Степанович дал мне большой, сплошь исписанный лист бумаги и, попросив в его отсутствие, всем сердцем прочесть это, ушел.
Читая, я ужаснулась. Это было послание мне и Богу — стон истерзанной души.
Начиналось оно словами: "Иссяк мой дух..." Вся любовь, вся нежность ко мне, терзания души, отравленной вином и глубоко исстрадавшейся — всё было в этом письме. Лучших и более страшных слов не могла искать ни одна душа. Дальше продолжать свою игру я не имела права. Письмо обещало мне возможность покоя словами, полными страданий и любви. Они так раскрывали бедную душу его великую, скорбную и грешную, что ответить на них "нет" было бы злодеянием.
Несколько часов, прошедших до его прихода, я провела в слезах и в горьких мыслях о том, как одинока душа человеческая, как, терзаясь рядом, я ничего не знала о муках, которые испытывал он. Когда он вошел, я бросилась навстречу и крепко расцеловала его. Он, как найденную, обнял меня.
— Я так боялся, что всё уже закрыл в твоей душе для себя. Ты меня поняла, и я счастлив. Поедем к инженеру, скажем, что ты передумала.
Я успокоила его: главное, что мы снова вместе, а инженеру я передам отказ. Мне было стыдно говорить неправду в такую минуту. Но Александр Степанович опять со мной. Сердце устало ликовало и радовалось, словно больной выздоровлению.
Вечер мы провели, найдя наше счастье и впервые за это страшное время радуясь завтрашним дням. Я знала, что Александр Степанович долго не забудет того, что пережил сейчас».14
Один из документов тех дней: «Милая Ниночка, пора обещаний прошла. Настало время поступков. Мне предстоит долгий путь завоевания твоего доверия. Я сознаю всё. <...> Раньше я шумно и искренне горевал, когда обижал тебя, давал искренние и страшные клятвы. Теперь я молчалив, и это не от отчаяния. Мое намерение молчаливо, почти жестко и невесело. Мне предстоит трудное, но исполнимое дело: день за днем».15
Примечания
1. ...зал Феодосийского дворца... — Имеется в виду Дом офицеров Черноморского Флота.
2. ...срок в Пермских лагерях. — Поэт, правозащитник, участник диссидентского движения Виктор Александрович Некипелов в мае 1974 г. был осужден Владимирским областным судом по ст. 190.1 УК РСФСР к 2 годам заключения за распространение антисоветских материалов. Снова арестован в 1979 г. и приговорен по ст. 70 ч.1 УК РСФСР к 7 годам лишения свободы и 5 годам ссылки. 20 марта 1987 г. помилован.
3. ...автора». — Журн. «Литературная учеба», 1980, № 4. (Примеч. автора).
4. ...хоть вешайся». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 193.
5. ...не на что». — РГАЛИ. Ф. 127.
6. «Ленинград, 1930». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 69.
7. Ваш А.С. Грин». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 193.
8. ...жилищный кризис». — РГАЛИ. Ф. 127.
9. ...в «Звезде». — Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал, выходящий с 1924 г. в Ленинграде.
10. ...повесть «Феодосия». — Повесть вошла в трилогию «Город. Море. Деревня» («Повесть о Спиридоновых», «Феодосия», «Заовражье»; 1931). Затем издавалась неоднократно как отдельное произведение.
11. Ленинград». — РГАЛИ. Ф. 343. Оп. 3. Ед. хр. 20.
12. ...«Сибирских огней «. — Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал. Орган Новосибирского отделения Союза писателей. Основан в 1922 г.
13. ...молились Богу». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 193.
14. ...пережил сейчас». — РГАЛИ. Ф. 127.
15. ...день за днем». — РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 69.