Глава 12. Под занавес
Хотя главным объектом гонений все эти годы оставалась Нина Николаевна, не обошла карающая десница и меня. Из Крыма в Киев пришел донос. Тамошние власти не простили нам с Сашей излишней активности в истории с домиком. Сашино начальство на донос внимания не обратило, а за меня, как за члена правящей партии, взялись всерьез. Однажды, придя в институт, я увидела объявление, извещавшее моих коллег, что на следующей неделе предстоит открытое партийное собрание, где будет рассматриваться «персональное дело Первовой Ю.А.». Но до собрания мне предстояло пройти еще через одно сито — партбюро. Бюро заседало в кабинете директора. Заглянув в начальственную дверь, я увидела знакомый шиньон: избивать меня пожаловала та самая дама-лошадь из министерства культуры, которую мы с Сашей особенно часто беспокоили в последние годы, заведующая отделом музеев Галина Степановна Кирилюк. Персональное дело было подготовлено на высоком уровне. Сперва заседали без меня, а я сидела в приемной и каялась. «Сама во всем виновата, — думала я. — Чего полезла в ряды? Положим, позвали, но уговаривать не пришлось — почла за честь! И когда?! В сорок девятом! Вот и мыкайся теперь. Поделом». Меня позвали. По-разному взирали на паршивую овцу судьи, сидящие в кабинете. Наш партийный секретарь, молодая женщина, — с дружеской и печальной укоризной: «Как вы могли?» Директор — с откровенным любопытством. Мой сотрудник по отделу, добрейший человек, — жалостливо: «Ой, что сейчас будет!» Главным грехом моим была дружба с Ниной Николаевной Грин, которая... И тут последовал обычный набор сплетен. Информацию по этому поводу давала всё та же Кирилюк. «Первова проявила политическую незрелость. Зная все эти факты, она не дала им надлежащей оценки. Наше оружие — бдительность». После того как все присутствовавшие, и в том числе Кирилюк, выступили, незначительно варьируя тезис о бдительности и незрелости, мне тоже дали слово. Я сказала, что то, что здесь было названо фактами, на самом деле — чистейшая ложь; что есть о том документы, есть и свидетельства. Меня не попросили показать документы, никто не интересовался свидетельствами. Видимо, всё было решено заранее. Затем последовало партийное собрание, где вина моя была сформулирована окончательно: мне дали выговор «за политическую незрелость и недоверие к руководящим партийным работникам». После этого последовало еще девять партийных инстанций, где продолжалось обсуждение моей судьбы. Про всё рассказывать противно, но кое о чем все-таки вкратце упомяну. Парткомиссия состояла из отставников КГБ. Старики понятия не имели о писателе Грине, тем не менее, они заверяли, что любят его, и даже знали, что он написал про какие-то паруса не то голубые, не то розовые. Мой серенький, неприметный «выговор без занесения в личное дело» в руках кагебешников превратился в «строгий выговор с занесением». Потому как не признавалась, не каялась... Потом последовала проработка в парткоме Президиума Академии наук Украины. Саша был в это время в командировке. Перед отъездом тревожился: «Вас будут избивать, а меня не будет рядом». Вернувшись после очередной проработки, я нашла в почтовом ящике его письмо: «После парткома, — писал он, — надо помыть руки, поставить первый концерт Шопена, представить себе зимний лес (или весенний, по выбору) и сразу станет чисто и легко. Ибо для этого созданы мы, а не для парткомов».
Самыми злобными были две последние инстанции: партийная комиссия и районный комитет партии. Внешность председателя парткомиссии, высокого старца с седыми вьющимися усами и вполне осмысленным, как мне показалось, выражением худого лица, приятно удивила. Неужели и в парткомиссиях случаются интеллигентные люди? Я ошиблась и на этот раз. Он спросил меня: «Неужели вы любите Грина? Вы же коммунист». — «А что, его издают в нашей стране только для беспартийных?» Старик поморщился: «Не думаю, чтобы его так уж часто издавали». Я напомнила ему, что в прошлом году вышло шеститомное собрание сочинений Грина тиражом в миллион экземпляров. «Нет, вы что-то преувеличиваете. Грин был мистик и носил вериги. Смеетесь? Одну минуту». Он вышел и вернулся с 12-м томом Большой советской энциклопедии (второе издание) и прочитал мне ту пресловутую статью, к которой не раз уже обращались наши оппоненты. Слова «мистика», «мистицизм», «мистик» повторялись там несколько раз.
«А где же вериги?» — поинтересовалась я. Старик промолчал. Логика для него, очевидно, заключалась в том, что где мистика, там ищи и вериги. «Я знаю эту статью, но том вышел еще в пятьдесят втором году». Старик не растерялся: «А в пятьдесят втором вы любили Грина?» — «Конечно, я люблю его с детства». Старик торжествовал. «Вот видите. Вы тогда уже были коммунисткой, а энциклопедия — издание партийное...» Против подобной аргументации возражать было трудно: я обязана была во всём совпадать с изгибами линии партии. В заключение председатель сурово сказал: «Вам не строгий выговор надо дать, вас исключить следует». Но не исключили. Из партии я вышла сама. Несколько позднее.
...23 августа 1965 года. Александру Грину — 85. Саша записывает в дневнике: «Народу в Старый Крым наехало множество, говорят, две тысячи. Их размещают в школе, библиотеках, палатках. Вот что мы наделали. Часов в десять утра поднялись суета и многолюдье. Появились киношники и телевизионщики из Симферополя. Мученики и мучители. Нина Николаевна должна была держать кораблик с алыми парусами и двигаться, двигаться, чтобы строить им кадр, сюжет, фактуру и натуру. Потом им понадобился молодой улыбающийся парень со значком ЛК. Меня с моей еврейской физиономией вежливо отклонили, придравшись к моей небритости. Приехал Вадим Ковский, высокий, красивый, дружелюбный, хорошо воспитанный интеллектуал-аспирант. У него диссертация по Грину. Кроме того, он написал стихи о Нине Николаевне, которые тут же прочитал:
Этот домик вовсе не музей,
Знаменит не редкими вещами:
Этот домик просто для друзей
Женщины с лучистыми глазами.
Нас сюда дороги привели
Не затем, чтоб поклоняться стендам.
Мы поклон отвесим до земли
Этим много повидавшим стенам.
И услышим тихий голос той,
Что сумела, не согнувши спину,
Сквозь беду и боль пройти с мечтой,
Много лет назад рожденной Грином.
Здесь одно лишь ясно вновь и вновь,
Хоть судьба людей нещадно метит,
Должно верить в Верность и Любовь,
Коли этот Домик есть на свете.
Из коктебельского Дома творчества приехал микроавтобус с писателями. Среди них — Сергей Сергеевич Смирнов. Все смотрели на Смирнова, а он шел к Нине Николаевне, сидевшей на крыльце в своем шезлонге. Толпа расступилась. Сергей Сергеевич подошел и поцеловал ей руку. Стало очень тихо».
А теперь я, Первова, продолжаю хронику юбилея по своим записям.
Юбилейный митинг проходил в новорожденной «Бригантине». Перед киноэкраном стоял длинный стол, покрытый красной скатертью и заставленный цветами. За ним, во всю ширину киноэкрана, был укреплен портрет юбиляра. Нина Николаевна огорченно сказала: «Как страшен и непохож Александр Степанович!» В этой непохожести было что-то символическое. Мы сели в первом ряду. Зал был полон. На деревьях, окружавших кинотеатр, примостились мальчишки.
Митинг задерживался. Прошло двадцать минут, а из кинобудки, где уединился Смирнов с местным начальством, никто не выходил. Нина Николаевна начала волноваться, и я пошла узнать, в чем дело. Поднимаясь по узкой железной лестнице, услышала голоса: один принадлежал секретарю Кировского райкома Ковалеву, который орал: «Я не посажу Грин в президиуме! Народ не допустит». «Успокойтесь, — ответил ровным голосом Смирнов. — Нина Николаевна будет сидеть рядом со мной». Он, действительно, провел ее на сцену и посадил за стол президиума рядом.
Митинг открыл секретарь райкома, известный жителям района благодаря своей татуировке на руке и весьма грузной фигуре, под кличкой «Витя пузатый». Оказалось, что он всю жизнь любил «передового советского писателя» Александра Грина; что Грин принимал участие в революции; что жители Старого Крыма гордятся своим земляком. Заключительная часть выступления была по привычке посвящена достижениям сельского хозяйства в районе. Хлопали вяло.
Следующим было выступление Смирнова.
«У Грина, — сказал он, — удивительная посмертная судьба. Кривая любви к нему после многих лет забвения — не по вине читательской аудитории, скажем прямо, — идет крещендо. Его шеститомник, только что вышедший огромным тиражом, уже раскуплен... Здесь секретарь райкома изъяснялся в своей любви к Грину. Любовь эта вызывает у нас, писателей, известное сомнение: город, казалось бы, в самом деле, должен гордиться, что в нем незадолго до своей смерти поселился Грин, в старокрымской земле похоронен. Но где же улица Грина? Почему домик-музей не на государственном обеспечении? И здесь будет уместно сказать о беспримерном мужестве вдовы писателя, Нины Николаевны Грин (Бурные аплодисменты. Все встают. Секретарь райкома вытирает лоб...) За вашу отвагу, за вашу работу для памяти Александра Степановича — спасибо вам, дорогая Нина Николаевна! Все мы, любящие Грина, никогда не забудем того, что вы для нас сделали».
Смирнов склонился к руке Нины Николаевны, аудитория зарукоплескала.
Была на той встрече и художественная часть, но крайне короткая. Актриса из Севастополя прочитала отрывки из «Алых парусов», а феодосийский поэт Марк Кабаков произнес свои стихи. Едва он дочитал последнюю строку, как «Витя пузатый», довольно невежливо отодвинув поэта, объявил, что «митинг» закрыт. «Почему? — кричали молодые горячие голоса. Почему закрыли? Откройте!» Подошла группа моряков. Они приехали с песней о Грине, но им не разрешили выступить. «Сергей Сергеевич!» — взывали к Смирнову. Он пожал плечами: «Я здесь не хозяин...»
Большая толпа молодежи ушла в лес, подальше от всевидящего ока власти. Там продолжалась художественная часть: пели, читали Грина, говорили о нем.
Закончился этот вечер и вовсе неожиданно. Сидели мы с Ниной Николаевной на скамейке в саду домика, вдруг с улицы раздались крики: «Смотрите! Смотрите!»
По улице двигалось факельное шествие. Мальчики и девочки, пионеры из лагеря «Артек», остановились у калитки с криками: «Слава Грину! Слава Нине Николаевне!» Потом колонна юных факельщиков двинулась к кладбищу, а оттуда по крутой тропе вверх, туда, где была сложена каменная пирамида — предшественник будущего памятника Александру Степановичу. Мы долго глядели, как в ночной темноте ползла всё выше и выше огненная цепочка. Пламенные точки совершили ряд взлетов, вычертив нечто похожее на буквы «А» и «Г».
Нина Николаевна глядела туда блестящими глазами. Повторяла: «Ну и день! До чего душа переполнена! Хорошо хоть я дожила!»
...Победа или поражение? Не знаю. Знаю только, что в ту оттепель мы, гриновцы, сказали вслух всё, что хотели сказать о Грине, о себе и о них. А это немало.
С туром на горе связано еще одно воспоминание. В один из дней рождения Нины Николаевны мы приехали к ней и, как обычно, втроем пошли на кладбище, к могиле Александра Степановича. Сели на скамью. Постучав палочкой по каменистой земле, Нина Николаевна уверенно, с радостью даже в голосе, сказала: «Здесь я буду лежать». «Ходить будут», — заметила я. «Так ведь к Александру Степановичу», — возразила она.
Потом мы поднялись к туру. «Лучшего памятника А.С. не надо, — сказала Нина Николаевна и продолжала: — В первый год нашей жизни здесь мы часто поднимались по этой тропе на Агармыш. Лес там, вы знаете, густой, деревья огромные, а в погожие дни видно море. Мы были очень счастливы, что сюда приехали... Здесь было так надежно, такая тишина. Это ведь позже началось — голод, нищета, болезни. А в первые месяцы мы много ходили вдвоем и чаще всего сюда. Подъем одолеем, остановимся, смотрим на море».
Эти слова мы вспомнили, разбирая архив Нины Николаевны после ее смерти. Нам встретился пожелтевший лист из ученической тетради — видимо, введение к записям о Грине, сделанное ею в лагере на Печоре.
«Мне трудно писать воспоминания, — прочитали мы, — так как я принадлежу к той породе людей, в душе которых не запечатлеваются все мелочи духа и быта, являющиеся рисунком на жизненной канве, таким драгоценным, чтобы дать представление другим о прожитой жизни. В душе и памяти моей сильнее всего аромат пережитого или олицетворение его. Так жизнь моя с Александром Степановичем — это аромат не пряно пахнущих цветов, даже горькие ее минуты, а запах чебреца, полыни, прекрасные по-своему. А олицетворение ее я увидела, приехав в Старый Крым. Это вид с Агармыша на Феодосию при заходящем солнце: в золотой чаше берегов лазурь черноморских вод. Это и есть наша с Александром Степановичем жизнь... Многим... мои воспоминания, быть может, покажутся идеализацией его образа. Это неверно. Ее нет в моих воспоминаниях — светел для меня образ Александра Степановича. Для меня он всегда был таким, как в его рассказах, то есть настоящим. И неужели пленительная чистота и душевная свежесть, и мужество его искусства не засияют полным светом поглотителям наших потерянных дней?
1952 г. с/х Иоссер. Н. Грин».